Павел Финн.

Но кто мы и откуда. Ненаписанный роман



скачать книгу бесплатно

Чисто детское, к несчастью, сохраняемое у многих всю жизнь, чисто детское – раскорячив ноги, выпучив глаза, покраснев, кричать – всем, всем, всей этой массе – враждебной, – не различая в ней милых, дорогих, любящих тебя лиц – если они есть, конечно, – кричать: вот вы, вы все, все, все…

Чувство радости от гнева. Вдруг вспыхивающее желание на кого-то кричать, испытывая от этого странный восторг. Может быть, это объяснялось необходимостью выбросить – выкрикнуть – из себя все темное, дурное?

“Я тебя не люблю” ребенка… Потому что любовь это всё, что у него есть.

Подростковый “гамлетизм”…

Месть, возмездие, смерть отца, преступление матери. Когда это случилось, Гамлет не был подростком. Но ощущение – обиженного подростка из Достоевского. Кстати, у Достоевского с Шекспиром гораздо больше общего, чем мне казалось раньше. Шуты, например. Лебядкин. Или старший Карамазов.

“Быть или не быть” – вопрос подростков и стариков. Мост между подростком и стариком – вся – мгновенная – жизнь.

Что такое “Гамлет”? Рассуждение о жизни и смерти. Он живет ради смерти. Он знает, что умрет. Месть – это смерть.

Для меня “Гамлет” прежде всего – “Трагедия о свободе воли”. Вырезанное из темной вечности и вставленное в раму, как рембрандтовское “Возвращение блудного сына”.

Гамлет и “Гамлет” – с точки зрения христианской?

Разговор Гамлета с бывшими его соучениками уж очень похож на разговор Христа с фарисеями (Мтф. 16, 1-4).

Герой скольких жизней, судеб и сознаний – Гамлет. Поистине, он связывает наш мир во времени.

Гамлет и, пожалуй, Дон-Кихот и Дон-Жуан – это сотворенные на глазах человечества, а не где-то за пределами Бытия, боги. В их честь надо устанавливать статуи на площадях, как – в древности – античным богам.


Наброски из ненаписанного романа

…И, начитавшись “Гамлета”, Сашка играет в то, что он как будто живет в Эльсиноре… Играет на улицах, играет под одеялом, играет в школе…

Слышит, как актер и режиссер Загорский, высланный в этот город, говорит его отчиму, собравшемуся сыграть Гамлета:

– Эльсинор… Я не согласен с тем, как обычно трактуют Эльсинор, как угрюмый, серый, каменный, суконный. Он живой, он пестрый, он яркий. Это не скалистый берег Скандинавии, это Лондон. Воровской, кровавый, нищий и распутный.

И еще:

– Всё есть всё… И эта комната – тоже Эльсинор… Каждая клетка, каждая молекула бытия – ограниченная небом и землей или потолком и полом, – это тоже Эльсинор, это воображением и соображением сооруженная лаборатория для исследования и понимания самых главных человеческих страстей в том чистом виде, в каком ими нас наделил Бог.

Гамлет – месть, Отелло – ревность, Лир – старость…

Да, не удивляйтесь, старость – это страсть. Одна из страстей человеческих. Хождение по мукам, хождение по страстям… Хождение по старостям…


Почему вот уже сколько лет на меня безотказно – щемяще – действуют эти слова Эдгара, притворившегося Бедным Томом, чтобы оберегать сумасшедшего Лира, сумасшедшего старика?

 
В терновнике северный ветер свистит.
Да ну его, пусть себе свищет, зуда!
Дофин, мой наследник, не бегай туда.
 

Найдется ли и для меня Бедный Том?

“Не отверже мене во время старости, когда будет оскудевать сила моя, не оставь меня”.

Псалом 70

Наброски из ненаписанного романа

И вот его душа стоит у городских ворот… Душа – воздушный шарик на веревочке… Ветерок… трепет…

– Это же я… я! – шепчет Сашка под одеялом, обливаясь слезами печали и восторга. – Впустите меня!

