Борис Пастернак.

Чрез лихолетие эпохи… Письма 1922–1936 годов



скачать книгу бесплатно

Послать так? Или записать листок? Тогда это два письма. Первое тут кончается. Больше нечего сказать. Мое счастье матерьяльно: оно в лицах, в случайностях, в стихах (только одна поправка: в таких, как были когда-то, о не в «1905»! – и какие будут), в смене антипатических и симпатических небес (слышишь: в смене, одни бы симпатические не дышали), в ворочаньи родины с боку на бок, то спиной, то лицом к тебе, в бесприкрасной, в пиджаке и с начинающейся проседью, деятельности, – мое счастье с провиденьем матерьяльно, мое счастье с тобой не одно духовидчество, мы где-то что-то с тобой уже делаем. Надо доехать. Не попрекай меня «инословьем». Не лови на метафоре! Ты – на метафоре?! Половина метафор сбылась. Я их знаю. Я знаю, как они дышат и как, призраками глядевшись в окна, людьми входят потом в дом. Я не зря не еду тотчас на запад. Но к чему я все это говорю, ты ведь знаешь. Это не два письма, а одно. Как твой Есенин? Долгое, подробное признанье со страшным концом о том, как я был с ним связан, сделаю тебе при встрече. Это была символическая драма. Теперь не до нее, да и это в глаза надо смотреть, когда рассказывать. Теперь не до нее, судьба ее доиграла. В момент, когда я на людях в кино, на постановке «Потемкина» (совпаденье до точности с моей трактовкой) узнал о его самоубийстве, ужаснулся, и самое ужасное признанье вырвалось вслух. Третьяков сказал «на том свете сочтетесь». Нет. Я его больше не увижу никогда. Те светы у нас будут разные. Дай мне руку на весь тот свет.


<На полях:>

Спасибо за гравюры Холлара. Это, верно, в ответ на «спиритическое письмо»? Большое спасибо. Не пиши мне, работай. На адресе твоя рука, и сл<ава> Богу.

Письмо 44
<ок. 6 апреля 1926 г.>
Цветаева – Пастернаку

Борис. Я только что вернулась из Вандеи <над строкой: с моей родины>, где была 3 дня и куда 15го еду на полгода. Поэтому, читая твое вниз головой, вернулась домой, – нет, просто оказалось, что я домой (в Париж) еще не приезжала, не выезжала, что всё еще перед неуловимой линией прилива (океан). Борис, я люблю горы, преодоление, фабулу в природе, становление, а не сост<ояние>. Океан я – т<ы> буд<ешь> сме<яться> <оборвано>. Становление одновременно себя и горы. Гора растет под ногой, из-под ноги. Ясно?

Океан на полгода – для сына, для Али, для С.Я. – мой подарок, а еще Борис, ты не будешь смеяться, из-за твоих строк:

 
Приедается всё —
 

Если ты сказал, – ты знаешь, и это действительно так. Я буду учиться морю. Ссылаю себя, Борис, в учение. Дюны, огромный (а perte de vue <над строкой: l’infini[28]28
  необозримый, бесконечный (фр.).


[Закрыть]
, так в п<оэ>ме), плаж – и ОНО.

(Не море, а вообще оно, неведомое.) Ни деревца. Две пустыни. Домик у рыбаков: 67-летняя старуха и рыбак старик – 74 лет. Никого знакомых. Тетради, рыба.

Я, Борис, с Лондона – нет, раньше! – отодвинь до какого хочешь дня – с тобой не расстаюсь, пишу и дышу в тебя. У меня в Вандее была огромная постель – я такой не видывала, и я, ложась, подумала: С Борисом это была бы не 2-спальная кровать, а душа. Я бы просто спала в душе.

Вандея (проехала ее всю) зеленая, луговые квадраты, лугов<ые> и <нрзбр.>. Где преслов<утые> talus[29]29
  склоны (фр.).


[Закрыть]
? Ни следа. Или Наполеон в 15 г. велел сбрить? Сирот<ская> стр<ана>, где только кап<каны> для кроликов. Я почти что плакала.

Мое местечко рыбацкий поселок St. Gilles sur Vie (это река – Vie). В колок<ольне> был убит наполеоновский генерал Grosbois, наблюдавший движение войск. А в 7 километрах на ферме Матье крест – памятник Ларош-Жакелену, убитому в 1815 г. Женщины в бел<ых> башенках и деревянных, без задк<ов>, башмачках. Народ изысканно-вежливый. Старинные обороты: «Couvrez-Vous donc, Monsieur»[30]30
  «Прикройте себя (наденьте головной убор), сударь» (фр.).


