banner banner banner
Период первый. Детство
Период первый. Детство
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Период первый. Детство

скачать книгу бесплатно


– Брешет Полька.

– Мы только дым пускали.

– И слюной цвиркали.

Страж всем известных сельских законов был неумолим. Лихо, с оттяжкой щелкая по стриженым головам нарушителей, он приговаривал:

– Вот так. Вот так. Будете в следующий раз знать, как глупостями заниматься.

Наказывая очередного, он придержал пытающегося отойти в сторону после отпущенных ему щелбанов:

– Стой, а то я тебе последний плохо попал. Последний не считается.

– Считается, считается. Ты сам считал и сказал пять.

– Поговори у меня ещё. Сейчас ещё по заднице лозиной добавлю, чтобы знал, как со старшими пререкаться.

С этими словами он с ещё большим замахом отпускал дополнительный щелбан, удовлетворенно поясняя:

– Вот теперь считается. Подходи следующий. А-а-а, Фе-е-е-дька, так тебя ещё и за уши подержать придется! – радостно объявил палач и ухватил левой рукой оттопыренное ухо малыша.

Старательно отсчитал ему пять положенных щелчков и напоследок больно прокрутил и без того красное ухо.

Федька завопил:

– С-с-с-с. О-о-й-е-й. Ты че? Белены объелся? Эта придурочная нагородила, кто её знает что, а ты издеваешься. Не затягивался я. А вот расскажу дома, что ты дерешься, – хныкал Федька, придерживая рукой красное ухо, – тебе нагорит.

– Ах ты, молокосос. Грозить ещё вздумал. Да я сегодня же вечером, зайду к твоему татку[7 - татко – отец.] и расскажу, что ты уже курить пробуешь. Он тебе задницу ремнем исполосует до крови, а мне ещё и спасибо скажет.

При этих словах мы все притихли, а Федька, прекратив шмыгать носом, заканючил:

– Не, Гриша, я ничего. Больно ведь очень. А так все правильно, я ж не отказываюсь. Ты только домой к нам не ходи. Ладно, Гриш? – заглядывая в глаза обидчику, просил он.

– Там видно будет, – сурово отрезал воспитатель и добавил примирительно, – ладно, мне некогда. На первый раз прощаю, но смотрите, чтобы такого больше не было.

Когда строгий воспитатель удалялся, Федька хотел немного побить Польку, но мы заступались за неё, объяснив Федьке, что она просто ещё не соображает, что можно делать, а чего нельзя. Польке тоже постарались втолковать, в чем её ошибка, и пояснили, что в следующий раз побьем её за такое. Что сейчас не побили только потому, что раньше ей никто из нас не объяснял правила.

Обсуждая возникшую ситуацию, мы решили, что легко отделались. Гришка мог заставить нас жевать самокрутки с конским навозом. И пришлось бы жевать. А куда денешься? Весной ребята из другой ватаги попались с куревом, так их большие парни заставили жевать самокрутки. Хорошо, что у тех был не навоз, а сухие листья из прошлогодней травы. Ну, всё равно, щелбаны лучше, чем курево жевать. Они ведь даже сплевывать не разрешают, и приходится глотать всю эту гадость.

Но ни у одного из нас не возникло даже и мысли наябедничать Гришкиным родителям, что он тоже курит. Мы понимали, что он курит потому, что уже большой. Конечно, при взрослых ему курить ещё нельзя. Но скоро он пойдет работать на охровый завод, или женят его, и ему можно будет курить при всех. А так, он хоть и большой, но ещё не взрослый – ему тоже приходится остерегаться.

Большое разочарование пришлось пережить, а вдобавок я ещё и сильно обиделся, когда пришлось испытать горечь потери любимой женщины. Подругу мамы и её двоюродную сестру тётю Тоню с чьей-то легкой руки все называли моей невестой. Нас с серьезными лицами величали молодыми[8 - Молодые – жених и невеста, молодожены в течение медового месяца.], спрашивали о времени свадьбы, о планах на жизнь. Если я совершал какой-либо проступок, то маме или дедушке достаточно было сказать:

– Это не понравится твоей невесте.

Я тут же давал обещание больше не баловаться, а при очередном её появлении заглядывал в глаза, переживал, известно ли ей о моих проделках и не обижается ли она на меня за это.

