Николай Пирогов.

Академик Пирогов. Избранные сочинения



скачать книгу бесплатно

Юбилей омрачился болезнью Пирогова – его мучила язва на твердом нёбе, появившаяся еще зимой. Николай Иванович со временем сам поставил себе диагноз, он сказал жене: «В конце концов это как будто рак». Он показал язву Склифосовскому, когда тот приезжал звать его на празднество. Склифосовский ужаснулся, он тоже понимал, что это рак, но не спешил об этом говорить.

В Москве состоялся консилиум профессоров в составе Н. В. Склифосовского, Э. К. Валя, В. Ф. Грубе и Э. Э. Эйхвальда. Консилиум признал опухоль злокачественной и рекомендовал Пирогову операцию. Пирогов попросил хирургов приехать к нему в Вишню: «Мы едва кончили торжество и вдруг затеваем тризну». Но жена, Александра Антоновна, решила показать Пирогова и другим светилам. Она повезла его прямо из Москвы в Вену, к знаменитому Бильроту.

Христиан Альберт Теодор Бильрот боготворил Пирогова, называл его своим учителем, смелым и уверенным вождем. Бильрот, учитывая, что Пирогову уже семьдесят лет, уговаривал его не оперироваться, убеждал его, что язва доброкачественная. Но Николай Иванович знал, что это не так. Он поставил себе окончательный диагноз, написав на четвертушке бумаги: «Ни Склифосовский, Валь и Грубе, ни Бильрот не узнали у меня ulcus oris mem. muc. cancerosum serpiginosum (распространенной раковой язвы слизистой оболочки рта). Иначе первые три не советовали бы операции, а второй не признал бы болезнь за доброкачественную».

Даже великий хирург Пирогов был бессилен перед такой болезнью. Он знал, что скоро умрет. Но его ждала еще одна великая работа, последняя в его жизни – «Дневник старого врача».

«Дневник старого врача» – мемуары, которые Пирогов написал в самом конце своей жизни. Но не обычные мемуары, эта книга является блестящим образцом философской мысли. Пирогов считал, что «для мыслящего… человека нет предмета, более достойного внимания, как знакомство с внутренним бытом каждого мыслящего человека».


И. Е. Репин. Портрет Н. И. Пирогова. 1881 г.


«Для кого и для чего пишу я все это? – спрашивает себя Пирогов на первых страницах «Дневника старого врача» и с невероятной искренностью отвечает: «По совести – в эту минуту только для самого себя, из какой-то внутренней потребности, хотя и без намерения скрывать то, что пишу, от других. Пришед на мысль писать о себе для себя и решившись не издавать в свет о себе ничего при моей жизни, я не прочь, чтобы мои записки обо мне читались, когда меня не будет на свете, и другими. Это – говорю положа руку на сердце – вовсе не потому, чтобы я боялся при жизни быть критикованным, осмеянным или вовсе нечитанным. Хотя я и немало самолюбив и небезразлично отношусь к похвале, но самое самолюбие все-таки более внутреннее, чем внешнее. Притом я – эгоистический самоед, и потому опасаюсь самого себя, чтобы описание моего внутреннего быта во всеуслышание не было принято мною самим за тщеславие, желание рисоваться и оригинальничать, а все это, в свою очередь, не повредило бы внутренней правде, которую я желал бы сохранить в наичистейшем виде в моих записках.

Я, как самоед, знаю однако же, что нельзя быть совершенно откровенным с самим собою, даже когда живешь в себе, так сказать, нараспашку…

Итак, я, как и другие, не могу, при всем желании, выворотить свой внутренний быт наружу пред собою, сделать это начисто, ни в прошедшем, ни в настоящем. В прошедшем я, конечно, не могу пред собою поручиться, что мое мировоззрение в такое-то время было именно то самое, каким оно мне кажется теперь. В настоящем – не могу ручаться, чтобы мне удалось схватить главную черту, главную суть моего настоящего мировоззрения. Это дело нелегкое. Надо проследить красную нить через путаницу переплетенных между собою сомнений и противоречий, возникающих всякий раз, как только захочешь сделать для себя руководящую нить более ясною.

И вот я, для самого себя и с самим собою, хочу рассмотреть мою жизнь, подвести итоги моим стремлениям и мировоззрениям (во множественном – их было несколько) и разобрать мотивы моих действий».