Стражники впускают не всех.

Он мал и невзрачен. И очень беден.

Рябой стражник с копьем… Кажется, что и голос у него тоже рябой.

– Сколько тебе лет, мальчик?

– Мне уже тринадцать.

– Не врешь?

– Нет, правда, честное пионерское.

– Что у тебя есть, пацан? Тут плата нужна. За вход.

А у души всего-то что и есть – одна заветная монетка.

– Знаешь, как город наш называется, тетеря? Эльсинор. Славный город Эльсинор. Давай, проходи, не задерживай…

Шайка босоногих мальчишек. Коварных, ловких, жестоких, безжалостных. Бесенята…

– Вот он! Вот он! Лови!


Я придумал! Счастливый принц будет стоять на площади в Эльсиноре. Ласточка, выклевав его драгоценные глаза, кружит вокруг слепой головы. И звездный мальчик жестоко гонит от себя собственную мать – нищенку…


Сегодня в темную комнату, где я слушаю музыку, тихо заглянула робкая нищенка. И оказалось, что это моя мама. Совсем как в сказке Оскара Уайльда “Звездный мальчик”. Но я не прогнал ее, как он. Однако она так же быстро исчезла, как и появилась.


Мама, уплывающая в маленькой лодочке, лицом ко мне, взглядом – чистым, робким и детским – ко мне.


Я благодарен маме за то, что она в меня верила. Это мамины молитвы, наверное, помогали мне.

Мама, мама… Как я виноват перед тобой…

Через Книгу Иова нам сказано: нет такого страдания, которым мы могли бы сполна заплатить свой долг. И не надейся, человек, что, отстрадав, ты можешь быть спокоен.

Когда мама плакала – наверное, было от чего, – я гладил ее щеки и утешал:

– Полно… Полно…

И мне очень нравилось это говорить.

Откуда я взял это слово в семь лет? Из какой книги?

Что? Мама с балкона пятого этажа зовет меня со двора? Уже пора домой? Я не хочу, мама, еще рано. Разве уже зацвел миндаль? Разве кузнечик отяжелел? Ну, можно мне еще немного поиграть, мама?


Читаю Черчилля об ужасных и героических событиях сорокового года в Европе. И вспоминаю рассказы мамы, что именно этот, сороковой, был в Москве самый обеспеченный, даже богатый, и беззаботный.

Тут и я родился. И ровно через год вся беззаботность исчезла в эвакуации.

Брат Витя сказал, что в Куйбышеве мы делили одну квартиру с Эренбургами.

А в Чистополе или в Берсуте соседями были Катаевы, Всеволод Иванов. Но, может, это было уже в Ташкенте? А я наелся какого-то холодного сала и чуть не помер.

Мы вернулись в Москву на Фурманова в 1943-м. Одно из первых воспоминаний в жизни. Коридор, узкий и длинный. И переполох! Перед нашим приездом кто-то свел у нас французского бульдога Роя, остававшегося с кем-то в Москве. Десятилетний Витька побежал на улицу. Мне кажется сейчас, что я смотрел на него из окна кухни… Подстилка с собачьим запахом еще долго лежала в коридоре возле входной двери.


“Ташкентский” шрам на моей левой ноге. По семейному преданию – Петя Катаев катал меня на велосипеде по какому-то пустырю. Мы упали, и я порезал ногу стеклом до кости. Пети давно уже нет. А шрам заметен до сих пор. Нет и друга моей юности Ильи Катаева; оба – сыновья Евгения Петрова.

Вот мы с Ильей вместе на ташкентских фотографиях, маленькие, черненький и беленький. Мама братьев, Валентина Леонтьевна Грюнзайт, как известно, прошумела навстречу безнадежно влюбленному Олеше, “как ветвь, полная цветов и листьев”. Когда декабрьским вечером 47-го года мы встретили его в темном Лаврушинском дворе, он шел от нее.