Особенно очаровывала её привычка брать меня на руки, тискать, гладить по голове и щекотать носом за моим ухом. При этом она говорила, что я красивый, умный, сильный, смелый и делилась другими такими же правильными и приятными наблюдениями.

Как-то мама не смогла прийти с работы на обед, и бабушка отправила меня в контору колхоза отнести ей узелок с едой. В комнате, отведенной под бухгалтерию, было тихо. Помявшись в нерешительности, я, встревоженный каким-то шумом на улице, толкнул дверь и переступил порог. Тихонько и чинно поздоровался и стал бочком продвигаться к маме.

Почти от самого порога через комнату тянулся длинный стол, сколоченный из струганных досок. Под крышкой стола была полка, на которой, как мне казалось, всегда в беспорядке были навалены бумаги, подшитые в толстые книги, которые назывались «проводка». Полукруглые деревянные подушечки с промокашками, бутылочки с чернилами, коробка с перьями, лишние счеты и даже дырокол, которым мне иногда разрешали выбивать кружочки из ненужных бумажек. В торце этого стола поперёк стоял ещё один стол ? широкий, гладкий, с зеленым сукном посредине, с двумя массивными тумбами и выдвигающимися ящиками с замками.

За длинным узким столом рядышком сидели боком ко мне мама и тетя Дуся. Мама оторвалась от бумаг и улыбнулась мне. Я, стараясь не привлекать внимания страшного, одноногого бухгалтера Николая Кондратьевича, продвигался к ней, когда раздался его хриплый голос:

– Ну, что басурман патлатый, прохлопал свою невесту? Небось и на свадьбу не пригласила? Бабы они все такие!

Николая Кондратьевича я боялся. Страх перед начальством перенял от старших. Я замечал, чего люди боятся. Все мои домочадцы, наши родственники и просто соседи боялись неурожаев и болезней скота, боялись грома и начальства, боялись налоговых агентов и войны. А он был начальником моей мамы. Она его боялась, и я боялся тоже.

Кроме этих напастей на нашей улице многие боялись бодливого общественного бугая и боялись встречи с фронтовиком Минькой Шоминым, когда он возвращался домой пьяным.

Его все боялись, и мне, конечно, было страшно, но только когда слышал на улице его пьяные выкрики. Да и страх этот был каким-то общим, неконкретным, даже чужим. А вот страх перед Николаем Кондратьевичем был внутренним и конкретным – как боишься стоять на верхней перекладине лестнице, прислонённой к стене хаты.

При одной мысли о возможной встрече с ним становилось холодно, живот подтягивался к спине, а внутри появлялась противная дрожь. Когда приходилось идти к маме на работу, я каждый раз мечтал о том, чтобы его не было в конторе. Всегда планировал, что не буду смотреть в его сторону, что проберусь потихонечку к маме, спрячусь за ней, и не будет видно его стриженой головы и взгляда поверх очков, от которого я сразу цепенел. Но, заходя в контору, обязательно надо поздороваться, и я тут же обращал на себя его внимание.

Обычно мое появление не отвлекало его от дела. Но теперь он добродушно и даже весело продолжал беседу со мной. Я должен был обомлеть от страха, но смысл его слов вызвал бурю других чувств и тревожных догадок.

Внешне вроде бы ничего не предвещало беды. Мама улыбалась. Весело сверкнула в мою сторону глазами тетя Дуся, которая всегда защищала меня, если я шалил в те мои посещения, когда в конторе не было бухгалтера – но я чуял недоброе.

Между тем тучное тело бухгалтера заколыхалось, и послышались булькающие звуки ехидного смеха:

– Хе-хе-хе-е! Выходит, что не слыхал ты про Тонькину свадьбу? Ну, теперь вот знаешь. Сходи, задай ей трепку, чтоб вперед думала, как хвостом вертеть при живом женихе!

– Неправду Вы сказали! – задыхаясь не от страха, а уже от гнева выпалил я.

Обхватив мамины колени, спрятав полные слез глаза в её подол, стараясь не всхлипнуть вслух, я шептал ей:

– Он шутит, он шутит. Мам, докажите Им, что у тети Тони нет другого жениха.

Она гладила меня рукой, тихонечко посмеивалась и успокаивала:

– Ну что ты расстраиваешься? Всё будет хорошо. Вот приду с работы, после вечери и поговорим обо всем. Может, даже к тете Тоне сходим. Успокойся.