[Закрыть]
(как когда-то корол<ю> – принц<есса> крови).

Это не география, это ландшафт моей души на полгода вперед.

* * *

Борюшка, на днях в Москву едет И.Г.Эренбург. Передаю ему / с ним: Поэму горы <над строкой: конца> (со знаками препинания), Поэму конца (рукоп<ись>), Крысолова, статью о Брюсове, статью о критике и всё, что еще успею. И, если Эренбург согласится повезти, подарки тебе и сыну. Не сердись! В этом нет грубости, одна нежность, беспомощная и хват<ающаяся> за шерсть фуфайки. Она у тебя будет почти животное, всё равно как если бы я тебе пос<лала> собаку.

Ах да, и еще фотографии, наст<оящие>, давно хочу, – одну тебе (надпишу), одну Асе. Только не держи на виду, такие вещи не лгут только в первый раз.

<Приписка сбоку:> NB! Знаки препинания.

* * *

Ты мне сделал больно своими письмами. Безнаказанно такое не читают. Отвечу тебе одним. У меня есть <пропуск одного слова> – одна за жизнь, ее сожгут вместе со мною (п.ч. меня сожгут, зарывать себя не дам!). Когда я тебя увижу, я отдам ее тебе. Больше у меня ничего нет.

* * *

«Поэма конца», которая вся на паузе, без знаков препинания! Ирония или Kraftsprobe[31]31
  испытание силы (нем.).


[Закрыть]
? И то, что ты полюбил ее такой, с опечатками (важен каждый слог!), без единого знака (только они и важны!) – зачем, Борис, говорить мне о писавшем, я читавшего слышу в каждой строке твоего письма. То, что ты прочел ее – вот ЧУДО. Написал во второй раз по (все-таки – чужому) и какому сбитому! следу. Ты как собака почуял мой след среди путаницы. (Словари разные. Да. И в этом неистовая прелесть встречи.)

Пленит<ельно> то, что дошла она до тебя сама, опередив мое (ныне сбывающееся) желание. Вещи не ждут, этим они чудесны, чудеснее нас. Помнишь у тебя?

 
Но вещи рвут с себя личину…
 

О, подожди, Борис, в свой час напишу о тебе как никто. Прочти Святополка-Мирского (посылаю) – прав он? Не знаю. Я не знаю Канта. Я только страдаю от Бергсона (тоже не знаю) у меня и Канта у тебя. Вообще, это запомни: ты моя единственная проверка: слуха, старшего моего. (Я громче слышу, ты <пропуск одного слова>.) Не п.ч. я тебя люблю, я в тебя верю, а кажется обратн<о>. Люблю (ужасающее) потрясающее пустот<ой> и ужасающее вместим<остью>, растяжим<остью> слово, я все слова люблю, кроме него. У него только одна сила – молниеносная (несущая молнию и молнию длящаяся) убедительность, бесспорность, кратчайший путь в другого (в любого). «Люблю» просто условный знак, за которым НИЧЕГО. Ты меня понимаешь? И я вовсе не говорю его тебе, то, что у меня к тебе, очень точно, сплошь доказуемо и только тем страшно, что впереди не замкнуто. Отвеч<аю> за каждую сущую секунду, восприним<аю> ее топографич<ески> ясно <над строкой: и даль<ше> не зн<аю>>. Дорога в горах, без перспективы, и дорога, ведущая выше горы. Ясно? Твое – море, мое – горы. Давай поделим и отсюда будем смотреть. Я буду учиться морю со всей честностью и точностью, п.ч. это – учиться тебе. И в тебя я еду на поиски, а не в Вандею.


<Приписка сбоку:> Ясновид<енье> каждой отдельной секунды.

* * *

Единственное, что бы мне меш<ало>, если бы / – / —, это то, что он – мой. (И мой.)

* * *

Ты пишешь, что я что-то читала. То же, что в Советской России, давнее, здесь об этом не напис<ала> ни одного стиха. А читала, п.ч. нужно было ради одного какого-нибудь <оборвано>


Продолжение

Если бы я умерла, я бы дов<ерила> тебе написать то, чего я не успела, просто дала бы точные слуховые указания и словарь. Ты бы написал свое, но ты бы написал меня. У нас разный словарь – как это восхитительно.

