Павел Крусанов.

Действующая модель ада. Очерки о терроризме и террористах



скачать книгу бесплатно

Прогрессивная часть русского общества сочувствовала полякам (так поэтесса Евдокия Ростопчина пострадала за балладу «Неравный брак», где под видом супружеской размолвки была представлена распря двух народов); обыватели и «патриоты» в свою очередь относились к полякам настороженно и склонны были ожидать от них каких угодно гадостей. Например, во время знаменитых петербургских пожаров 1862 года у простонародья не было ни малейшего сомнения в том, что виноваты в поджогах «студенты и поляки». «Студентов» и «поляков» отлавливали и били, руководствуясь при этом, как правило, исключительно внешним признаком – длиной волос.

Эту характерную мифологему (о безусловной вине во всех национальных бедах поляков и нигилистов) реализовал в дилогии «Кровавый пуф» Всеволод Крестовский. Польский заговор у него занимает место более знакомого нам заговора жидо-масонского: поляки везде, во всех областях империи и всех слоях общества, они паразитируют на теле доверчивого русского народа, они плетут интриги, устраивают заговоры и поджоги, они умело манипулируют русскими революционерами (нигилистами), которые становятся их слепым орудием. Революционное движение в России является непосредственным результатом деятельности польских националистов. Соответственно, то, что кажется подготовкой русской революции, есть на самом деле подготовка польского восстания, а те, кого принято считать борцами за свободу забитого русского народа, на самом деле ратуют за свободу гордого народа польского. Вот пример национального коварства: прекрасная собою польская дворянка, супруга губернатора, изо дня в день рядится в черное платье, а русские губернские дамы, в коих сильно развит подражательный элемент, вслед за губернаторшей также облачаются в черное. Думаете, черный цвет полячке просто к лицу? Вовсе нет – она носит траур по несчастному угнетенному отечеству и, диктуя моду, принуждает носить траур по этому поводу и наивных русских дам, которые, впрочем, так никогда и не узнают, какое страшное отступничество совершили.

К слову, история польского негодяйства выражена и в другом романе Крестовского – прославленных ныне «Петербургских трущобах». Но для нас поляки больше не являются внутренними врагами, и мы смотрим сериал (если смотрим), не делая далеко идущих выводов из фамилии Бодлевский.

Нельзя сказать, что полонофобия не имела под собой совершенно никакой почвы. В конце концов, в разгар революционного террора 1905–1908 годов именно польские национал-экстремисты использовали в своей тактике самые иезуитские приемы. Так, например, Заварзиным описан случай, когда члены Польской социалистической партии казнили отца полицейского осведомителя, чтобы во время его похорон убить сына – свою главную мишень.

Как бы там ни было, атмосфера полонофобии сделала свое дело: когда, по зову Добролюбова, русский деятель в образе Каракозова, наконец, явился, во-первых, никто не обрадовался, ни либералы, ни консерваторы, а во-вторых, его немедленно сочли поляком. «Нет! Он не русский! Он не может быть русским! Он поляк!» – восклицал в «Северной пчеле» Михаил Катков.

И хотя в скором времени личность преступника выяснили («Прискорбно, что он русский», – меланхолически заметил государь император), тайная надежда на польское его происхождение долго еще не умирала в сердцах чиновников, ведущих следствие.

Отчасти именно эта надежда явилась причиной того, что с несчастным малахольным Каракозовым обходились крайне жестоко. Слухи о пытках арестанта имели широкое хождение в русском обществе, хотя пытки в прямом смысле этого слова к Каракозову не применялись. Его изводили бессонницей, не давая спать по несколько суток кряду. Его проверяли каждые четверть часа, так что он, в конце концов, научился спать сидя на стуле и качать во сне ногой, чтобы вводить в заблуждение своих мучителей. Однако вскоре его разоблачили, и охрана получила повод возмутиться избытком преступной сообразительности у своего подопечного. Цель этой меры была такова: предполагалось, что однажды спросонок Каракозов потеряет контроль над собой и заговорит по-польски, чем с потрохами выдаст свое истинное происхождение. Тогда все вновь встанет на свои места – русский народ по-прежнему окажется преданным царю-батюшке, а народ польский вновь будет уличен в черной неблагодарности и низком коварстве.