«Но способен ли я писать о себе – для себя? – снова спрашивает Пирогов. – Опять вопрос – что нужно для этого?» Он считает, что главное – это откровенность с самим собою: «Наверное, я могу сказать про себя только то, что я не скрытен с собою… я надеюсь, ведя мои записки, быть не менее, а гораздо более откровенным с собою, чем в задушевных излияниях с другими, хотя бы и с самыми близкими к сердцу людьми».

Пирогов понимает, что его «Дневник старого врача» пишется на основе того, что он помнит, и текст во многом зависит от его памяти: «Для беспамятного, хотя бы остроумного и здравомыслящего человека, его прошедшее почти не существует. Такая личность может быть весьма глубокомысленная и даже гениальная, но едва ли она может быть не односторонняя, и уже, во всяком случае, ясные я живые ощущения прошлых впечатлений без памяти невозможны. Но память, как я думаю, есть двух родов: одна – общая, более идеальная и мировая, другая – частная и более техническая, как память музыкальная, память цветов, чисел и т. п. Первая (общая) хотя и отвергалась иными, но она-то именно и удерживает различного рода впечатления, получаемые в течение всей жизни, и события, пережитые каждым из нас. Глубокомысленный и гениальный человек может иметь очень развитую память, не обладая почти вовсе общею памятью».

Пирогов уверен, что его память не подведет: «Моя память общая и в прежние года была острая. Теперь же, в старости, как и у других, яснее представляется мне многое прошлое, не только как событие, но и как ощущение, совершавшееся во мне самом, и я почти уверен, что не ошибаюсь, описывая, что и как я чувствовал и мыслил в разные периоды моей жизни».

Пирогов вспоминает, что когда-то, 18-летним юношей, некоторое время он уже вел дневник: «У жены сохранилось из него несколько листков. Но из него я немногое мог бы извлечь для моей цели. Я узнал бы, например, что в ту пору я не думал прожить долее 30 лет, а потом, – говорил я тогда в дневнике, – в 18 лет! (и притом вовсе не рисуясь) – „пора костям и на место“. Из этого я могу заключить только, – это, впрочем, я и без дневника ясно помню, – что нередко в те поры я бывал в мрачном настроении духа. Память давнопрошедшего, как известно, у стариков хороша, а у меня она хорошо сохранилась и о недавно прошедшем».

Николай Иванович работал как одержимый. Он исписывал листы нетерпеливым размашистым почерком. Со временем почерк становился крупнее и неразборчивее и в строке едва умещалось два-три слова.

Пирогов спешил, понимая, что времени у него немного: «Пишу для себя и не прочитываю, до поры и до времени, писанного. Поэтому найдется немало повторений, недомолвок; найдутся и противоречия, и непоследовательность. Если я начну исправлять все это, то это было бы знаком, что я пишу для других. Я признаюсь сам себе, что вовсе не желаю сохранять навсегда мои записки под спудом, те, однако же, лица, которым когда-нибудь будет интересно познакомиться с моим внутренним бытом, не побрезгают и моими повторениями: они, верно, захотят узнать меня таким, каков я есть с моими противоречиями и непоследовательностями… Беседа с самим собою заманчива. Как я ни убежден, что мне не удастся уяснить себе вполне мое мировоззрение, но самая попытка уяснения заключает уже в себе какую-то прелесть».

Николай Иванович впервые так много внимания уделяет самому себе, описывая свою жизнь, анализируя свои мысли, давая себе характеристики: «Я один из тех, которые еще в конце двадцатых годов нашего столетия, едва сошед со студенческой скамьи, уже почуяли веяние времени и с жаром предавались эмпирическому направлению науки, несмотря на то, что вокруг их еще простирались дебри натуральной и гегелевской философии».


Врач, проводящий занятия по анатомии с группой сестер милосердия. Фотография. Конец XIX в.


