banner banner banner
Петроград
Петроград
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Петроград

скачать книгу бесплатно

Петроград
Никита Божин

Охваченный небывалыми по масштабам и значению событиями Петроград не утихает полгода. Среди революционных «вихрей» и нескончаемой неопределенности, на фоне многочисленных лидеров меркнут простые граждане. Люди окружены противоречивыми политическими настроениями, гнетом масштабной войны и сложными бытовыми условиями. Внимание читателя обращено на судьбы нескольких человек, которым присущи страхи, поиск себя, неизвестность, борьба и вместе с тем откровения, стремления и чувства радости от жизни.

Петроград

Никита Божин

На крыльях флагов

стоглавой лавою

из горла города ввысь взлетела.

Штыков зубами вгрызлась в двуглавое

орла императорского черное тело.

    В. Маяковский «Революция»

Дизайнер обложки Вера Филатова

© Никита Божин, 2022

© Вера Филатова, дизайн обложки, 2022

ISBN 978-5-4485-3827-8

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Часть I

Над Невским проспектом носился шум, наполненный смешением из стука копыт, колес экипажей, гула моторов и грохота трамваев, что плотно наполненные разной людской массой двигались по своим линиям, выписывая изо дня в день однообразные узоры по улицам и проспектам, доставляя пассажиров с целью и без цели в разные части города, развозя вместе с тем не только самих людей, но и слухи, новости, голоса. Что до голосов, то шум над Невским проспектом все больше стоял от них. Никто, вроде бы, не говорил слишком много или слишком громко, но все-все голоса, даже самые тонкие и тихие сливались воедино, и даже шепот, в таком случае, превращался в гул. Каждый из этих людей вносил свой вклад в суету и течение масс, каждый не посторонний здесь.

Если бы кто-то из них вдруг заговорил сам с собой вслух, откровенно и не стесняясь присутствия людей, то непременно бы произнес, что мир вокруг стал совсем иным, нежели прежде, что не только с ним, но с целым народом творятся дела необъяснимые и пугающие. Пропасть, что разверзлась ни то позади, ни то впереди не дает спокойно ходить по ее краю и, так или иначе, манит сделать шаг в сторону – вперед или назад, и тогда – конец. Но для одного человека все и всегда кажется огромным и непостижимым, а сама история беспощадна, своим величием сокрушает и стирает роль индивида. Так может казаться, что вокруг нет ничего, кроме самых страшных или радостных событий – как посмотреть. Но всякий человек, что шагает сейчас по Невскому, а может Загородному, Каменноостровскому или Суворовскому проспектам, если он оглянется, прислушается и пойдет дальше, то узнает, что не история движет окружающим его городом, народом, как механизмом, а все наоборот. И без каждого дома, трамвая, магазина, мастерской, без телефона, почты, без улицы, без ветра и дождя, без болезни и смерти, без боли и радости, стремления, мечты и главное человека, ничего этого не будет и никогда не произойдет. Люди шагают по Невскому проспекту, и среди них идет один такой, без которого тоже, наверное, все сложилось бы по-другому, кое-чего могло и не существовать.

От стороны Николаевского вокзала к Аничкову мосту и далее, чтобы затем свернуть на Садовую улицу, идет человек. Житель Петрограда в таком давнем поколении, что предки его здесь жили чуть не со времен основания. И за долгое время семья его впитала много русского, но, в сущности, от русского у него только имя, а по крови, наверное, не наберется и одной десятой. Этакий европеец, статный, ростом чуть выше среднего, не худой, но и не полон, лицо мужественное, но не грубое, черты правильные, как на портрете, особенно хороший профиль. Светлые голубые глаза посажены чуть глубоко, как бы выглядывая из под бровей, или насмешливо и презренно оглядывая окружающее, или внимательно, до деталей, подозрительно высматривая что-то, он то и дело мог сощурить взор, напрячь мышцы лица, и мимика для его возраста, подошедшего к сорока годам, оставалась яркой и артистичной, хотя морщины уже успели пройтись по лицу, да и седина покрыла добрую треть волос. Узкий рот и утонченный подборок некогда украшали борода и усы, но уже более чем полгода он отказался от этой надобности, предпочитая гладкую, выбритую кожу по ряду некоторых понятных ему причин.