Ты, как я, родился – завтра.

(Точно вчера родился – ложь. Точно завтра родился.)

* * *

У меня есть слезы, и Поэма конца только п.ч. мне их моих было мало, – выкрич<аться> и выплак<аться>. А еще – чтобы не захлебнуться в них, не кинуться с моста.

* * *

Ты знаешь, Лондон – наш город, беспризорных бродяг. Видела их ночные места.

* * *

Дай мои стихи без имени, – я хочу, чтобы их знали – кто знает, догадается. Ведь это, по существу, безымянно.

* * *

«Меня любили только част<ично>» – Борис, когда меня в жизни любили, я мучалась, меня точно зарывали в землю, сначала по щиколотку, потом по колено, потом по грудь (начинала задыхаться). Меня изымали из всего мира и загоняли в ямку, жаркую как баня. Я с остр<ой> подозр<ительностью> выслеживала этот момент изъятия. Человек переставал говорить, только глядел, переставал глядеть, только дышал, переставал дышать, только целовал. И целовал не меня, п.ч. меня уже забыл, а губы, вовлекаясь в процесс (пог<аное> слово!). Вовлекалась иногда и я. Словом, губы целовали губы и хотели целовать день и ночь. Я быстро уставала, убитая однообразием. Еще о любви <оборвано>

Письмо 45
<ок. 9 апреля 1926 г.>
Цветаева – Пастернаку

Борюшка! Вот тебе примета. Письма к тебе (вот и это письмо) я всегда пишу в тетрадь, на лету, как черновик стихов. Только беловик никогда не удается, два черновика, один тебе, другой мне. Ты и стихи (работа) у меня нераздельны. Мне не нужно выходить из стихов, чтобы писать тебе, я в тебе пишу. Это я в ответ на твою оглядку, от которой мне человечески-больно. (От тех двух божественно-больно!) Борюшка, у нас с тобой ничего нет (не буду перечислять, раз ничего!) – кроме наверняка. Я наверняка била в тебя все эти годы, – видишь возникновение правды под пером! – не билась, била. Как в заочную птицу на лету – в твою душу. И попадала, п.ч. эта птица – всюду, нет места, где ее нет.

Отвечать на письм<о>. Я не знаю что это значит. Я знаю отзываться, отзвучивать, возвращать тебе – утысячеренно – твое же <вариант: тебя же>. Кому ты пишешь? Вспомни. Тому, кто с первой строки «Сестры моей Жизни» (всё чудо, что она ко мне попала, только в этом! остальное все было готово) не отрываясь – через всех и вся – (ибо были и все и вся!) – безнадежно, п.ч. безукоризненно-вежлив и верит на? слово – глагола не проставл<яю>, п.ч. самый пустой из всех. Не выходя из себя, люб<ить> другого, не выходя из стихов, люб<ить> человека. (Тут невязка, п.ч. вся я – выхождение из себя.)

О безукоризненной вежливости же – вспомни Блока и Маяковского, обоих, кого бы я могла любить (теперь нет). От Блока я стояла меньше чем в 2 вершках, толпа теснила, – рядом. 1921 г., а в 16 я написала: И по имени не окликну, и руками не потянусь. И не потянулась. А он умер. А с Маяковским – раннее утро на Б.Лубянке <над строкой: Кузнецком>, громовой оклик: Цветаева! Я уезж<ала> за границу – ты думаешь, мне не захотелось сейчас, в 6 часов утра, на улице, без свидетелей, кинуться этому огромному человеку на грудь и проститься с Россией? Не кинулась, п.ч. знала, что Лиля Брик и не знаю что еще… (Вломиться головой в грудь.)

