banner banner banner
Одиссей, сын Лаэрта. Человек Космоса
Одиссей, сын Лаэрта. Человек Космоса
Оценить:
Рейтинг: 5

Полная версия:

Одиссей, сын Лаэрта. Человек Космоса

скачать книгу бесплатно

Чужих подберут другие герои.

«…герои выигрывают битвы, но не войны. Думаете, почему великого Геракла наголову разгромили в Элиде?»

Да, дядя Алким. Я помню.

«…и Геракл отступил; впрочем, как я полагаю, ненадолго, ибо с некоторых пор он все больше человек и все меньше – герой».

Да, дядя Алким, я знаю. Веришь, меня однажды сравнивали с ним! – нет, ты взаправду веришь? или только делаешь вид?!

«…даже если собрать целую армию героев, каждый из них будет сражаться сам по себе. Это не будет настоящая армия; это будет толпа героев-одиночек. Жуткое, если задуматься, и совершенно небоеспособное образование…»

Да, мудрый дамат. Я вижу.

Ты был прав: чтобы участвовать в Троянской войне, тебе вовсе не обязательно размахивать копьем с колесницы. Тебе даже жить для этого не обязательно.

«Вот и славно, мой басилей…»

Троада

Сигейская бухта, Гераклов Вал

(Хоэфория[25 - Хоэфория – поминальная панихида на могиле умершего.])

У Гераклова Вала Одиссей замедлил шаги.

Сборщики тел сюда еще не добрались, предусмотрительно решив начать издалека, от городских стен, но здесь и не было много убитых. Так, первенцы кровавой свадьбы. Предчувствие сдавило сердце косматой лапой; гулко застучало в висках. Хмель выветрился, оставив после себя пустоту; и там, в дышащей холодом бездне, начали роиться трезвые страхи. Смерть без имени – не смерть. Ребенок радуется повести о гибели армий, но заходится в рыданиях над могилой родной бабушки.

Вот смерть.

А вот имя: Протесилай из Филаки.

– Ты чего на меня вылупился, рыжий? Не нравлюсь?!

– Нравишься… Ты мертвый, да?

Филакиец лежал на краю полуобвалившегося рва. Скорчился по-детски; поджал колени к груди. Словно пытаясь удержать последние крупицы живого тепла. Так спят на рассвете, когда одеяло сползло на пол, а от залива тянет рыбьим одиночеством – только спящих на рассвете не перечеркивает обреченность копейного древка. Ближе к насыпи валялся, наполовину втоптанный в песок, знакомый щит: зеленая звезда на фоне ночного неба. Этот щит прикрывал сбоку лотос-кархесий[26 - Кархесий – «корзина» (греч.); часть корабельного такелажа. Корзина, по форме похожая на чашечку тюльпана или лотоса, расположенная на топе, выше рея. Использовалась для наблюдения, работы с парусами и метания стрел или дротиков.] на мачте «Пенелопы»; во время высадки я сорвал его и, плохо соображая, что делаю, швырнул вниз, под ноги бешеному филакийцу. Кажется, я даже что-то кричал, надсаживая горло. Может быть, хотелось помочь Протесилаю: свой собственный щит он впопыхах забыл на корабле. Или думалось обмануть воинское суеверие: первая жертва – тот, кто первым коснется вражеской земли. Пусть же под ногами Протесилая окажется не земля – мой щит!

Обмануть не вышло. Иолай Первый, он и здесь оправдал имя.

Иолай-Копейщик – и здесь.

Пожалуй, мой Старик поступил верно, обогнав меня. Я пошел следом за вечным спутником, чувствуя, как время закручивается хороводом одержимых менад: Троада, Гераклов Вал, вечер, бывший возница Геракла с копьем в боку… Зажмурился на ходу, отсчитывая десяток шагов. Еще с детства загадывал: не споткнусь – значит, все будет хорошо.

Споткнулся.

На седьмом.

Убить гидру, крушить амазонок, спускаться в преисподнюю и подниматься в эфир; быть другом и родичем эпохи, могучей эпохи, превратившейся сперва в костистого старика, в плач на окраине Калидона, а потом в дым костра (р-радуйтесь, сволочи!..) – чтобы лечь из-за проклятой бабы и проклятой клятвы на никому не нужном берегу… «Живи долго, мальчик!» – двойное напутствие. «Буду жить долго», – молча поклялся я, открывая глаза. И споткнулся еще раз, потому что увидел: копье торчит рядом с недвижным Протесилаем. Из насыпи.

…не задевая тела.

Ноги превратились в ременные плети. Затаив дыхание, я до рези под веками вглядывался: правда? правда! Кто-то другой уже несся бы слушать сердце, звать подмогу – я медлил, не двигаясь. Живые лежат иначе. Живые стонут. И еще: была в происходящем тайная несообразность, червоточинка, мешавшая действовать вслепую.

Вон, даже Старик ближе не подходит.

Топчется, морщит брови.