Этот человек – Алексей Сергеевич Нечаев, сотрудник газеты «Новое время», что на Эртелевом переулке. На должность он поступил трудиться в январе, а до этого четыре года работал в редакции адресного справочника «Весь Петербург», впоследствии переименованного в «Весь Петроград», и находясь на одной улице, Алексей Сергеевич всегда с небольшой завистью, да порой с простым человеческим желанием, посматривал на «Новое время», желая к нему присоединиться. Он завел там издавна знакомства, среди некоторых обрел даже единомышленников по ряду актуальных вопросов, многократно общался с особенно расположенными людьми, а также любил подчеркнуть да приукрасить, как бы к разговору, свой практический опыт деятельности в печатных изданиях разной направленности. Еще до «Всего Петрограда», с самого окончания учебы, занимаясь совсем недолго, и даже как бы по привычке, частными уроками на дому, Нечаев смог опубликоваться в журнале как поэт (по обыкновению многих молодых людей он писал стихи), а потом и сам нашел себе место, да так и остается по сей день в издательском деле. Переход в «Новое время», несмотря на ярое и давнее желание не принес особенных, восторженных чувств и даже несколько охладил самого Алексея Сергеевича. Едва грезы сделались реальностью, как все стало простым, скучным и таким же, каким было ровно до этого мига, только все отныне на новом месте, но по-старому. Нет, он чувствовал себя неплохо и жалование имел достаточное, но все так не случилось ничего такого, чтобы назвать «Новое время» именно такой целью, к которой стоило усердно стремиться, чтобы даже видеть во сне свое первое появление в редакции. Но желаемое свершилось, и теперь, наверное, так продлится очень долго, но может и нет, как знать.

Нечаев едва уже повернул на Садовую, как услышал, что в толпе обсуждают свежую и волнительную на сей час новость. Новость для широкого общественного круга, не являлась таковой для Нечаева, ведь он уже и без того все знал. 19-го августа 1917 года в Петроград пришли тревожные вести о масштабных наступлениях Германской армии на прибалтийском фронте, и в массах эта новость вызвала самые разные реакции, мысли и ожидания. Мгновенно переживая и усваивая это в своем разуме, недолго сдерживая внутреннее напряжение, процессы умственной деятельности выливались в демонстрационные и громкие результаты, и кто-то просто мог говорить громче, чем следует, но иным хватало ума декларировать, кричать и даже организовывать целые выступления по этому поводу. Вопрос, слышал ли их кто-нибудь, даже если стоял рядом, во все глаза смотрел, раскрыв рот, даже если пытался слушать, и, различая слова, совсем ничего не понимал. Но обо всем этом знал и Алексей Сергеевич, оценивая информацию отталкиваясь от строгих субъективных суждений, и воспринимать других домыслов и трактовок не желал, даже не признавая мыслей толпы за хоть какое-то мнение. Он еще утром осведомился в конторе, где эта новость тоже неожиданностью не предстала, а обсуждалась просто как данное, нечто логичное и закономерное. Многие из его окружения знали, что так будет, и это произошло, а потому знал и сам Нечаев. Но за пределами откуда-то осведомленных и всезнающих кругов тысячи людей не знали ничего, ни теперь, ни до, ни после, поэтому для них всякая весть становилась поводом для всплеска или уныния. И чем меньше представлений, а еще лучше – точных знаний об окружающей действительности, тем больше внимания приковывает к себе любая нелепица, а что уж говорить о вещах важности не только государственной, что порой, на самом деле, людей не касаются, а вопросов, ставящих собственную жизнь под еще одну угрозу. Без внимания ничего не проходило. Сегодня в попутной Нечаеву толпе не нашлось безумия или агрессии, хоть вести с фронта вызывали тревоги, и может где-то что-то произошло, но не на его дороге, поэтому путь к себе не занял слишком много времени и даже не оставил поводов на что-то оглянуться, все выглядело очень постоянным и привычным.