В декабре это было? Да, в декабре. Несовпадение тьмы и начала детского праздника. И ужасный человек, замотанный, закрученный каким-то невероятным шарфом, свисающим с его маленького – огромного – страшного тела. Он является из тьмы. Он пьян. Я уже хорошо знаю, что это такое. Он приближается к нам, я понимаю, что сейчас он нас убьет. Мы вдвоем с мамой, мы беззащитны в темном дворе. Сейчас этот страшный будет нас убивать. Он наклоняется, как будто падает, и целует маме руку.

– Это Олеша, – говорит мама гордо, когда он исчезает.

Я тогда еще не знал, что он Карлович. А узнав, испугался бы еще больше, сообразив, что он сын страшного карлы Черномора.


Поздно вечером по Каменному мосту, от Замоскворечья к центру, идет человек. На середине моста он останавливается. Он вспоминает, как много лет назад поздно вечером шел здесь с мамой. В Кремле ясно и ярко, как леденец, горело одно окно.

– Сталин! – торжественно, с гордостью говорит мама. – Это Сталин!

Гордиться и Олешей, и Сталиным? Вот такое время.


Молодая мама. Не было, конечно, этой прямой мощной красоты, как у Нины Габрилович. Скорее, такое что-то западное, что-то пастельное – импрессион – ренуаровские краски, как говорили про нее, чуть смазанное, что просило шляпы – сдвинутой, – и взгляд из-под шляпы – очень милый и не прямой, чуть улыбающийся, голубой взгляд – что просило определенной позы – в кресле – нога на ногу – и длинной папиросы, которая могла и не куриться, а только держаться в пальцах, а если куриться, то чуть манерно, – это просило молчания в разговоре, этого молчания с улыбкой, которая была как бы частью разговора, с тайным и бесцельным флиртом, но без звука, без слов – дыхание и улыбка говорили больше, – и взгляд визави всегда привлекался к лицу, словно написанному на воздухе, на этом золотисто-голубоватом – от папиросного дыма – хорошо пахнущем воздухе состоятельной квартиры, благополучного – довоенного – мира.


В коричневом костюме, высокий, с белой головой шел Фадеев по Горького возле своего дома рядом с магазином “Грузия”. Того самого Юлькиного дома с “квартирой без взрослых”, с которым у меня потом будет связано так много, что и до сих пор не дает покоя. Таким я его увидел и запомнил. Но тогда – в начале мая 56-го года, за две недели до его самоубийства – что я там делал?


Фадеев у нас на Фурманова. 44-й год? Меня будят свет и шум из соседней с нашей детской большой комнаты, столовой, где за круглым столом пьют и громко говорят взрослые. Мама выносит меня в одеяле. Сейчас мне почему-то кажется, оно было зеленое. Может, потому что рюмки, потом все побившиеся узкие граненые столбики, были из зеленого стекла, ярко освещенного лампами из-под большого абажура над столом. И вот зеленый цвет этого просонья…


Мальчишки, в своем большинстве, всегда вызывают подозрения. Взрослые всегда находятся в некотором заговоре по отношению к ребенку.

Вот что имело огромную притягательную силу – мир взрослых, тайны взрослых, дела взрослых – полупонятные, но рождающие сладостную и мучительную – стыдную – энергию расследования: догадок – открытий – расшифровки тайн.


– Мама, оставь щелочку…

Через эту щелочку проникал не только свет, но и голоса. Взрослой жизни. В “большой” комнате, за круглым столом-сороконожкой. Там играли в карты, пили, сплетничали, кокетничали, ревновали.

Маленький, когда меня укладывали спать, я приспособился падать с кровати. Совершал я эту хитрую операцию, чтобы привлечь внимание взрослых, сидевших за столом в соседней комнате. Со светом сидели, на зависть мне, и интересными, волнующими мою любопытную душу разговорами. Сначала я долго слушал их голоса и злился, что не могу разобрать всё, что они говорят, потому что они часто – потише – сообщали друг другу “взрослые вещи” и смеялись. Тогда я начинал медленно сползать с простыни. Но надо было упасть так, чтобы не стащить с собой одеяло и не улечься на него. Не было бы необходимого эффекта и шума. Но вот я на полу, дверь открывается. Свет, лица. Наверное, когда ко мне подходили, я делал вид, что сплю, свалился во сне, бедный мальчик. Верили мне? Кто их знает! Их давно уже никого нет…


В детстве смерть родителей мы допускаем гораздо охотнее, чем собственную. Потом уже сладостное воображение рисует собственную смерть как наказание для взрослых. Но это еще только приятная игра с самим собой.