Но я уже не мог остановиться. Слезы текли по щекам, горло сжимал комок. От горя, обиды и оскорбления заревел в голос. Мама вытирала своим платком мои слезы и нос и пыталась урезонить меня:

– Тише Женечка, тише. Люди работают, а ты мешаешь им.

– Выйди с ним на улицу, – буркнул бухгалтер.– А то мы чего доброго расчувствуемся и заплачем.

Прошло несколько дней, душевные раны от вероломства моей невесты быстро зарубцевались, и я с восторгом наблюдал за церемониями приготовлений к свадьбе в бабушкином Полтавкином дворе.

Разговор о приходе сватов удивил и рассмешил. Сваты оказались явно бестолковыми. Сначала они врали, что заблудились и им негде ночевать. Затем хотели купить у бабушки Полтавки телку или ярку[9 - Ярка – молодая, не рожавшая овца.], а уже потом только сознались, что ищут невесту для очень хорошего дяди.

Потом я с удовольствием следил, как тётя Тоня со своим новым женихом дядей Алешей приходили приглашать нас на свою свадьбу.

Не спеша и как-то торжественно, они зашли в дом, громко поздоровались и перекрестились на образа в святом углу. Дядя Алеша спросил маму:

– Стефан Исаевич и Прасковья Васильевна дома?

– Сейчас посмотрю, – ответила мама и пошла в кивнату[10 - Кивната – в традиционной трехкомнатной хате юга Воронежской области, задняя, небольшая и самая теплая комната, в которой размещались полати, соединенные с ложем русской речи и лежанка, обогреваемая горизонтальным дымоходом от печки с плитой.], хотя за минуту до этого через окно смотрела с дедушкой и бабушкой, как молодые шли под ручку через дорогу к нашему двору.

Вернувшись в хатыну[11 - Хатына – в традиционной трехкомнатной и в двухкомнатной хате юга Воронежской области, первая после сеней комната, в которой у порога было место для ведер с водой, располагались печка с плитой и топка русской печи, висели образа, стоял обеденный стол, лавка вдоль стены, место где стояли рогачи, чаплийка, кочерга и обязательно лохань для помоев.], мама встала возле печки и сообщила:

– Они дома, спрашивают, зачем Вы пожаловали?

– Пусть выйдут под образа, – попросил дядя Алеша.

Из кивнаты вышли чисто одетые, причесанные хозяева, поздоровались и сели за стол в красном углу. Пока они проходили и усаживались, тетя Тоня достала из торбы[12 - Торба – полотняная сумка на широкой полотняной ленте, одевается на плече.], висевшей на плече у жениха, льняной рушник[13 - Рушник – льняное, вышитое полотенце.], вышитый заполочью[14 - Заполочь – нитки черного и красного цвета, для вышивания традиционных украинских узоров.], с бахромой, и простелила его на свои ладони. Затем подняла руки до уровня груди, а жених положил на рушник две шишки[15 - Шишка – сдобная круглая булочка с 5, 7 или 9 конусными выпуклостями наверху. Использовалась только на свадебных церемониях для приглашения на свадьбу, а на свадьбе давала право для приветствия молодых и обязывала делать подарок молодоженам.], и, поклонившись, они произнесли в один голос:

– Дорогие наши дядя и тетя, этими шишками приглашаем Вас в субботу к нам на свадьбу.

Дедушка с бабушкой встали, взяли по шишке, и, прокашлявшись, дедушка ответил:

– Спасибо за приглашение, мы придем обязательно!

Мы стояли у печи, я прислонился к маме, затаив дыхание, наблюдал за происходящим и до спазма в горле ощущал торжественность момента.

Тем временем молодые положили на рушник ещё две шишки, поклонились в нашу сторону, и тетя Тоня сказала:

– Дорогая сестра и племянник, этими шишками приглашаем Вас к нам на свадьбу.

Мама взяла шишки. Одну дала мне и поблагодарила:

– Спасибо за приглашение. На свадьбу мы с Женей обязательно придем, посмотреть на тебя в фате и поздравить вас, но мы с народом будем.

Мама немножко запнулась и стала объяснять не торжественным голосом, а так, как обычно разговаривала с подругой:

– Дружкой я на твоей свадьбе не могу быть, – она кивнула на меня и пояснила. – Сами видите, у меня теперь семья своя есть. Гостей на свадьбу сажают тех, которые дарить будут. Мы с Женей с родителями живем, своего хозяйства нет. Дарить нам нечего.