Борис, раз ты не звал, я тоже не звала эти годы. Раз ты не называл, я тоже не называла. Я все-таки женщина и трагически хорошо воспитана. (Только в 1926 г., после лондонской знати поняла: я получила не интеллиг<ентское>, а аристократическое воспитание – дуновение рано умершей матери. Отсюда, от нее, ненависть к буржуазии и полупрезрение – не без добр<одушия> – к интеллигенции, к которой никогда себя не причисля<ла>! Как, один в Москве мне сказал: феодальный строй. Ворот уж нет, герб держится.) Так во?т – для чего я все это пишу: чтобы ты знал, что пиша мне, ты пишешь в себя, просто дыша – дышишь в меня. И раз навсегда, хоть бы я завтра умерла, хоть бы жила сто лет. Не пониж<ая>, не повыш<ая>, вне становления или в становлении, ставшем состоянием, так же, как душа растет. Вот я – к тебе <оборвано>

Еще – трудная просьба, но пойми – не выводи меня из Аси. Я была задумана с братом, но без сестры. Не пойми неправильно, но не отождествляй. И не говори с ней обо мне, не вводи, не выводи. Москва, нет – Россия для меня только – ты. Двух «там» быть не может. Я целиком в тебе. Моя Россия. Когда я говорю Москва, я молн<иеносно> говорю: Пастернак. До всего, что не ты (вне поля твоего зрения и предвид<ения>), мне в России дела нет. Ты мой слух и мое зрение в России. Поскольку будет расширяться их поле – будет расширяться и мое. Это не слепость любви говорит, доверяю тебе мой слух и мое зрение. Увидь и услышь за меня.

* * *

Можно о достоверностях?

Из Парижа после Лондона третье письмо. Дошли ли виды старинного Лондона? 20го или возле уезжает Илья Григорьевич. Посылаю с ним Крысолова, Поэму горы, Поэму конца (без опечаток), Брюсова, Поэт<а> о критике и вещи тебе и сыну. О последнем я думала, – м.б. твоей жене будет противно видеть на нем нечто причастное моим рукам? Но соблазн сильнее – прости меня! – посылаю. Просто мальчику, за жизнью которого слежу. Можно ведь? И похож ведь – чем-нибудь – на тебя?

Достоверность важнейшая: если ты по-настоящему хочешь будущим (1927 г.) летом сюда, я тебе помогу, с помощью человека, обожающего твои стихи. Устроим вечера – в Париже и в Лондоне. У меня друзья музыканты (именны?е), их пригласим. Не фантазия. Напиши – ну расщедрись на цифру! – сколько нужно на выезд (паспорт, билет, дорогу). Жить устроим, все будет устроено. Поедем вместе в Лондон. Одному трудно продерж<аться> вечер, возьми меня на выручку, меня любят. Стихи буду читать новые, в паре <вариант: в масть>. А что обо мне в Москве говорят – не верь. Читала старый (1917 г. – 1922 г.) Лебединый Стан, который читала и в России. Никаких выступлений, политикой не занимаюсь, правыми брезгую и у них не печатаюсь. Я тебя не скомпрометирую, будь спокоен, знаю, что делаю.

Борис, ты ответь. Не к спеху – но ответь. Дай мне радость на целый год вперед. Я эти полгода буду жить в Вандее. Время скоро пройдет. Ответь.

Повидаешь Ремизова, Шестова – кто у тебя еще друзья? У меня никого.

Объявление вечера дадим за три месяца. У меня зал разрывался. У тебя разорвется. Кроме того – чего у меня не было – придут все евреи. Борис, ты заработаешь 10 тысяч франков, клянусь. А в Лондон для души (моей и твоей), но и там тысячи три франков наберем.

Самое трудное будет мне не разорваться. Зал, м.б., и выдержит.

* * *

Беру твою меховую голову. У тебя голова как шапка.

* * *

Самое замечательное – из тебя во мне ничто не про<йдет> даром. Во мне ты обретешь всю чистоту внимания (твое – об Ахматовой). Как ни один твой типографский знак для меня не пропадает даром – так ни один голосовой или иной уклон. Источник богатства не только предмет, но и наше внимание к нему. Мое внимание неисчерпаемо и неутомимо. Мое внимание – то же терпение, терпеливая направленность на один предмет. Дорого бы я дала, чтобы знать, что из этого бы вышло в жизни. (Она у меня весьма на подозрении.) Если будет чудо, то через тебя.

Борис, моей любви к тебе хв<атит> на гораздо больше, чем жизнь. Вывод – бессмертие.

* * *

У меня чувство, что это в мире единственный раз, когда совпадают двое. Ты минус я, я минус ты – мир обокраден – не мы, которые его, так или иначе, восстановим. Не будем ворами.

А о жалости мне не говори – всё знаю, до таких дон, днищ, днъ (потому что – тройное дно!). Самая бездонная из бездн. Тебя в лицемерии, а <меня> в нещадности. Как ни утишай голоса, он у меня все-таки слишком громок. (Не вещественный, голос как сущность силы.)