Темная, страшная комната – детство, – где надо прожить, чтобы увидеть, как всё же высветляются углы и начинают светиться неожиданные спокойные щели.

Что можно сделать из мрака комнаты, особенно если примешать еще немного яркого желтого света от проехавшей машины, и света из щелки под дверью, да еще прибавить таинственный и странный звук падающих неведомо где капель, и тихий шопот, и шаги?

Однажды в детстве, прочитав в “Черной курице” о том, как мальчик слышит, прижав ухо к подушке, шаги уходящего навсегда подземного народца, я тоже стал слышать эти шаги. А потом понял, что это стук моего сердца.

До сих пор. Иногда – сквозь полусон: тук-тук-тук… Уходит народец…


– Мама! Оставь хоть щелочку! Я не хочу засыпать в этой тьме.


Мама ушла от отца в 45-м. К юному красавчику-актеру.

Вдруг пришло в голову… А может быть, вся история разрыва отца со мной и с братом – из-за меня – это отголосок маминой измены?

Мама и папа были похожи друг на друга. Но это стало заметно только в их старости. На фотографиях.


Были в Иванове на фестивале “Зеркало”. С картиной “Подарок Сталину”, где герой все тот же Сашка, сосланный в Казахстан. Дед умирает по дороге, и сирота попадает в аул, к казаху-железнодорожнику.

Поехали с Рустамом Ибрагимбековым и женами в Плес. Тот ли это – мамин – Плес? Где она, молодая, на снимке с еще более молодым Галичем. Я все собирался – и обещал – подарить эту фотографию Александру Аркадьевичу, но не успел, он уехал. Подарил много позже его брату – Валерию Аркадьевичу Гинзбургу, кинооператору. И его нет.


И вдруг, взглянув в зеркало, увидеть вместо своего – мамино лицо. А иногда сидеть за письменным столом, как сидел отец, – поворот и наклон головы над левым плечом, подбородком в плечо, и такое выражение лица, которое чувствуешь изнутри. А иногда говорить по телефону голосом брата и самому это слышать.

В зеркале… Иногда – мама, иногда – папа… И всё это – я…


В 19 лет в письме к своей первой подруге Рильке называет мать “падким на развлечения достойным сожаления существом”.

В противоположность Рильке я никогда не сочинял маму. Отца сочинял. Маму – нет. Я боялся трогать ее образ, боялся заглядывать за пределы ее – данного предо мной – существования.


Не было бы счастья, да несчастье помогло. Какое счастье, что я не был “писательским сыном”!

Но жил в писательском доме на Фурманова, тот самом, откуда забирали Мандельштама и где умер Булгаков. Вот здесь ли умер Андрей Белый? Надо спросить у брата. Он и Кома Иванов – молодые – приходили к его вдове, жившей на четвертом этаже нашего подъезда, – расспрашивали и записывали.

Да, я жил в этом доме, постоянно разваливающемся, откуда все время бежали – сначала в Лаврушинский, потом на “Аэропорт”.

Я даже был приписан к писательской полиниклинике в Лаврушинском дворе и подвале театра Советской Армии и два лета провел в литфондовском пионерлагере, где научился пить и курить. Но все же был неполноценный писательский ребенок: жил без отца, в нищей семье. Зачерпнул в детстве несчастной жизни.

И знаете, я благодарен судьбе за это. Да кем бы я был без этого?

“Антисфен, сквозь дыры твоего плаща проглядывает твое тщеславие”.

