Николай Фудель.

Великий князь Михаил Тверской. Роман-эпоха



скачать книгу бесплатно

Дмитрий встал на колени, когда все кругом встали; он не дыша слушал негромкий голос в алтаре и старался не слышать: наступило таинство, то, на что нельзя смотреть грешникам, как на неопалимую купину.

«…Не опалиши мя приобщением:

Огнь бо еси, недостойныя попаляяй».

Всю литургию Иван Данилович упорно старался не думать о делах житейских, но оно, Дело, лезло само в него, и он только того добился, что заморозил его на время, но молиться тоже не смог.

Когда запели: «Да исполнятся уста наша хваления Твоего, Господи…» – он разрешил Делу течь в голове, расслабил немного спину.

«Да исполнятся уста наша… – повторял счастливо Дмитрий, глубоко вдыхая сосновый дымок и сыроватость камня. – Соблюди нас во Твоей святыни, весь день поучатися правде Твоей. Аллилуиа, аллилуиа, аллилуиа…»

Он не чувствовал ни ног, ни рук – только глаза и сердце, которое стало огромным, ровным и добрым.

Иван Данилович потер подбородок. «Все – к Делу. Не Божья ли то воля? Вот прислали они Томилу Ботрина (я бы не прислал) переяславцам на радость, ему – на позор. Он, говорят, как солома – только сунь уголек…»

Иван Данилович чуть не усмехнулся, но привычно пресек мышцу губ, нарочито посуровел, прислушался: обедня отходила. «Теперь перекусим – и на Собор. Успеют ли столы и скамьи поставить, ковер не забыли бы для грека… А холодно здесь будет сидеть, лучше б у Благовещенья, как всегда зимой, но там тесно и нет той лепоты – все деревянно…»

Он стоял, не шевелясь круглой сутулой спиной, сплошь затканной золотистой нитью.

Дмитрия словно кто-то медленно опускал из-под купола на пол, поставил нежно и твердо, он очнулся, вздохнул и заметил, что Алексашка притих: «Спит стоя!» Но, пригнувшись, увидел, что брат смотрит широко, серьезно – молится, и устыдился.

«Господи, – сказал он, – помоги, чтоб он меня слушал, спаси его – он ведь маленький такой… Он дитя, а я – старше… А еще помоги, Господи, мне быть везде, как здесь – не бояться, хотя я никогда не боюсь, но этого, его, прогони его, Господи, и ночью тоже… „Да воскреснет Бог, и да расточатся врази Его!..“ Ведь отец даже этого не боится, помоги и мне, я хочу, как отец…»

Он увидел сильное, но чуткое лицо отца, умный лоб с глубокими залысинами, сеточку морщин под выпуклыми испытующими глазами. Не словами, а всем напряжением зрачков, воли Дмитрий о чем-то тайном попросил, отчаянно перекрестился и зажмурился. В темноте мелькали, плавились огоньки, кружочки – зеленые, синие. А в храме наступило ожидание.

Епископ Ростовский Симеон, служивший литургию, вышел на амвон, поклонился и сказал, слегка запинаясь:

– Братие! В сей день Церковь вспоминает честные оковы апостола Петра, о котором слышали: «И цепи упали с рук его». На кого он мог уповать в темнице, во дни всесильного Ирода? На кого можем уповать мы ныне? Иные мнят, что мир можно лукавством или мечом ставить. Отнюдь! Гордым Бог противится, а смиренным дает благодать. Не мечом ироды посрамляются.

Первоверховный Апостол смирением своим одержал победу, ибо уповал только на одного Христа. Вспомним и мы заповедь Его: «Мир Мой даю вам, не так, как мир дает, Я даю вам». Аминь.

Симеон замолчал, потупился от волнения и еще раз поклонился народу. Слышно было, как за стенами – в иной жизни – каркают на березах вороны. Потом по толпе прошел соблазнительный шумок: это была не умная долгая проповедь, которой следовало ожидать сегодня, а нечто вроде краткого напутствия, неприличного при патриаршем посланнике и князьях. Да и в напутствии был дерзкий намек: кто из нас при ханах мечтает мир добыть мечом? А хоть бы и мечтали, но не вслух же говорить с амвона.