Он продолжал идти по улице, то и дело сторонился от двигающихся напролом людей, то объединенных в группы, то слоняющихся отдельно, с целью и без нее, много попадалось навстречу народа. А на Садовой всегда многолюдно, но в последнее время, как может показаться, это стало особенно заметно и откровенно мешало пешему передвижению. А с убавлением порядка прибавило хаоса и неудобств. Иной человек теперь никогда не свернет с пути, будет шагать, как будто нет кругом препятствий, и он бы стенку насквозь прошел, доставай ему сил. Неудобств такого плана все больше и больше, как отмечал Нечаев. В народе выявились и прямо лезли наружу дикие, откровенно ненужные человеку привычки и манеры поведения. Хамство со злобой, – а все от отсутствия ума, – ныне заполняло все пространство, порожденное продолжительным угнетением целого класса и его невольной вековой не просветленностью.

К вечеру поднимался сильный ветер, явившись на смену ветру обычному, повседневному, разгоняя пыль с улиц, которые давно не поливали, и оттого дышать становилось неприятно, и даже одежда все скорее пачкалась, и то и дело приходилось вычищать пальто, шляпу, штаны, а временами и пиджак. Наклонив голову, глядя строго под ноги, и по той причине невольно столкнувшись плечом с парой невнятного вида молодых человек, Нечаев с радостью свернул прочь с улицы и вошел через парадную лестницу в дом, где он снимал себе одну комнату с мебелью. Комнату приятную, по большей части чистую и очень тихую, да благо соседство ему составляли порядочные жильцы, и те «углов» не держали, а жили строго индивидуально, и все с виду русские, что для Нечаева, трепетно относившегося к национальному вопросу, было чрезвычайно важно.

На лестнице в последние месяцы темно и сыро, как и во всем городе. Парадная лестница несколько утратила свой торжественный, приветственный вид. Померкшие краски, загрязнившийся белый цвет, не вызывающая более восторга лепнина, заскрипевшая поцарапанная дверь, и даже неизменные искусные кованые балясины не спасали дом от всепроникающего ощущения уныния и тоски, охватившей все вокруг. Грязными и засаленными сделались ручки поручней, чуть не под каждой ступенькой сбивалась грязь да пыль, и запах держался все более противный. И вот ведь дело, казалось бы, люди все живут приличные, даже аккуратные с виду, чистые и опрятные, а в общих помещениях все грязнее.

Поднявшись на свой этаж, Алексей Сергеевич с неудовольствием отряхивал рукава и отплевывался от пыли, что залетела в рот и нос, хотя в поведении своем он несколько переусердствовал, ведь не такие уж и грязные улицы сегодня. И все же он настойчиво ругался, выражая откровенное недовольство по надоевшему поводу, чем привлек внимание любопытного и вполне себе хорошо слышащего пожилого владельца доходного дома Ивана Михайловича Ольхина. В силу обстоятельств Иван Михайлович сам же в этом доме и проживал, не имея другой недвижимости, он держал для себя и жены две комнаты, гостиную, столовую и кабинет на одном и том же этаже, где проживал и Нечаев. Хозяин дома обыкновенно вышел в коридор, одетый в свой вечный жилет и плотный пиджак. Поверх этих одеяний он иногда накидывал еще вязаный халат, но было не так и холодно, потому он показался в привычном наряде. Сам Ольхин невысокого роста, крепок и для своих лет в хорошем уме, хотя любопытство к чужим жизням уже постепенно нарастало в нем все сильнее и сильнее, но для него развивающийся порок оставался незаметен. Этот незначительный возрастной нюанс не делал его хуже, ведь в целом Иван Михайлович сохранил рассудок, покладистость и в основательность в хозяйских делах, особенно тех немногих, что не попадали под ведомство жены. Свой внешний вид он не позволял запускать, регулярно ровняя короткую светлую бороду и несколько длинные редкие волосы в цирюльне неподалеку. Одежду носил хоть одну и ту же, да все же чистую, и сам уважал чистоту да порядок в своих жилых помещениях. Можно дополнить, что человек безмерно ценил статичность, и даже предметы в его комнатах редко меняли местоположение, а если и бывала надобность, то только в случае крайней необходимости, и то на время.