Сократ

В первом моем лагере, кажется, в 52-м, я был взят под опеку кумиром всех писательских дочек и родственниц – Мишей Ардовым. Он был очень красивый мальчик. Ходили слухи, что из-за него даже вешалась одна девочка – на пионерском галстуке. Сейчас он известный отец Михаил. Пишет книги. Мы с ним встретились недавно на дне рождения Кости Щербакова, его соученика по МГУ. Он все время анекдоты рассказывал.


Израиль, Ор-Иегуда. Вечером к Давиду Маркишу приезжает из Иерусалима писательница Света Шенбрунн, и я узнаю, что мы были с ней в одно время в пионерском лагере Литфонда в 1952 году. Солагерники.


Как давно мне не снились цветные сны…

Я видел местность, где не был сто лет. Река за это время совсем заросла зеленью. Я видел склон берега, где стоял с удочкой в пять часов утра, счастливый, что поднялся так рано, и рядом со мной верные друзья. Четыре фигурки из пионерского лагеря – в мелкой фабричной – окрашенной: фабричка текстильная – воде…

Пионерлагерь. Я в старшем отряде. Курим папиросы, пьем вино и даже водку, которую нам доставляет губастый семнадцатилетний парень, местный телеграфист. Он рассказывает похабные анекдоты и анекдоты про евреев. Волосы у меня светлые, выгоревшие, веснушки, и я непонятен. Физкультурник Володя. Старшая пионервожатая Рая, грудастая, мощная, веселая, в шароварах. К концу второго срока сколачивается компания старших. Сашка, сын рано умершего поэта, с черным чубом, добрый, сильный, веселый. Рая к нему явно неравнодушна. Женька, родственник директрисы лагеря Марии Николаевны. Он в очках, прямые, светлые волосы зачесаны назад. Гарик, местный дачник, невысокий, крепкий, с рыжей шевелюрой и веснушчатым лицом. И я – ребенок с виду, но крайне начитанный и порочный. Правда, в потенции и в теории. Пионервожатая Райка по вечерам, в полутемноте, собирает в пионерской комнате – а живем мы в школе – “своих”. Пьем вино. Потом, уже в начале осени, мы все встретились, как и договаривались, в Парке Горького. Райка оказалась здесь, в городском виде, очень некрасивой, но такой же веселой и заводной. Что мы там делали, в Парке?


Мы все – писательские дети: Миша и Боря Ардовы, Алёша Герман, Алёша Симонов, братья Михалковы, Алёша Габрилович, Андрюша Смирнов, Саша Червинский, Ваня Дыховичный, Сандрик Светлов, Саша Марьямов, Саша Нилин, Маша Зверева; называю только тех, кто связан с кино. Очень разные родители, разные судьбы, разные семьи. Положение и дальнейшая судьба потомка часто – это, конечно, не правило – зависели от положения родителя.


Я-то был подвержен зависти, тщеславию и честолюбию с очень раннего возраста. Вспомним, как я мечтал, чтобы отец получил Сталинскую премию за спектакль по пьесе “Честность” в Ермоловском театре. А получил постановление ЦК и статью в “Правде”.

Я хорошо помню, как Алёша Габрилович, поднявшись на этаж, в нашу 67-ю квартиру, сообщил мне со слов отца, что Финна забаллотировали на Сталинскую премию. Был, между прочим, жуткий 52-й год! Через некоторое время появилась передовая в “Правде”, то есть реальная возможность посадки. Я думаю, страх этих дней повлиял на всю его дальнейшую судьбу – привел в партию, подписал отвратительное письмо о Пастернаке.

Я нашел свидетельства – в книге Аркадия Ваксберга, например, – того, что фамилия моего отца была в списке тех, кого в 53 году отобрали для нового “дела”, значит, уничтожения. Какая судьба ждала бы нас с мамой и братом – и, между прочим, с отчимом Борисом Авиловым – если бы…

“Одни… живущие скромно и трудно писатели в Нащокинском переулке, другие… блестящие жители Лаврушинского…”

Борис Пастернак, из письма

Вспомнить, как мы с мамой, или с Витькой, ходили из Нащокинского в Лаврушинский – к отцу, в “гусевскую квартиру”…

Я думаю, отец женился на Нине Гусевой, маминой подруге и вдове его друга, поэта Виктора Гусева, еще и потому, что хотел все-таки – сознательно или подсознательно? – жить в Лаврушинском доме.