Ирод не дремлет! А может, это Симеон о междоусобиях? Но и это не к месту. И тверичи, и москвичи переглядывались недовольно.

Только митрополит Петр, приподняв голову, посмотрел на Симеона странно, точно впервые увидел. Но никто этого не заметил.


На западной стене, над выходом из храма, сидели апостолы на престолах, а сзади них стояли прямокрылые ангелы. Они судили мир. «Иди вперед, княжич, иди ровно», – сказал Деденя, и Дмитрий вспомнил, зачем он здесь: будет церковный Собор, и на нем тоже будут сидеть митрополит, епископы, игумены, а также князья, и он, Дмитрий, будет «лицом великого князя всея Руси», а совсем не тощим мальчишкой, каким он иногда со стыдом видел себя со стороны.

Он вышел из духоты и зажмурился: морозным солнцем колко ударило в ресницы и в ноздри; по снегам рябило желтым, алым, черным от разных одежд, ломило глаза от блеска броней и сосулек. К полудню отпустило немного на пригреве, и синий день был неподвижен, высок, будто в марте; празднично звонили-перезванивали колокола; голоса перекликались ясно и бодро.

От собора по стенам разметенной дороги в два ряда стояли воины со щитами – тверичи против переяславцев, в нежданной дружбе. Дмитрий искал знакомых, но под низкими налобниками все лица казались одинаково бесстрастными, обветренными, белоглазыми.

А шествие текло: впереди митрополит, благословляющий народ, потом духовенство, князья, бояре – к гриднице, срубленной еще Всеволодом Большое Гнездо, который всем им был одним отцом.

Гридница уцелела еще с батыевых времен, только крыша обгорела да дубовые столбы шатрового входа бронзово закоптились. Обгорело более шестидесяти лет назад при набеге темника Неврюя, когда еще убили посадника Жидислава и княгиню Ярославну, а детей ее увели к Сартаку.

Но Дмитрий этого не знал, а народ – забыл, потому что сейчас крышу завалило снегом, и так плавно, красиво плыло из собора шествие знатных и нарядных, мудрых и праведных на церковный Собор, чтобы в мире решить о мире и прекратить рознь навсегда. Сегодня, в зимний день 1309 года, впервые так шли все вместе во главе с митрополитом – тверичи, москвичи, переяславцы, ветви одного корня – Александра Невского и брата его Ярослава Тверского. Многие в народе улыбались, даже стража щурилась добродушно. Здесь все до последнего холопа знали, отчего пошла злая рознь между Тверью и Москвой: Иван Дмитриевич Переяславский, внук Невского, завещал Переяславль Даниилу Московскому вопреки роду, через голову великого князя Тверского. Но сейчас один Иван Данилович это не то чтобы вспомнил, а по привычке, с молоком впитанной, ощущал как настороженность и сухость.

Били-гудели-бренчали в солнечной изморози городские и заозерные выси; Дмитрий, забыв о степенности, поднял голову; ветки дуба с необлетевшими кое-где ржавыми листьями так густо опушило инеем, что небо за ветками из сини переходило в глубокую лиловатость, и там, у тропы в Царство Небесное, переискривались тончайшие морозные нити. Он улыбнулся, так все было необыкновенно, так первозданно чисто: ядреный вкус наста и дерева, скрип шагов, этот дуб, ледяная бахрома под кровлями, чей-то тоненький голос, торжествующий взахлеб: «А я варежку потерял! А я варежку потерял!» Он знал, что это Алексашка дразнит, но не мог рассердиться. Легко, раскованно шагая за епископом Андреем, он вдыхал и выдыхал сильно, ровно, так, что студило зубы и пощипывало веки, и все улыбался.