Страницы «Дневника» постепенно заполняются философскими размышлениями Пирогова: «Без участия мысли и фантазии не состоялся бы ни один опыт, и всякий факт был бы бессмысленным. Наши мысль и фантазия, как причина, производящая и опыт, и наблюдение, не могут, однако же, по особенности своей натуры, ограничиться этими двумя способами знания. Ум, употребив опыт и наблюдение, то есть направив и заставив наши чувства, потом рассматривает с разных сторон, связывает и дает новое направление собранным чувствам и впечатлениям, и всегда не иначе, как с участием фантазии. Все высокое и прекрасное в нашей жизни, науке и искусстве создано умом с помощью фантазии, и многое – фантазиею при помощи ума. Можно смело утверждать, что ни Коперник, ни Ньютон без помощи фантазии не приобрели бы того значения в науке, которым они пользуются. Между тем нередко и в жизни, и в науке, и даже в искусстве слышатся возгласы против фантазии, и не только против ее увлечений, но и против самой нормальной ее функции. Для современного реалиста и естествоиспытателя нет большего упрека, как то, что он фантазирует. Но, в действительности, только тот из реалистов и эмпириков заслуживает упрека в непоследовательности, кто хотя на один шаг отступает от указаний чувственного опыта, направляемого и руководимого умом и фантазиею».

Почти год Пирогов размышлял на бумаге о человеческом бытии и сознании, о материализме, о характере мышления, о религии и науке. Но когда заглянул в глаза смерти, почти отбросил философствования и стал просто вспоминать события своей жизни.

«Мне сказали, что я родился 13-го ноября 1810 г. Жаль, что сам не помню. Не помню и того, когда начал себя помнить; но помню, что долго еще вспоминал или грезил какую-то огромную звезду, чрезвычайно светлую. Что это такое было? Детская ли галлюцинация, следствие слышанных в ребячестве длинных рассказов о комете 1812 года или оставшееся в мозгу впечатление действительно виденной мною, в то время двухлетним ребенком, кометы 1812 года, во время нашего бегства из Москвы во Владимир, – не знаю.

Помню и еще какую-то странную грезу нити, сначала очень тонкой, потом все более и более толстевшей и очень светлой; она представлялась не то во сне, не то впросонках и была чем-то тревожным, заставлявшим бояться и плакать: что-то подобное я слыхал потом и о грезах других детей. Но воспоминания моего 6—8-летнего детства уже гораздо живее».

Пирогов описывает время, в которое проходило его детство и юность, и замечает: «Не родись я в эпоху русской славы и искреннего народного патриотизма, какою были годы моего детства, едва ли бы из меня не вышел космополит; я так думаю потому, что у меня очень рано развилась, вместе с глубоким сочувствием к родине, какая-то непреодолимая брезгливость к национальному хвастовству, ухарству и шовинизму».

Николай Иванович с любовью вспоминает и описывает своих родных: «Родители любили нас горячо; отец был отличный семьянин; я страстно любил мою мать и теперь еще помню, как я, любуясь ее темно-красным… платьем, ее чепцом и двумя локонами, висевшими из-под чепца, считал ее красавицею, с жаром целовал ее тонкие руки, вязавшие для меня чулки; сестры были гораздо старше меня и относились ко мне также с большою любовью; старший брат был на службе, средний, годами старше меня, жил со мною дружно».

Пирогов считал, что тот, кто хочет заняться историей развития своего мировоззрения, должен воспоминаниями из своего детства разрешить несколько весьма трудных вопросов: «Во-первых, как ему вообще жилось в то время? Потом, какие преимущественно впечатления оставили глубокие следы в его памяти? Какие занятия и какие забавы нравились ему всего более? Каким наказаниям он подвергался, часто ли, и какие наказания всего сильнее на него действовали? Какие рассказы, книги, поступки старших и происшествия его интересовали и волновали? Что более завлекало его внимание: окружающая его природа или общество людей?»

Николай Иванович пытается в «Дневнике» ответить на эти вопросы: «Детство, как я сказал, оставило у меня, до тринадцатилетнего возраста, одни приятные впечатления. Уже, конечно, не может быть, чтобы я до тринадцати лет ничего другого не чувствовал, кроме приятностей жизни, – не плакал, не болел; но отчего же неприятное исчезло из памяти, а осталось одно только общее приятное воспоминание? Положим, старикам всегда прошедшее кажется лучшим, чем настоящее. Но не все же вспоминают отрадно о своем детстве, как бы жизнь в этом возрасте ни была для них плохою. Нет, вспоминая обстановку и другие условия, при которых проходила жизнь в моем детстве, я полагаю, что, действительно, ее наслаждения затмили в моей памяти все другие мимолетные неприятности.