– Ты чего на меня вылупился, рыжий? Не нравлюсь?!

Детская тень задергалась на земле. Сперва Одиссей решил, что виновато солнце, моргающее на западе, прежде чем свалиться в седую купель Океана. Но вскоре стало ясно: солнце ни при чем. Тень ребенка пыталась двигаться. Пронзенная дважды – копьем и тенью копья, – она хотела оторваться от недвижного хозяина, прекрасно сознавая всю тщету своего желания. Дети часто поступают так: упрямо, капризно, повторяя обреченную на провал попытку раз за разом…

«…кто первым коснется вражеской земли…»

Это счастье, когда тебе судьбой не дано понимать. Истинное счастье. Ведь тогда ты можешь тихонько засмеяться, подойти и совершить чудовищно глупый поступок. Если хотите, подвиг. Ну скажи на милость, хитроумный Одиссей, зачем тебе понадобилось выдергивать из насыпи копье? Не знаешь?! Правильно делаешь. Просто выдерни и выбрось. Без смысла, без раздумий и колебаний.

Отброшенное в сторону копье упало мягко, еле слышно.

…А тень копья осталась. Тень копья, и пронзенная ею тень ребенка, отбрасываемая взрослым мужчиной.

Почти отброшенная; как и копье – прочь.

– Ты мертвый, да?

Вот тогда-то мой Старик подошел, взялся обеими руками – и, откинувшись назад всем мощным телом, выдернул тень из тени.

Копье из мальчишки.

* * *

Память ты, моя память. Лучше бы мне все это приснилось. Странный человек, впервые встреченный в Спарте, ничего не значил для меня. Мать, отец, жена, сын, друзья и случайные попутчики… нет. Не из моей жизни; из другой, где гидры. Я его даже попутчиком затруднюсь назвать: филакиец торил свой путь, давний, скользкий, и на этом пути мне отводилось мало места, как ему – на моем. Иногда кажется: сон, бред… темная греза.

Сон о детской тени и тени копья в руке моего Старика.

Бред о малом кенотафе, который я выстроил тут же, на щите с зеленой звездой вместо фундамента. Сбегал к излучине Скамандра за водой, накопал жирной глины; камешков вокруг и без того навалом…

Темная греза о тризне, когда я отпел убитого Иолая, трижды назвав его по имени, – и на третий раз дитя-тень доползло до рукотворной гробницы. Встало сперва на коленки, затем во весь свой малый рост… исчезло.

Чувствуя себя мокрой тряпкой, я обернулся.

– Ты чего на меня вылупился, рыжий? Не нравлюсь?!

– Нравишься… Ты мертвый, да?

Филакиец уже не лежал. Сидел, потирая левый бок. Насмешливо глядел на меня, только насмешка его была… Фальшивая подделка. Нас, безумцев, не проведешь. А по обе стороны Протесилая, уже безо всякой насмешки, истинной или ложной, смотрели они: мой Старик и тощий бродяга-Ангел.

Вопрос без ответа и ответ без вопроса.

А я вдруг захихикал. Нет, ну смешно ведь: словно в два бронзовых зеркала гляжусь… в два кривых зеркальца… смешно!

– Ты посмейся, – разрешая, сказал Ангел. Почесал хрящеватый нос и кивнул своим мыслям. – Посмейся, а потом иди спать. Ничего не было. Ничего ты не видел. Понял?

– Нет. Не понял.

Ангел резко встал; шагнул ко мне. «Стой! Зачем?!» – толкнулось вслед предостережение воскресшего филакийца, но Ангел остановился сам.

Правая рука его удлинилась.

Змеи с жезла зашлись яростным шипением. А я, дурак дураком, стою на смутной дороге; хихикаю. Нет, ну смешно ведь: змеи! шипят! то с алтаря лезут, то на жезле вьются! Чистый гадюшник! Зачем-то потянулся домой, на Итаку; взял лук. Мне его любимый дедушка подарил. Повертел-повертел, даже тетиву натягивать не стал. Обратно бросил.

«Нарушивший клятву черными водами Стикса бог на год погружается в мертвый сон и на девять лет изгоняется из мира живой жизни. Никто и никогда не слыхал о клятвопреступниках, вернувшихся после отбытия срока наказания…»

– Ничего не было, – с нажимом повторил Ангел, бледнея. – Ничего ты не видел. Понял?

– Нет.

– Почему?

– Я не умею понимать. Извини.

Исчезли змеи, исчез жезл. Синие глаза Ангела мерцали странно; удивленно мерцали они и еще чуть-чуть опасливо. Словно хорек-самец увидел хореныша с ядовитыми клыками. Гордиться бы, да не получается.

– А что ты умеешь?

– Слышать умею. Видеть. Чувствовать и делать.

– Меня слышишь?

– Да.

– Нас видишь?

– Да.

– Что чувствуешь?

– Спать хочу.

– Что собираешься делать?

– Не знаю.

– А когда узнаешь?