Недалеко от входа в гридницу, на чистом месте, сутуло, недвижно сидел кто-то на мохнатом коньке, и Дмитрий мимоходом удивился: на княжеский двор верхоконных не пускали. Он вгляделся, сглотнул, замедлил шаг; колокола, яркость, синева, галки, снег, сосульки – все чуть заглохло, обесцветилось тоскливо: это был монгол.

Из-под лисьего малахая монгол смотрел мимо всех; скулы его лоснились, маленькая рука свободно держала повод, лисий хвост свешивался на синий шелк чапана, одетого поверх бараньей шубы. Мохнатая лошадка как вкопанная стояла, опустив морду; шерсть струпьями обледенела на брюхе, в нечесаном хвосте запуталась соломина.

Все это Дмитрий рассматривал, чтобы не смотреть в равнодушную доску лица. По синему чапану видно было, что это именно монгол, настоящий монгол, а их за всю жизнь Дмитрий встречал лишь несколько раз, хотя просто татар, всех этих кипчаков, калмыков, ногайцев и прочих нехристей, – десятками.

А это был, верно, кто-нибудь из ордынских князей-нойонов – посол или знатный баскак.

«Чего ему надо? Вот возьму и посмотрю в глаза!»

Но он не смел, и знакомое бессилие толкнуло гнев, гнев подымался, освобождал, горячо затоплял, прихлынул к щекам и прорвался наконец через расширившиеся зрачки: Дмитрий вздернул голову и глянул под малахай, под надбровья.

Хищно, неуловимо метнулся навстречу твердый зрачок и мгновенно встал на место, спрятался в припухшей узкости. Плоскоскулое лицо осталось бесстрастно-презрительным, только нижняя губа слегка оттопырилась.

Монгольская лошадь раскорячилась и стала мочиться; желтая струя разъедала чистый снег.

Дмитрий скованно прошел мимо, в темноте сеней ощупал зачем-то грудь под шубой: хлипко, сорвано стучало там, не смирялось, болело. «Родимчик, – сказал он губами, – родимчик…»

В столовой палате рассаживались, переговаривались оживленно. В глубоких мисках дымилась горячая уха; стерляжий жир плавал блестками поверху. Резко запахло конской мочой, паутинной пленкой затянуло свет, людей и вещи – все стало скучным, одинаковым. Дмитрия затошнило. Он отодвинул хлеб, поставил локти на стол, сцепил пальцы так, что побелели костяшки. Никто не должен знать, что с ним.

– Ешь, княжич, до вечера далеко! – сказал кто-то ласково, но он не слышал ни голоса, ни хлюпанья Алексашки, который рядом, обжигаясь, хлебал густую стерляжью уху.

Когда последние спины важного шествия скрылись в полутьме сеней, монгол чуть мотнул огромной головой, и один из его нукеров отделился от стены, неслышно подъехал сзади.

– Кто этот мальчик в лазоревой шубе? – спросил монгол, не оборачиваясь.

– Сын тверского князя Дмитрий, – ответил нукер, улыбчиво оскаливаясь по привычке. Он подождал немного и, ловко пятя лошадь поводьями, отъехал обратно к стене.

Монгол все стоял по-прежнему, не шевелясь, хотя у него покусывало скулы и мерзли пальцы в сапогах: он ждал, когда разойдется челядь, чтобы народ не подумал, что он, Арудай, посол золотоордынского джихангира Тохтая, стоял здесь из пустого любопытства. Что ему, монголу и нойону, в том, как кучка урусутских попов будет спорить за лучшее место. Он все уже знал и так: еще на Воре его догнал гонец московского баскака и передал суть дела. Но Арудай хотел потом доложить джихангиру, что он увидел собственными глазами. Хотя здесь он пока ничего не увидел интересного, кроме темного немигающего взгляда этого мальчишки. Арудай прищурился на снег, но взгляд этот не пропадал: из белого расширялись, наливались глубинной синей угрозой недетские глаза на бледном треугольнике худенького лица. Недетские, недрогнувшие, даже и нечеловеческие, а как у ночных мангусов, которых нельзя убить.