В этом деле есть еще один персонаж – Осип Комиссаров, тульский крестьянин, толкнувший злоумышленника под руку непосредственно в момент выстрела. Ни тогда, ни сейчас никому не было и нет дела до того, сделал ли это Комиссаров осознанно или случайно. Сама рефлекторность его движения трактовалась тогда как безотчетная готовность русского человека встать на защиту государя – «рука Всевышнего отечество спасла». Газеты и журналы в 1866 году на все лады восхваляли Комиссарова, его подвиг сравнивали с подвигом Сусанина (помните? – завел поляков в дебри), благо – какая приятная подробность! – родом он тоже происходил из-под Костромы. Страна ликовала: царь вновь чудесным образом убережен! Во всех церквях служили благодарственные молебны (бывший народоволец Лев Тихомиров, уже в пору своего раскаяния, писал, что радоваться, собственно, было нечему, ибо день, когда русский человек стреляет в русского царя, следует считать днем скорби, а не радости); Комиссарову срочно пожаловали дворянство (отныне он стал Комиссаров-Костромской); патриотически настроенные рабочие в Москве били студентов, называя их «поляками»; публика в Мариинском театре на приуроченном к случаю представлении «Жизнь за царя» освистала артистов, представлявших поляков, – так Россия пришла в движение.

А когда год спустя в Париже поляк Березовский выстрелил в Александра II, никто уже особенно не удивился и не огорчился, ибо, как заметил в далеком Лондоне Герцен: «Глупо еще раз огорчаться по одному и тому же поводу».

Выводы из этой истории, разумеется, были сделаны, и в первую очередь – русскими революционерами. Тринадцать лет спустя, весной 1879 года, в Петербург к землевольцам явились сразу три молодых человека, разочаровавшихся в своем хождении «в народ». Из опыта своего народничества они одновременно вынесли одну и ту же истину – надо убить царя, и тогда все переменится, русский народ воспрянет и повсеместно восторжествует социальная справедливость. Эти трое были: русский Соловьев, поляк Кобылянский и еврей Гольденберг. К моменту их появления землевольцы сами еще не планировали цареубийства, но с тремя будущими героями надо было что-то делать. Оказывать им помощь, так сказать, в официальном порядке землевольцы отказались, но в частном – решили поддержать одного, Александра Соловьева, поскольку, как писала много лет спустя Вера Фигнер: «Не поляк и не еврей, а русский должен был идти на государя». В самом деле, если Александра II однажды уже так огорчила национальность Каракозова, то недурно будет еще раз огорчить его тем же самым. Ведь такое важное дело как цареубийство ни в коем случае не должно было выглядеть узконациональной местью, напротив, оно должно символизировать отречение русского народа от своего царя…

Выходя «на дело», Соловьев зарядил револьвер патронами с медвежьими пулями – соответственно масштабу дичи. Однако покушение вновь закончилось неудачей.

Но и это еще не все.

В конце концов настало 1 марта 1881 года, день триумфа и одновременно день крушения надежд народовольцев – государь был казнен, но к народному восстанию это не привело. Царь был убит бомбой Игнатия Иоахимивича Гриневицкого; сам метальщик также был смертельно ранен при взрыве. И тут в деле возникают труднообъяснимые на первый взгляд вещи: мало того, что умирающий Гриневицкий, на минуту пришедший в сознание, на вопрос, кто он, прошептал: «Не знаю», так и его старшие товарищи по партии – Желябов, Перовская и другие – упорно отказывались на следствии называть его имя. Почему? Они уже ничем не могли ему навредить. Напротив, по логике вещей, можно предположить, что народовольцы были бы заинтересованы в том, чтобы имя героя просияло и стало общеизвестно. Но они молчали – из соображений партийной дисциплины или просто «назло» следствию? А может быть потому, что происхождение юного героя противоречило эстетической установке террористов – «не поляк и не еврей, а русский должен идти на государя»? Нельзя, конечно, категорически утверждать, что Гриневицкий был поляк (Тихомиров после ряда рассуждений назвал его «литвином»), но он был католик и, разумеется, уж никак не был русским. Таким образом, совершив подвиг, значение которого в среде народовольцев невозможно было переоценить, Гриневицкий все-таки испортил им песню. Возможно, не будь организация в таком бедственном положении из-за людских потерь, вызванных арестами, Перовская и не поставила бы его в цепочку метальщиков, возможно, если бы Тимофей Михайлов явился на место действия, а Николай Рысаков кинул бы свою бомбу чуть прицельнее, цареубийца и оказался бы русским… но этого не случилось.