Подмосковное Внуково. Часть детства. “Гусевская дача”, крайняя на улице, кажется, “Ул. Виктора Гусева”. Огромный участок с грибами граничил с Бубенновым и Ильинским, прыгающим с ракеткой на собственном корте. С другой стороны поле, куда ходила гулять с немецкой овчаркой Орлова – в брюках. Напротив – Милютин. На параллельной улице – Сурков, Дунаевский, Утесов с березами. На перпендикулярной – Громыко, Образцов. На той стороне прудика – Твардовский, по слухам, в пьяном виде залезавший на дерево. Кинорежиссер Александров, муж Орловой, приходил из своего “чаплинского” шале к отцу и что-то фантазировал про Сталина.

Я не очень был любим на “Гусевской даче”. И может быть, они были правы.

Там, на втором этаже, на веранде, я сначала готовился к переэкзаменовкам, а потом к ВГИКу, к новой жизни. Однажды, кстати, Игорь Владимирович Ильинский захватил меня в свой ЗИМ и привез на переэкзаменовку по физике. Директор школы Ронин и физик Антошин, по прозвищу “Студебеккер”, антисемит, главный враг, курили перед входом, по летнему делу. Обалдели, увидев Ильинского. И меня в его машине…

Помню, как “Студебеккер”, шут и садист, с помощью генератора Вирмшурста пропускал через несчастного двоечника Кельциева возникшее на глазах класса электричество, и у того над плачущим от ужаса личиком с круглыми карими глазами-пуговками поднимались вверх короткие и жесткие черные волосы.

“Студебеккер” почему-то иногда вел урок, не сняв с себя длинное кожаное коричневое пальто. Отгадка такой странности была вскоре получена – к общему восторгу: в глубоком кармане кожаного ожидала своего момента четвертинка.

Я ничегошеньки не понимал в физике. Как и в химии. Как и в математике. Я тоже был несчастный двоечник, но надо мной он издевался по-другому.


Запись 2016-го года

Позвонил Иося Шехтман, с ним я учился до седьмого класса. Он уже давно живет в Израиле. Так вот – он вспомнил, как физик говорил про меня: “Финн умен до глупости”. И страшно довольный собой, смеялся.


У Ильинского был не только ЗИМ, купленный с согласия правительства у китайского посольства, но еще и единственный на дачной улице “московский” телефон. Отец иногда просил для меня разрешения позвонить, кажется, это тоже было связано с проклятой переэкзаменовкой из девятого в десятый, и жена Ильинского Татьяна Еремеева милостиво подпускала меня к телефону.

Много лет спустя в Союзе писателей, в Клубе на Воровского, в маленьком “парткоме”, была панихида по отцу, с которым я не виделся до этого десять лет. Ильинский пришел к его гробу, один из очень немногих. Двумя годами позже мы с Ильей Авербахом на Каретном уговаривали его сняться в “Объяснении в любви” в роли Старика, в прологе и эпилоге. Он отказался.


Тайный механизм памяти вдруг, и, как всегда, без всякой связи, вызывает из небытия актовый зал моей 59-й школы, и мы стоим – по какому поводу? – в несколько шеренг. И я, в серой гимнастерке, рассказываю кому-то с тайной, сладострастной и ничем не оправданной в реальности гордостью, что мой отец купил машину “Победа” – МО 02-15, серый цвет. Типа – это моя машина… Ах, дурак!


Были “майские”, мы с Витькой шли на “плановый” Нинпетровнин праздничный обед в Лаврушинский, для мальчиков от первого брака. Я ем фруктовое мороженое “в стаканчике” – помню его вкус и цвет. На мне пионерский галстук. Где-то уже в Замоскворечье на меня почему-то нападает какой-то здоровый обалдуй. Хулиган, как тогда говорили. Витька за меня заступается.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11