Арудай задумчиво посвистел. Дело было не в их ненависти или дерзости: этого он навидался вдоволь, и даже у детей. Дело было в том, что они не пропадали. «Может быть, он умеет напускать порчу? – Арудай ловко сплюнул между ушей лошади, проследил, как плевок леденеет на солнце. – Огоны, предки предков, Огоны из Онона и Керулена! – молился Арудай. – Великий Кам! Великое синее Небо, Великая черная Мать! Очистите меня от ушей и до живота, от живота до пяток. Я принесу вам барана в Ростове, от каждого питья, от каждой еды, от каждой женщины…» Он спутался, забыв вторую часть заклинания, и еще раз тонко сплюнул впереди себя. Нить слюны, зацепившись за мех наушников, закачалась, твердея на холоде, но он ее не заметил. «Я забыл молитву, потому что ее не пустили его глаза». Арудай дернул повод, и лошадь рванула, выровнялась, пошла иноходью, сошла на шаг.

– Это старший сын Михаила? – спросил он толмача-уйгура, когда они медленно ехали к баскакскому подворью через торопливо расступавшийся народ.

– Старший, – ответил уйгур негромко и оглянулся, хотя здесь вряд ли кто-нибудь понимал по-монгольски. «Говорят, он похож на отца», – хотел он добавить, чтобы выведать мысли Арудая, но не решился.

Они проехали только площадь – до ворот переяславского баскака Картахана рукой подать. Баскаки жили на княжеском дворе еще по указу Менгу-Тимура, внука Бату-хана. «Уши и глаза джихангира», – звали их, и Арудай это хорошо знал. Поэтому, хотя по роду он был выше Картахана, соскочил с коня, не доезжая до крыльца, и, косолапя, прошел оставшиеся десять шагов.

С этого крыльца хорошо была видна соборная площадь, но Арудай нарочно выехал сегодня с нукерами, чтобы лишний раз напомнить урусутам, что это запрещено всем, кроме монголов. И сейчас он был бы совсем доволен, потому что видел, что урусуты поняли его, если бы не боялся заболеть после странного немигающего взгляда этого взрослого ребенка. Ему хотелось бы выдавить эти темные глаза на снег, но он боялся, что они и оттуда будут испытывать его, жить.


После обеда Алексашка запросился на двор и пошел с Деденей. Чей-то щенок увязался за ними. В бревенчатом тупике у вала стояли в сугробах бочки со смолой, и там Алексашка стал возиться со щенком – отнимать у него варежку. Щенок притворно рычал, прижав уши, тянул, упирался, Алексашкахохотал, кружился с ним, размешивая сыпучий снег, а Деденя терпеливо ждал.

Щенок оторвался от варежки и упал на бок, смешно перебирая толстыми лапами. Алексашка похлопал его по голому нежному пузу, взял на руки, и щенок быстро, благодарно облизал ему нос, глаз, подбородок; щенок был серый с белым, а пятачок – черный, холодный, а язык – горячий; Алексашка запустил пальцы в плотный, как войлок, подшерсток, ощутил, как бьется маленькое собачье сердце.

– Пора, княжич, пора, – бубнил Деденя, – уже в собор пошли, вон и бояре тронулись, брось пса!

– Мой, мой пес! – кричал Алексашка, смеясь.

Он обхватил щенка поперек, пронес несколько шагов и рухнул с ним в сугроб. Там он возился, рычал на четвереньках на щенка, а тот трепал его за шапку.

Деденя поднял Алексашку и стал выбивать снег из шубы. Капли таяли на раскрасневшихся щеках Алексашки, он облизывал их, отбивался. До самого собора щенок бежал за ним, и Алексашка упрашивал его не гнать.

II

В Спасском соборе было холодно, но светло; сквозь солнечные столбы прозрачно пылали толстые свечи, тлели нити в бисерном шитье. Было чисто и необыкновенно от черного – монашеских одежд, белого – снега в окнах, алого – княжеских ковров на плитах. И от холода высоты под куполом.

Такого дня еще не было в Переяславле.