«Древний спор славян между собою» завершился лишь в 1918 году, когда Ленин отпустил Польшу на все четыре стороны. С тех пор следы «польского вопроса», кажется, совершенно истерлись. И если нам время от времени что-то не нравится в поляках, то это уже не так больно и не ведет к столь далеко идущим выводам, как столетие назад.

4. Александр Соловьев: «Государь – мой!..»

Помимо полукриминальных «темных личностей», наподобие Нечаева, свободных от всякой нравственной узды, а также людей психически неуравновешенных, стоящих на грани душевной болезни, вроде Каракозова, в России XIX века существовал третий, возможно, самый распространенный тип революционера – революционер-идеалист. Радикалы, относящиеся к этому типу, как правило, изначально были честны, ранимы, внутренне благородны и, как ни странно, именно эти похвальные качества приводили их к навязчивой мысли о разрушительной общественной деятельности ради грядущего всенародного блага. В силу обостренного чувства справедливости, подобные люди крайне уязвимы и особенно мучительно переживают грубость, грязь, пошлость, уродство и прочие этические и эстетические изъяны окружающей их действительности, но вместе с тем, благодаря своей повышенной чувствительности, тонкокожести, они невольно сами пропитываются пороком, в который погружен человек в нашем далеко не совершенном мире. Так соль в кадушке пропитывает рыжик. Пропитывает и делает его съедобным. А иначе, принимая индивид в его природном виде, каким бы он прекрасным ни был, общество рискует заработать то, что нынче называют импортным словом диарея…

Просматривая революционный мартиролог XIX столетия, более характерной фигуры, нежели Александр Соловьев, для иллюстрации типа революционера-идеалиста подыскать поистине невозможно.

Отец его, помощник лекаря, служил в дворцовом ведомстве, поэтому в гимназии Соловьев учился за счет казны. По свидетельству знавших его людей, с родными он был одинаково хорош и ровен, характер имел необщительный, о себе говорить не любил.

Во время учебы в университете содержал себя уроками, однако после второго курса за неимением средств вынужден был из университета уйти. Уже в те времена имея желание служить на благо народа, Соловьев уехал в Торопец, где поступил на должность учителя истории и географии. В нанятой квартире жил один, с уездным обществом не водился, в церковь не ходил, в карты не играл, водки не пил. Рассказывали, будто он регулярно клал деньги перед раскрытым окном, чтобы их мог взять любой, кто пожелает. «Зачем ты это делаешь?» – спрашивали его. «Быть может, кому-то они нужны больше, чем мне», – отвечал Соловьев. Воистину он был неуязвим со стороны материальных нужд. Однажды он послал проходящего мимо мальчишку в булочную, и тот скрылся вместе с деньгами. На упреки Соловьев возражал, что обычно прохожие исполняют его поручения и не обманывают.

Вера Фигнер с симпатией рассказывает о его рассеянности и явной непрактичности: «В обыденной жизни с ним часто случались разные приключения, вызывавшие шутки со стороны близких товарищей: пойдет гулять или на охоту, непременно попадет в какое-нибудь болото, заблудится и не найдет дороги; в городе, будучи нелегальным, забудет адрес своей квартиры; при ночной встрече с полицейским на вопрос: кто идет? – по какому-то чудачеству отвечает: «черт», и попадает в участок». Просто Паганель какой-то.

Считая свою работу в уездном училище недостаточной, поскольку заведение посещали в основном дети из привилегированных семейств, Соловьев, дабы быть полезным народу, стал бесплатно учить крестьянских мальчиков и арестантов в организованной им школе при местной тюрьме. Однако и это не могло удовлетворить его революционные идеалы, которых он поднабрался в результате завязавшегося в Торопце знакомства с Николаем Николаевичем Богдановичем и его женой, Марией Петровной, которые вели с ним задушевные разговоры о преимуществах конституционной формы правления, коммунистическом обществе и идеях анархизма. Богданович, помещик Торопецкого уезда Псковской губернии, держал в своем имении кузницу, на которой работала революционная молодежь, желавшая научиться ремеслу, чтобы затем «идти в народ» в качестве рабочих-пропагандистов. Так, помимо Адриана Михайлова, Лошкарева и Клеменца, в этой кузнице, по свидетельству Веры Фигнер, работал брат Николая Богдановича, Юрий, который впоследствии, в 1881 году, как член Исполнительного Комитета партии «Народная воля», играл роль хозяина сырной лавки на Малой Садовой улице, из которой был сделан подкоп для покушения на Александра II.