Я зевнул во весь рот. Ответил:

– Когда сделаю.

И едва удержался от смеха, глядя, как Ангел в растерянности разводит руками, оборачиваясь к довольному Старику. Потом они ушли – двое. Ангел и филакиец. А тени у филакийца больше не было.

Совсем.

Потом ушли и мы со Стариком.

Спать.

…ответы – убийцы вопросов.

Я молодец. Я их всех перебил.

* * *

Ахейцы обустраивались на берегу.

Основательно, надолго.

Будто приплыли сюда навеки поселиться, а не взять с ходу коварный город – мысль эта, шустрей любого копейщика, ткнулась в печень шипом ядовитого ската. Дядя Алким говорил, бывают такие копья: с шипами вместо наконечника. И исцеления от нанесенных ими ран нет. Кое-где еще чадят погребальные костры. Едкий дым стелется по земле: помните? помните нас?! Нет, не помнят. Живым – живое: скорбь вчерашней тризны уступила место будням войны. Стук топоров, хлопанье полотнищ; от сложенных наспех очагов вкусно тянет бараньей похлебкой. В ответ чмокают голодные лопаты – вокруг лагеря, под веселую брань, копается ров. Пахнет разрытым курганом. Сырость щекочет ноздри. В рыхлых пластах копошатся личинки; перерубленные пополам, дождевые черви с философским спокойствием живут дальше.

– Дурость! – презрительно цыкает сквозь зубы Аякс-Большой. Обнаженный по пояс, играет умопомрачительными мышцами. – Пустая работа! Мы сюда что, окапываться приехали?!

И, по-бычьи раздув ноздри:

– Я герой или крот?!

Верные Аяксовы прихлебатели кидаются воспевать мудрость Большого. Добросовестно, с закатыванием глаз. Ясное дело, герой. Ясное дело, никак не крот. Не мышь, не землеройка. Не червяк дождевой. Лучше бы воспевали силу… ага, и до силы добрались. Сравнивают с Гераклом – не в пользу последнего. Поднатужась, расхваленный вдребезги Аякс рожает идею: по-быстрому укрепить остатки Гераклова Вала. До сих пор сохранился, значит, крепок старик. Проходя мимо, Одиссей предлагает великолепному Аяксу облачиться в доспех его тезки, Аякса-Малого.

– Так лопнет же! – растерянно несется вслед. И много позже, сердитым рыком:

– Копайте, сожри вас Цербер!

Из буковой рощи ползет вереница телег, доверху груженных бревнами для будущего частокола. Насколько помнится, вчера роща казалась заметно гуще. Так через неделю в округе все гамадриады[27 - Гамадриады – древесные нимфы, рождающиеся вместе с деревом и умирающие с его гибелью. Просто дриады – нимфы-покровительницы деревьев; от жизни конкретного дерева их жизнь не зависела.] сдохнут! А ведь надо и харчами озаботиться. Запасы подъедают – за ушами трещит! Впрочем, если по справедливости, голова в первую очередь должна болеть у милого друга, Диомеда Тидида. У лошадей и ванактов головы большие, есть чему разболеться. Кто у нас главный, до прибытия микенских кораблей?! – Скажете, горе-лавагет в лице малыша Лигерона?

Глупость скажете: этому лишь бы мечом вдоволь помахать…

В третий раз обходя лагерь, рыжий итакиец с удовольствием отмечает: сказано – сделано. Вон, в самом центре: будущая площадь народных собраний – ее сейчас как раз утрамбовывают. А рядышком: Одиссеев шатер.

Молодцы свинопасы… как и воткнули-то, в теснотище?!

Стан ахейцев блудливой псицей выгнут вдоль побережья. На многие десятки стадий. Хвост свернулся калачиком вокруг южных дюн Сигейской бухты; морда ткнулась в вечно мокрые скалы Ройтейона, на северо-востоке. У псицы как раз течка: устье Скамандра, впадающего в море, рассекает лагерь на две неравные части. В самом интересном месте: ближе к бухте. Здесь вовсю суетятся мирмидонцы, под злобный звон науськанного троянцами комарья. Ищут броды, налаживают через реку дощатую гать для колесниц. Рядом с ними, по обе стороны реки, Одиссей, к собственному удивлению, обнаруживает аргосцев. Почему ставка временного командующего не в центре?! – Мудрит что-то синеглазый Диомед…

Или тылы себе обеспечивает, про запас?

– Наддай! Еще раз!

– Бревна! Бревна волоки!..

– А пошел ты…

Одиссей спешит повернуть обратно, едва сдерживая желание зажать уши ладонями. Или грозно прикрикнуть на человеческий табор: цыц! языки оборву! Странно. Шум и толкотня неизбежны при обустройстве лагеря – откуда раздражение? Налет брезгливости?! В конце концов, люди делом заняты, за что их бранить? Испуганной гадюкой злоба ползет прочь. Оставив мускусный, дрянной осадок.