Средства к жизни были более чем достаточны; отец, сверх порядочного по тому времени жалованья, занимался еще ведением частных дел, быв, как кажется, хорошим законоведом. Вновь выстроенный дом наш у Троицы, в Сыромятниках, был просторный и веселый, с небольшим, но хорошеньким садом, цветниками, дорожками. Отец, любитель живописи и сада, разукрашал стены комнат и даже печи фресками какого-то доморощенного живописца Арсения Алексеевича, а сад – беседочками и разными садовыми играми. Помню еще живо изображение лета и осени на печках в виде двух дам с разными атрибутами этих двух времен года; помню изображения разноцветных птиц, летавших по потолкам комнат, и турецких палаток на стенах спальни сестер».

Пирогов любил и умел учиться. В «Дневнике» он пишет: «Мои первые занятия с учителем начались в 1811 году. Я помню довольно живо молодого, красивого человека, как мне сказывали потом – студента, и помню не столько весь его облик, сколько одни румяные щеки и улыбку на лице. Вероятно, этот господин, назначенный мне в учителя, был не семинарист. От него… я научился и латинской грамоте.

Помню и второго моего учителя, также студента, но не университетского, а московской Медико-хирургической академии, низенького и невзрачного; при нем я уже читал и переводил что-то из латинской хрестоматии Кошанского…

На уроках, мне кажется, он занимался со мною более разговорами и словесными, а не письменными переводами, тогда как первый учитель заставлял меня делать тетрадки и писать разборы частей речи. Почему, спрашивается – я помню, по прошествии 62 лет, еще довольно ясно читанное и слышанное, и забыл, когда выучился писать, и почти все, что писал; забыл также, когда и как выучился ходить и бегать?

Я научился грамоте играючи, когда мне было шесть лет; мой младший сын выучился по складным буквам, без всякой другой помощи, шестилетним ребенком. Быстро и легко достигнутый успех объясняется, я думаю, тем, что внимательность наша была случайно обращена на предметы, сразу заинтересовавшие нашу детскую индивидуальность, а к этим предметам очень кстати были приноровлены азбучные знаки».

Пирогов считает, что его жизнь сложилась бы другим образом, если бы при его воспитании сумели развить и хорошо направить внимательность: «Недостатка в этой способности у меня не было; была, и не в малой степени, и разносторонность ума, но и то, и другое были так мало культивированы, что я легко делался односторонником, не умея обращаться с моею внимательностью и направлять ее как следует. Вообще, мне кажется, на эту замечательную психическую способность мало обращают внимания. Можно обладать прекрасно устроенными от природы органами чувств; эти органы могут быть очень чуткими к принятию впечатлений, могут отлично удерживать впечатления, а потому и отлично содействовать внимательности; но если она сама будет неразвита и заглушена беспорядочным и, выражаясь по-немецки, тумультуарным (шумным) наплывом впечатлений в детском возрасте, то ничего путного не выйдет, – разве сам Бог поможет, наконец, человеку уже более или менее взрослому углубиться в себя и понять, чего ему недостает для самовоспитания».

Умирающий старик так ярко описывает события своего детства, что кажется, они произошли только вчера. «Как странна выдержка детских впечатлений!» – замечает Пирогов. – Почему и для чего уцелели все эти впечатления, да так, что воспоминание об одном неминуемо влечет за собою и целый ряд других?»

Он вспоминает, как впервые увидел Василия Степановича Кряжева: «Предо мною стоит, как теперь вижу, небольшой, но плотный господин с красным, как пион, лицом; волоса с проседью; на большом, усаженном угрями носе серебряные очки; из-под них смотрят на меня блестящие, умные, добрые, прекрасные глаза, и я люблю вместе с ними и это багровое, как пион, лицо, и белые руки, задававшие не раз пали моим рукам; слышу симпатичный, но пронзительный и сотрясающий детские сердца голос.

И, слыша этот грозный некогда голос, вижу себя, как наяву, прыгающим по классному столу под аплодисменты сидящих по обоим сторонам стола зрителей: это – ученики, соскучившиеся ждать учителя. Вижу – дверь разверзается, очки, красное лицо; несутся по классу приводящие в ужас звуки; я проваливаюсь чрез стол, и затем уже ничего не помню: пали линейкою и стояние на коленях без обеда сливаются в памяти с подобными же наказаниями за другие проступки».

Многие страницы «Дневника» рассказывают о пансионе, его обитателях, особенностях обучения, пристрастиях и антипатиях к тому или иному предмету.