Неподалеку от имения Богдановича, в имении Казиной – Кресты, жила другая компания радикалов, организовавшая под видом арендаторов коммунистическую земледельческую колонию. Среди прочих колонистов там были сестры Каминер и Оболешев – один из самых энергичных и стойких членов «Земли и воли».

Бросив свое учительство, вскоре в эту братию в качестве молотобойца влился и Александр Соловьев. По описаниям знакомых он ничем не отличался от простого рабочего – ходил в грязной кумачовой рубахе, с засаленным картузом на голове, в стоптанных, прожженных искрами сапогах.

Соловьев прожил при кузнице более года. Здесь же он женился на троюродной сестре Богдановича Екатерине Челищевой – нервной девице из семьи с патриархальными дворянскими традициями. Брак был фиктивным и имел целью освободить Челищеву от семейного гнета, дабы открыть ей дорогу к учебе. При этом, несмотря на фиктивный характер женитьбы, Соловьев любил супругу; она его – нет. Размолвки начались сразу после венчания. Челищева уехала в Петербург вместе с Евтихием Карповым, будущим режиссером Александринского театра.

В 1876 году в Петербурге образовалось общество «Земля и воля». Богданович, бывший одним из инициаторов при выработке программы народников, примкнул к группе так называемых сепаратистов и привлек туда Соловьева. Оказавшись в Петербурге, Соловьев вновь встретился с женой, и через его посредничество Челищева затеяла довольно некрасивую историю, потребовав от Адриана Михайлова возвращения фамильных драгоценностей, которые она в свое время пожертвовала на дело революции. Бриллианты вернули, но ее отношения с народниками были бесповоротно испорчены. При разговоре с товарищами о Челищевой Соловьев бледнел, но упорствовал в том, что она искренняя, благородная и прекрасная женщина, просто ее смутили новые знакомые. Еще бы, ведь тот, кто любит, видит любимую не такой, какая она есть, а такой, какой он ее выдумал. Вскоре Челищева уехала с фотографом Проскуриным в Ливны, а затем вернулась к матери в Торопец.

Весной 1877 года Соловьев отправился в Самару и в селе Преображенском открыл кузницу, однако через три месяца перебрался оттуда сначала в Воронеж, а потом в Саратов, где в то время располагался центр пропагандистской деятельности «Земли и воли». В Вольском уезде Соловьев устроился на должность волостного писаря, но здесь его деятельность обещала столь малые плоды, что он счел себя вправе оставить работу в деревне и ранней весной 1879 года принял решение отправиться в Петербург с целью цареубийства.

Вот его разговор с Верой Фигнер:

– Нас три-четыре человека на целый уезд. Мы многое делаем, но отвлекитесь от текучки и взгляните, сколь малы наши результаты. При полицейском надзоре работа одиночек, осевших в деревне, не может принести должных плодов. Кругом атмосфера подозрения. Не берешь взяток – значит, бунтовщик! Эту атмосферу подозрения надо рассеять.

– Что ты предлагаешь? – спросила Фигнер.

– Убить государя. Его смерть сделает поворот в общественной жизни, атмосфера очистится, недоверие к интеллигенции прекратится и тогда она получит доступ к широкой и плодотворной деятельности в народе.

– А если неудачное покушение приведет к еще более тяжкой реакции?

– Нет. Неудача немыслима. Я пойду на это дело при всех шансах на успех. Иначе я не переживу…

– Но товарищи могут быть против.

– Все равно… Я сделаю это.

Фигнер свела Соловьева с одним из организаторов «Земли и воли» Александром Михайловым. После встречи тот сказал о Соловьеве: «Натура чрезвычайно глубокая, ищет великого дела, которое бы зараз подвигнуло к счастью судьбу народа». Идеалисты, готовые бескорыстно отдать физическую жизнь за невещественную мечту, – это ли не гарантия грядущего народного благоденствия?

Весной 1879 года, практически одновременно с Соловьевым, в Петербург с юга приехали еще два претендента на то же дело: поляк Кобылянский и еврей Гольденберг, незадолго до того убивший харьковского генерал-губернатора Кропоткина. Они, как и Соловьев, обратились за помощью к членам «Земли и воли»: для подготовки цареубийства необходимо было отследить маршруты передвижения императора, добыть оружие, устроиться с жильем.