Словом, полное соответствие. Будь спокоен, цельный и в эт <оборвано>

Что с этим делать? (С тобой и мной <вариант: с соответствием?!>) Я бы хотела умереть, чтобы заново начать жить – с тобой. Если бы ты мог быть моим настоящим братом – или сыном – все равно чем! Я бы и в равнодушии кровного братства, и в запретности сыновства, я бы и годов<алого> тебя узнала. Ты не знаешь, какая для меня рана – твой сын!

* * *

Одно мое письмо к тебе пропало – давнишнее, кажется в июле 1924 г. – когда я только что узнала о своем сыне. Не восстановить! Все письмо – один вопль, невосстановимо – п.ч. теперь ему 1 год 2 месяца и я знаю его лицо.

Прости меня за этот выпад из дост<оверной> колеи, разъединенн<ости> тебя и меня. Я знаю, что на расстоянии так не должно. (Безопасно! безответственно!) У меня – в жизни так не должно и не будет. Я совсем не застенчива, но очень воспитана, ты никогда не услышишь бо?льшего, чем решил услышать. Но дай мне вопить так – через простр<анства> – как поезд – как волк —

Ведь я не больше говорю тебе, чем волчье или паровозное у – у – у —

Борис! Ты нав<ерное> куда-нибудь поедешь летом, так все звуки в ночи, на воле – я. Когда дерево шатается под ветром. Когда поезд гудит. Это я тебя зову – неодолимо.

Анкету вышлю завтра.


<Запись после письма:>

Написать Б. о чарах. Презренность чар. (Низость, низкий сорт.)