Тут в разговор вмешался дедушка. Он наверно беспокоился из-за нарушения процедуры приглашения и строгим голосом прервал мамины объяснения:

– Ещё раз спасибо, особенно за то, что пригласили всех. На свадьбу они, конечно, придут, но за столом гулять не будут. Скажи своим, пусть к званным их не присчитывают, – пояснил дедушка тете Тоне.

После приглашения меня почему-то донимала мысль, не придет ли к ним на свадьбу пьяным Минька Шомин и не испортит ли людям веселье.

Пьяным он бывал не часто. Но когда такое случалось, соседки заранее оповещали друг дружку о его приближении. Закрывали окна ставнями для защиты стёкол, запирали на засовы калитки и двери, сами заходили в хату или находили занятие за сараем, за высоким тыном – лишь бы не показаться на глаза забияке.

Но даже такие меры не всем и не всегда помогали. Он мог остановиться у какого-нибудь двора, распаляя себя в кураже, облаять хозяина или кого из родственников семьи – и тут же требовать его к себе на расправу. Даже если дома никого не было, мог самочинно зайти во двор, побить сохнущие на кольях крынки и другую утварь. Мог сломать тачку или возок, свалить изгородь или просто бил кулаками, ногами и головой в саманную стену сарая или дома, выкрикивая непонятные угрозы и рыча по-звериному.

После очередного такого похождения его выходки и судьбу долго ещё обсуждали дома и на улице.

Мучимый сомнениями, после долгих раздумий я не выдержал и задал дедушке вопрос, на который вполне резонно было получить ответ о том, что я ещё маленький и нечего мне соваться во взрослые дела:

– Дедушка, а дядя Шомин не напьется на свадьбе? А то там тако-о-е начнется!

Но дедушка ответил мне вполне серьезно:

– Не, не бойся. Миньку не приглашали. Да он и сам не дурак. Хоть и буйный, но жизнь понимает, и портить людям такое святое дело как свадьба он не станет.

Дедушка замолчал, задумался. Насыпал на ладонь новую порцию нюхательного табака. Взял оттуда щепотку, глубоко вдохнул его одной ноздрей, затем другой. Посидел сморщившись. Два раза громко чихнул, высморкался и стал объяснять мне, как взрослому:

– Минька на жизнь обижен. К людям он уважительный, хоть и гоняет всех по пьяни и дерётся. На свою долю он трезвый вроде бы не обижается, а пьяный сдержаться не может, – с этими словами он положил мне руку на голову и посмотрел в глаза, как бы прикидывая, понимаю ли я его.

Помолчав ещё немного, дедушка добавил:

– Трезвый он знает за собой грех и не станет выпивать, когда на его улице свадьба.

Жизнь этого человека была на удивление тяжелой, даже на фоне повсеместных тяжестей того периода. Свою мать, женщину ловкую и работящую, они похоронили ещё до войны. Тогда людей из Бедного гоняли на станцию Журавку копать желтую глину для охрового завода. Там её, в карьере землёй завалило, только на второй день откопали. Из детей Минька был старшим. Своим пятерым сестрам и брату стал мамкой и папкой, потому что Павло, его отец, к жизни был мало приспособленный. Всё суетился, всё спешил, всё затевал, что-то большое, но ничего у него не получалось. Даже по хозяйству в мужской работе ему жена помогала.

А Минька в мать пошел, потому после её смерти хозяйство вёл справно. Тогда у бедных дети мёрли как мухи, а их семья хоть и бедно жила, но дети крепкими росли. Перед войной на их головы новая беда свалилась – сгорела хата. Еле успели вынести постели и кое-что из одежды. Хата рубленная была, не саманная. Поэтому сгорела почти полностью, две стены наружных осталось, да печь с трубой торчала посредине. Но они успели до того, как в село немцы пришли, себе землянку отстроить под косогором, через дорогу от подворья.

При немцах жить было страшно. Старые люди вспоминали, что только в Гражданскую страшнее было. Тогда всякий, кто приходил с оружием, творил с жителями всё, что ему заблагорассудиться. Теперь тоже не сладко жилось, но хоть какой-то порядок всё же соблюдался.