Вера Фигнер как в воду глядела – некоторые «товарищи» оказались против. Идея цареубийства вызвала среди петербургских землевольцев жаркие споры: Плеханов и Попов категорически возражали против самой идеи террористического акта, Квятковский, Морозов и Александр Михайлов столь же категорически ее поддерживали.

– Мы имеем право высказывать свои убеждения, которые являются для нас истинами. Следовательно, мы имеем право сделать их истинами для других. Это единственно правильный путь воздействовать на общественную жизнь – путь пропаганды пером и словом, – утверждали умеренные.

– Но правительство ловит нас за нашу пропаганду и расправляется с нами как хочет, а мы ничем не можем ему ответить, – отвечали радикалы.

– Христианство победило кротостью, – проповедовали умеренные.

– Христианство начало побеждать кротостью, а закончило кострами и крестовыми походами. Время нашей кротости уже прошло, – отвечали радикалы. – Террор не будет для нас ни принципом, ни самоцелью. Террор – это быстрая, строгая и непреклонная справедливость, а стало быть, проявление добродетели.

– Среди нас может явиться и Комиссаров! – воскликнул Попов, напоминая о злополучном крестьянине, толкнувшем под руку Каракозова.

– Если им будешь ты, – ответил ему его друг Квятковский, – то и тебя я убью.

Очень показательная фраза, почти нечаевская. Воистину зыбка грань между тьмой и светом. Оказывается, крестьянин Комиссаров тоже достоин смерти, а вместе с ним и все верноподданные граждане – латентная форма тотального террора против всех инакомыслящих прослеживается здесь со всей очевидностью.

Остановились на компромиссе: как организация, «Земля и воля» отказывалась брать на себя ответственность за цареубийство, но отдельные члены общества оставляли за собой право оказывать ту или иную помощь этому предприятию.

Вскоре произошла знаменательная встреча в трактире на Офицерской улице с участием Михайлова, Зунделевича, Квятковского, Соловьева, Гольденберга и Кобылянского, где решался весьма существенный вопрос: кто пойдет на царя? Идти должен был кто-то из этой шестерки. Однако при осуществлении дела крайне желательно было не дать повод правительству обрушить репрессии на какое-либо сословие или национальность, поскольку власть после такого события как правило искала солидарности между террористом и средой, из которой он вышел. Если покушение будет совершено поляком или евреем, то обвинение неизбежно ляжет на весь польский или еврейский народы. Если стрелять будет Михайлов, близкий к староверам, кара падет на кержаков.

– Только я удовлетворяю всем условиям, – сказал Соловьев. – Необходимо идти мне. Это мое дело. Государь – мой, и я его никому не уступлю.

Когда вопрос был решен, перешли к выбору средств и времени покушения.

Наблюдение за маршрутами императора, доставку оружия и яда взял на себя Александр Михайлов. Через посредство доктора Веймара, стоявшего близко к кружку чайковцев, раздобыли огромный револьвер, с которым Соловьев начал ежедневно ходить в тир и упражняться в стрельбе. Он был уверен, что не даст промаха.

Рассказывали, что за несколько дней до покушения Соловьев был удручен какой-то думой. Настроение его было тяжелым. Он кричал по ночам. Как видно, готовность пойти на осознанное убийство давалась ему непросто.

31 марта предупредили всех нелегальных, чтобы выехали из столицы в виду возможных арестов. (Подозрительная закономерность: и Каракозов, и Соловьев, и первомартовцы шли на цареубийство именно весной. Что за странное сезонное обострение?)

2 апреля 1879 года, в начале десятого утра, Александр II, совершая свою обычную прогулку, обошел кругом здание Гвардейского штаба и повернул к Дворцовой площади. В это время человек в форменной фуражке пересек площадь и, двинувшись навстречу царю, выстрелил в него из револьвера. Александр бросился бежать, крикнув полицейским: «Ловите!», – но Соловьев погнался за ним, сделав на бегу еще три выстрела. Прохожие вместе с полицейскими кинулась ловить злоумышленника. Первым настиг Соловьева жандарм Кох, ударивший его обнаженной шашкой плашмя по спине, отчего тульский клинок погнулся и уже не влезал обратно в ножны. Падая, Соловьев выстрелил еще один раз, а потом раскусил орех с цианидом, чтобы не попасть живым в руки полиции. В это время на него навалилась груда тел – какая-то женщина вцепилась ему в волосы, а один из полицейских вырвал из рук револьвер.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4