Письмо 46
11 апреля 1926 г.
Пастернак – Цветаевой

Меня больно кольнуло известие о Х<одасеви>че. Как мне избавить тебя от «стрел», направленных в меня? Может быть написать ему? Вообще я его во врагах не числил. Я даже как-то переписывался с ним, и это смешило и обижало И<лью> Г<ригорьевича>. Я уважал его и его работу, его сухое пониманье и его позу, которую считал временным явленьем. Мне она казалась чем-то вроде затянутости за табльдотом: съест человек новизну признанья и успеха, развяжет салфетку, отвалит в естественность, и мы его увидим в партикулярном беспорядке роста. Вот именно, я иначе представлял себе его развитье. Я и сейчас не утратил бы дружеского чувства к нему, если бы не твои слова о гадостях, которые он тебе делает из неприязни ко мне. А этому свинству уже имени нет. Он знает, как меня звать и как меня хаять. Мог бы непосредственно. И адрес мой, во всех отношеньях, ему прекрасно известен. Был бы чересчур тонок и фантастичен домысел, что, желая поразить меня в сердце, он за мишень избрал как раз тебя. Этого он, вероятно, не знает, хотя уже и в Берлине я говорил с ним о тебе, – горячей нельзя. Переписка наша оборвалась на его письме, написанном после смерти Брюсова. Оно мне решительно не понравилось. Он повторил тупую, безглазую, бессердечную фразу о том, что мы все знаем, но что можно по-разному переживать. Для меня эта формула о Брюсове была личной трагедией и была бы таковой и в том случае, если бы он меня как поэта не так сильно любил. Его судьба взывала к мысли, как трагическая загадка, и в моей жалости к нему были все признаки большого путного чувства, без тени оскорбительности для него, хотя из того же чувства я готов был лгать ему. Впрочем, кажется, этого не случилось ни разу, хотя я не останавливаю Ж<анну> М<атвеевну>, когда она меня зовет его любимейшим учеником. Та ходячая фраза, которою так легко отделался, и кто, Х<одасевич>! – в письме о своем собственном прототипе, была на устах у нас, сумасшедших дилетантов, именно в дни, когда Х<одасеви>чи закладывали основанье этой ледяной драмы. Из-за них именно и их несдержанности в те годы, мне пришлось сказать на поминках у Ж.М. мучительное, судорожно-сведенное слово о том, что Б<рюсов> взывает к памяти, к справедливости, к историко-литературному изученью, а не к фразе о том, что он не говорит чувству. Поразительно, как идут из него тут вот Блок, там – Северянин, из переводов Верхарна – м.б. Маяковский; еще откуда-нибудь я. Ты ведь все это понимаешь? Да, а Гумилев! Главного забыл. Слова эти посеяли недоуменье среди пивших и евших. Понял, глубоко понял, что я сказал, один Рачинский и обнял и расцеловал. Правда, я говорить не умею, всегда сумбурен, а тут к тому же и пили много. Остальные чуть что не попрекнули меня съеденным и питым. «А он-то вас так любил», вырвалось у Ж.М., и я сказал ей, что об этом никто не пожалеет, ни она, ни его память. Тут хотели медовой ходячей фразы в противовес ходячей желчной и удивились, ее не услыхав. А вскоре я получил письмо с ходячею желчью. На это письмо, м.б. и по случайности, я ему не ответил, и переписка замерла сама собой. По отношенью к X. точно так же, как и в отношеньи Брюсова, я всегда готов сдерживать всякий натиск ходячей фразы. Я не знаю, что его взвинтило против меня. Надо владеть техникой, надо быть умницей, надо чуждаться пошлости и смешного, надо уметь работать. Достоинства всего Х<одасеви>ча в целом составляют необходимую частицу минимального художнического идеала. Но ты представляешь себе, что бы случилось с зауряд-дураком, свались на него задача написать Гамлета. Из положенья, что это должна быть лучшая драма мира, а это положенье дураку было бы обязательно известно, он вывел бы заключенье, что писать ее нужно в условьях, в каких писались лучшие драмы мира, т. е. что для этого надо заразиться Эсхиловым кашлем пятого века и пр. и пр. Шекспир же знал, что это надо написать по возможности дома. Х<одасеви>ч далеко не этот дурак, надо отдать ему справедливость. Но драма этого дурачества и всех его заблуждений настолько перевита с культом старого мастерства, что только редкие уходят с собственным лицом со школьного маскарада. Только случайность, м.б. какая-нибудь особенность судьбы позволяет в настоящем свете увидать естественную панораму культуры, ту воздушную перспективу ее сырого величья, благодаря кот<орой> и держится ее сухой валютный курс. Это ты понимала еще ребенком. «Неповторимое имя Марины, Байрона и болеро». (Цитата неподходящая, но хочу напомнить то стихотворенье.) Тут-то и обозначается граница В<ладислава> Ф<елициановича>. Он не знает, что кроме сырости беспомощности, есть сырость силы, сырость большой, трудной формы. А может быть, и знает, да не хочет знать. Между тем эта линия отделяет большое явленье от малого. Первое приходит со своей природой, с обозом своих шорохов и тайн. Оно с провиантом, у него обеспечен тыл. Но даже и в этом отношеньи я о X. никогда ничего обидного не говорил. Если даже до него дошли мои слова о нем, сказанные зимой его первой жене, А<нне> И<вановне>, то и в них нет ничего дурного, они сказаны с сожаленьем и доброжелательством. Я сказал, что он жертва типического заблужденья, овладевающего большинством в стадии мастерства. М<ежду> пр<очим> и Ахматова, отнюдь не футуристка, и не только допускающая заимствованья, а, по-видимому, в изученьи поэта видящая только исследованье его источников, и та согласна со мной, что убежденье, будто на улицу надо выходить Тютчевым, чтобы воспринимать зелень, не может быть моралью артиста. Кроме того, это всегда на руку Овсянико-Куликовским. Их ученый кругозор ограничен портфельной кожей, сорт которой так же произвольно связан с именем Пушкина, как городские улицы и скверы, пароходы или иные сорта карамели. Важно то, что кожа эта выделывается в честь Пушкина точно так же, как Ленинград стоит именем Ленина. И вот, тебе хорошо известны их восторги, когда в Возмездии начинает чувствоваться легкое потрескиванье ямбической инерции, или когда в поэме Белого ее треск совершенно оттесняет автора, или когда вдруг это происходит даже со мной (вот захлебывались Сакулины (Высок<ая> Болезнь)), или когда Есенин просто поселяется в Сакулинском портфеле, т. е. не только принимает его поздравленья, но и сам готов себя поздравлять с этой – утратой поэтического содержанья. Но довольно о X. Просто удивительно, что я так много о нем говорю. М.б. бессознательно я хочу тебя настроить на примиренье с ним. Помнится, он ко мне и к тебе хорошо относился. —

Здесь представлен ознакомительный фрагмент книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста (ограничение правообладателя). Если книга вам понравилась, полный текст можно получить на сайте нашего партнера.

Купить и скачать книгу в rtf, mobi, fb2, epub, txt (всего 14 форматов)



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57