Полицаев не опасались. Они люди подневольные, назначенные, но свои, понимали жизнь сельскую, и обхождение имели нормальное с народом. А двоих из полицаев ? Тихона с Платоном – осуждали. Эти и в полицаи сами записались, и слава за ними была нехорошая. Они ещё в коллективизацию людям крови попортили много. Их тогда обоих, как бедняков, в активисты записали, так они и хлеб отбирать с отрядами ездили по дворам, и когда людей раскулачивали, то много себе забирали из чужого хозяйства.

От румын и итальянцев тоже горя много было, пока они в селе стояли. Фронт рядом, по Дону проходил; им наверно в селе перед фронтом передышку давали. Там на Дону им хорошего ждать не приходилось – или убьют, или ранят. Хорошего от фронта никто не ждет. Вот они и лютовали, то ли со страху, то ли от злости. А может люди они такие плохие, кто их теперь разберёт.

Оккупация много горя принесла. Даже кто побогаче жил, и у тех за это время всё хозяйство порушили. То яйца требуют, то кур режут, то гусей, а то свинью завалят или бычка. У единоличницы бабы Насти даже корову дойную зарезали, и лошадь колхозную из тех, которых эвакуировать не успели, румыны съели.

Если немцы в селе были, так люди на своих обидчиков приспособились им жаловаться. Немцы часто заступались. Всё, конечно, не удавалось вернуть, но хоть пол туши хозяевам доставалось. А тетка Мотря через немцев своего поросенка даже у полицая Тихона забрать сумела.

Тихон особо свирепым был. Выдавал своих и не стеснялся даже. Через него партийных двоих расстреляли, хоть до войны он с ними корешевал. А кого не выдал, так ходил по дворам грозил заявить, что их сын или муж в Красной армии. Брал он самогонку, жратву и из одежды что получше. К тетке Мотре тоже придрался за что-то и поросенка забрал.

Тут, к счастью, два немца по улице шли. Она кричит, плачет, доказывает, а те понять ничего не могут, один остановил их:

– Halt! Was ist das? Was ist das?

А тетка Мотря повернулась к Тихону и орет ему:

– Слышал аспид, шо твои хозяева сказали: «Хай[16 - хай (укр.) пусть, разрешаю, согласен] отдасть, отдасть», давай сюда, – отняла поросенка и домой отнесла.

Немцы посмеялись, посмеялись и пошли дальше – они наверно так ничего и не поняли.

От другой напасти искать защиты было негде.

Много девок и молодых женщин пострадало от чужих солдат. Немцы хоть и не любили своих приспешников, особенно румын, но в этом деле от них помощи ждать не приходилось. Немцы и сами, особенно из тех, которых на фронт гнали, не упускали случая попользоваться теми из женщин, кто помоложе да покрасивее.

Но люди, они как трава степная, которая порой гнется до самой земли, но при любой погоде выживает – приспособились и в оккупации жить.

Новые власти потребовали, чтобы взрослые продолжали ходить на работу. Все три колхоза села объединили в один и назначили председателем сельповского завхоза Степановича. Учет вести поставили одноногого счетовода из колхоза «Имени 17-го партсъезда» Николая Кондратьевича.

Степанович и при наших был любителем выпить, а на новой должности ни разу трезвым до вечера не дохаживал. Народом на работах десятники да звеньевые командовали. Но и они не слишком старались. В поле выезжали не с рассветом, а когда солнышко уже землю прогреет и роса спадет. Если кому надо было дома остаться – разрешали. Коров не успели эвакуировать только в колхозе «Шевченко». Поэтому восемнадцать доярок и фуражиров из трех колхозов, толпились на одном скотном дворе, ухаживая за 53 коровами.

Николай Кондратьевич нахваливал нового председателя, рассказывая ему, как его уважает народ и благодарит за отличное питание и заботу. Довольный председатель безоговорочно подписывал ведомости на питание, выписывал нуждающимся в счет оплаты трудодней крупы, овощи и мясо. Овец на питание, в кладовую и по требованию немецкой комендатуры забивали почти ежедневно.

Когда пришло время уборки урожая, бухгалтерия всё намолоченное за день зерно начисляла колхозникам на трудодни. На следующий день его развозили по домам и люди, наученные горьким опытом прошлых лет, сразу старались надежно припрятать полученное.

В бухгалтерии дневники намолота за прошлые дни переписывали, уменьшая количество оприходованного урожая, а ведомости за прошлые дни у кладовщиков забирали и уничтожали, оставляя только те ведомости, по которым хлеб получали в последние два дня.