Дмитрий сидел на хорах с мирянами, на западе. А на востоке по храму рассаживались на скамьях епископы. Бесшумные тени пересекали цветные фрески: тени от свечей – тонкие, дрожащие, тени от окон – голубые, прохладные, – все они лучевидно сходились в круг в центре собора, и Дмитрий смотрел, как они перекрещивались, скользили, а потом замерли, и сам он замер.

– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа! – И тени разошлись из центра, взмыли – все встали и запели: – Творче и Создателю всяческих, Боже, дела рук наших, к славе Твоей начинаемая, Твоим благословением спешно исправи…

Пели все: митрополит, послы патриарха, монашки-писцы, – и от этого все стали равны. Черное и белоснежное, седина и золото– Дмитрию казалось, что поют святые: все лица стали одинаково вдохновенно-строги.

Потом все сели, и это пропало, и тени опять собрались в центр круга, а одна – длинная и густая – перечеркнула их, головой достала до порога; на амвон вышел высокий лилово-золотистый грек с траурными глазами. Сзади него бледно-огненной бахромой колебались свечи, и, когда он поднял руку, тень метнулась по своду. Грек развернул свиток с печатями, поцеловал его и звучно возгласил по-гречески:

– «Хиэротате метрополита… хюпертимо, агапете ката кюрйон адэльфэтэс хемоя метриотетос кай сильсюллейтурге шхарис эй екай эйренэ пара Теу киеротети». («Преосвященный митрополит… возлюбленный по Господу брат и сослужитель нашей мерности, благодать и мир от Бога да будут с твоим сиятельством…»)

Дмитрий закрыл глаза, чтобы лучше понять музыку эллинской речи: в багровой темноте под веками она текла равномерно, бронзово, в ней звучала красота древности, не наше, тайное византийское богатство. Даже Алексашка перестал ерзать – тоже слушал кимвальный речитатив послания, посапывал тихонько. В нем еще лежал, свернувшись клубочком, теплый молочный щенок с нежным пузом, и от этого было Алексашке покойно, как дома.

– «Послание Афанасия, Патриарха Вселенского и Константинопольского, митрополиту Киевскому и всея Руси Петру и князю великому всея Руси Михаилу…» – провозгласил грек по-русски.

И Дмитрий открыл глаза: посол патриарший начал читать верительные грамоты:

– «…Озабоченный миром и согласием всех членов Церкви, долженствующих быть единым телом, а с тем вместе стараясь уничтожить соблазны…»

В черных жестких волосах грека чуть пробивалась проседь, щеки, точно прокопченные, западали ямами, брови сдвинуты неподкупно. Но читал он что-то длинное и скучное:

– «…По совету об этом деле с состоящими при нас преосвященными архиереями… и с согласия на то святаго моего самодержца, который избрал епископа Халкидонского Феофила, а также дикеофилакса нашей Святейшей Великой Церкви, нарочитого мужа кир Георгия Педрика, диакона, людей благоговейных, имеющих знание священных канонов и заслуживающих доверия, и послал их на Русь апокрисариями для произведения расследования по делу…»

Дмитрий сдержанно вздохнул. Из узкого окна-проруби зимний луч пересекал гулкую полудрему, высвечивал внизу знакомое, непроницаемое сейчас лицо епископа Андрея и дымным пятном уходил в серебро подсвечника. Дневной луч был бледен, но свеж и понятен.

– «…И они должны, прибывши на Русь, созвать тамошних боголюбивых епископов, а также благороднейших великих князей…»

«Почему греки – и созвать нас? Вот и созвали; вон Андрей и Симеон Ростовский, а этого я не знаю, а вон игумен Никитского, я его знаю. А это кто? А вон князь, и я – тоже князь, все мы, хорошо, что созвали… Так прекрасно, что все мы… Откуда этот плащ? Деденя шубу принял, а эту накинул – я эту в дороге не накидывал. Это для собора? Матушка, наверное…»

Дмитрий кутался в новый суконный плащ – алый на куньем меху.

– «…По окончании расследования, которое должно производиться апокрисариями беспристрастно, как перед очами Самого Бога, пусть составлена будет удостоверенная запись о всех пунктах этого дела, дабы, когда наши апокрисарии вернутся, состоялось соборное решение, согласно с божественными и соборными канонами.