«Пережитое время, оставаясь в памяти, кажется то более коротким, то более долгим; но обыкновенно оно укорачивается в памяти, – замечает Пирогов. – Прожитые мною 70 лет, из коих 64 года наверное оставили после себя следы в памяти, кажутся мне иногда очень коротким, а иногда очень долгим промежутком времени. Отчего это? Я высказал уже, какое значение я придаю иллюзиям. Нам суждено – и, я полагаю, к нашему счастью – жить в постоянном мираже, не замечая этого.

…Моя иллюзия представляет мне Вселенную разумной и деятельность действующих в ней сил целесообразной и осмысленной, а мое «я» – не продуктом химических и гистологических элементов, а олицетворением общего Вселенского Разума… Для меня существование Верховного Разума и верховной воли сделалось такой же необходимостью, как мое собственное умственное и нравственное существование».

Пирогов размышлял на страницах «Дневника» о назначении разума, его функциях. Он полагал, что мозг – исключительный орган индивидуального сознания. Мышление же зависит от мозга настолько, насколько он есть орган слова и ощущений, приносимых различными органами. Но Пирогов оставлял открытым вопрос о том, откуда же в нем берется сознание нашего «я».

Много места в дневнике занимают рассуждения о вере, которую ученый считал психической способностью человека, более всех других отличавшей его от животных, о мировых религиях, среди которых он отдавал предпочтение христианству: «Для меня главное в христианстве – это недостижимая высота и освещавшая душу чистота идеала веры, ибо там выше законов нравственности поставлен был совершенно в другой сфере идеал неземной и вечный – будущая жизнь и бессмертие».

В подготовительных зарисовках к своим мемуарам Николай Иванович вспоминал, как встречался с Джузеппе Гарибальди и Львом Толстым, с Менделеевым и Склифосовским, Чайковским, скольким великим землякам и простым людям помог советом, рекомендациями, операциями и даже добрым словом.

Его дневник обрывается на воспоминаниях о первой жене Екатерине Дмитриевне (урожденной Березиной): «В первый раз я пожелал бессмертия – загробной жизни. Это сделала любовь. Захотелось, чтобы любовь была вечна – так она была сладка… Со временем я узнал по опыту, что не одна только любовь составляет причину желания вечно жить. Вера в бессмертие основана на чем-то еще более высшем, чем самая любовь. Теперь я верю или, вернее, желаю верить в бессмертие не потому только, что люблю жизнь за любовь мою – и истинную любовь – ко второй жене и детям (от первой); нет, моя вера в бессмертие основана теперь на другом нравственном начале, на другом идеале».

На этом дневник Пирогова обрывается.

За день до смерти, 22 октября 1881 года, Николай Иванович написал: «Ой, скорей, скорей! Худо, худо! Так, пожалуй, не успею и половины петербургской жизни описать». Он не успел.

За месяц до смерти Пирогова его супруга Александра Антоновна написала патологоанатому Давиду Выводцеву письмо: «Милостивый государь Давид Ильич, извините, если я Вас обеспокою моим печальным письмом. Николай Иванович лежит на смертной постели. Вы прислали ему ко дню юбилея Вашу книгу о бальзамировании. Могу ли я надеяться, что Вы предпримете труд бальзамирования его тела, которое я бы желала сохранить в нетленном виде. Если Вы согласны, то уведомьте меня».

Давид Ильич Выводцев – видный российский хирург и анатом, доктор медицины, автор ряда научных трудов в области топографической анатомии и хирургии, специалист по минимально-инвазивному бальзамированию трупов. Он был лечащим врачом Пирогова в последние годы жизни.

Метод бальзамирования, предложенный Выводцевым, был апробирован в ситуации внезапной смерти китайского посла в Санкт-Петербурге. Забальзамированное Выводцевым тело посла выдержало весьма длительное по тем временам путешествие в Пекин. Весь необходимый для процедуры бальзамирования инструментарий был также спроектирован Выводцевым. За свой метод 19 января 1876 года доктор Выводцев был удостоен первой премии на Филадельфийской международной выставке.


И. И. Матюшин. Николай Иванович Пирогов на смертном одре. Гравюра. 1881 г.


Еще в 1879 году Д. И. Выводцев опубликовал свою работу под названием «О бальзамировании вообще и о новейшем способе бальзамирования трупов без вскрытия полостей посредством салициловой кислоты и тимола», которая была практически единственной в России книгой по бальзамированию.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52