В утверждение сего и издано настоящее соборное деяние, занесенное в соборный кодекс месяца января 19 дня 6819 года».

Дикеофилакс Греческой Церкви Георгий Педрик свернул свиток, и тени – серые и голубые – опять задвигались по стенам, а люди переглянулись и расслабились. Только епископ Андрей неподвижно смотрел на серебряное пятно, в которое впитывался дневной свет, словно ждал оттуда неизбежной беды, и Дмитрий на расстоянии ощутил это как некую неподвижную нерешенную тяжесть, неуместную в этом святом и прекрасном соборе.

Крепкие, как лесные орехи, глаза Андрея ни разу не сморгнули, у скулы затвердел желвачок. Это маленькое затвердение выдавало в Андрее его литовское лесное упорство. Руки, сильные, короткопалые, были сложены на коленях, свечи высвечивали золотистую щетинку. Мелькнула отогревшаяся муха, села на правую руку, поползла по розовому шраму – от большого пальца под рукав, но рука не сдвинулась. Дмитрию захотелось согнать муху, он знал от отца об этом шраме: давным-давно литовский князь Довмонт бежал от своих во Псков, а потом из Пскова напал на своих и пленил тетку свою Евпраксию, мать Андрея. «Тогда ему было, как мне, двенадцать, а он мать мечом защищал, и руку ему рассекли! Да, мне бы меч, и я бы…» Потом Андрей вырос, крестился и стал епископом, а мать его ушла в монастырь, а отец – князь литовский Герден – так и погиб некрещеный, язычником, – убили его новгородцы в сече.

Именно за это еще больше любил Дмитрий Андрея. «Литву и татары боятся», – подумал он с завистью, разглядывая крепкую широкую руку, по которой все ползала муха.

…Паутинная жаркая мгла в небе, тусклые перезревшие травы, печет затылок. Мухи ползают по бесстыдно заголенной спине, по белой коже. Кони косятся, пылит зловонно пылью, пересохло в горле, но противно вздохнуть. Тела этого при дороге нельзя ни отпеть, ни закопать. «Поднял руку на воинов Великого и Непобедимого!» – кричали бирючи на торгу в Кашине. Маленький страх – голый сморчок-человечек с крысиным хвостом – протухал у Дмитрия за пазухой, отравлял все до поднебесья, как гриб-домовик. А когда рука тянулась его выбросить, разрастался нелепый ужас. «Да воскреснет Бог, и да расточатся врази Его!»

Господи, всегда ОН все испортит!

Дмитрий тряхнул головой, муха снялась, улетела мимо света в темноту. По-прежнему что-то читал грек, от горячего воска отпотевали стены, голос одиноко бродил в пустоте сводов:

– «Богом прославленному и благочестивому сыну духовного нашего смирения Михаилу, великому князю всея Руси».

– Про что это он? – обернулся Дмитрий к Борису Норовитому, ближнему советнику отца, но тот только сморщил брови, отмахнулся: «Погоди!»

Алексашка дремал, уронив голову, Дмитрий нехотя ткнул его локтем. Брат встрепенулся, поморгал, улыбнулся.

– А как назовем его?

– Чего?

– А как щенка назовем? Моего.

– Сиди, не ерзай.

– А я знаю – Буяном!

– Сиди, на шепчись!

– А как ты…

– Сиди, Александр! – подражая отцу, сказал Дмитрий. – Не то как выйдем, я тебе!..

– «…Донесли к нам послания-грамоты твои, слышал есм и вси митрополиты и святители нашего Собора…

Понеже митрополит Петр много сотворил без закона, ибо мзду емлет за ставление в архиепископы, узнали мы от писаных грамот твоей, сына духовного нашего, и по грамоте благочестивого епископа Андрея. Однако дабы без пристрастия расследовать сие дело о святокупстве, послали на Русь апокрисариев наших…»



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9

Поделиться ссылкой на выделенное