– Опять тяжко вам от пыли, Алексей Сергеевич? – любезно осведомился Ольхин у своего нанимателя. Этот опрос он задавал часто и всегда как в первый раз.

– Мучаюсь, – кивнул тот, прекратив, наконец, отряхиваться. – И когда это кончится?

– Надо думать, не скоро, Алексей Сергеевич, больно уж затянулось все. В марте, помните, вы мне говорили, что вскоре все образумится? Но лучше ничего не стало.

– Откровенно говоря, я сам не верил в то, что говорил, – на выдохе ответил Нечаев.

– «Известия» пишут, – вернулся к теме загрязнения улиц Иван Михайлович. – Не сегодня-завтра эпидемия может вспыхнуть. Улицы в грязи и мусоре, никогда такого не видывали, чтобы полгода этакая страсть. Как раз летом да осенью самая опасность. «Петроградский листок» то же самое утверждает. А у вас, что на этот счет говорят?

– У нас? Да ничего уже не говорят, все и так очевидно. Завтра как вспыхнет новая чума, так и вымрет город, как в XIV веке будет.

– Спаси Господи! – медленно перекрестился хозяин дома.

– На милость божью и надеемся, Иван Михайлович, на милость, – махнув рукой сказал Нечаев, да не нашел больше слов.

На том они одновременно замолчали, слегка раскланялись и разошлись каждый в свою сторону. Что уж в сотый раз обсуждать одни и те же вопросы? Который день и который час они виделись и по десятку раз поминали одни и те же невзгоды. И если Ольхин вполне себе готов обсуждать проблемы целыми днями, то Алексею Сергеевичу немного надоедало, особенно в дни тяжкой умственной работы, и он деликатно уходил от беседы, чтобы старик ничего не заметил и не огорчился, ведь нынче для него и без того почти не оставалось радостей, кроме как поговорить, а с женой он бесед не любил. Иван Михайлович, в свою очередь, очень радовался такому нанимателю, как Нечаев. В этом человеке он видел отголоски того времени, о котором он теперь с грустью вспоминал, и полагал, что Нечаев тоже очень тоскует по другим временам, когда сам город и все вокруг было другим. Он же представлялся для Ольхина человеком с улицы, кто мог принести новости не в виде сплетен, а достоверно, как сотрудник газеты, и через него можно проверить актуальность других газет, что поднимало иногда поводы для дискуссий. Лишь издания, настроенные на крайнюю агитацию в сторону правительства или противостоящих Советов и партий, условились не обсуждать. Сам Иван Михайлович давно уже на улицу предпочитал не выходить. Он лишь посещал цирюльника, что держал помещение поблизости, да иногда выходил по мелким делам, но все больше последние месяцы проводил дома, и так ему казалось спокойнее.

Алексей Сергеевич уселся в единственное кресло в своей комнате. Расположившись дольно удобно, он уставился глазами в угол комнаты, где стояли два стула, один из которых особенно сильно покрылся пылью, видимо, совсем не пригождаясь одинокому человеку. Так и сидел он, глядя в одну сторону, да понемногу дремал. С недавних пор он предпочитал без повода не бывать на улице, не получая прежнего морального и физического удовольствия от прогулок, что составляли его юность, студенчество и даже взрослый возраст, когда для многих прогулки как таковые выпадают, остаются только пути. Прежде ведь, находится пешком, выветрится, рассматривая город, любуясь им, а как устанет, что аж сил нет, засядет в каком-нибудь месте, выпьет и расслабится. Поразмыслить любил да потолковать. Почитать да покритиковать. И так к ночи домой и придет уставший, но удовлетворенный. Но вот случившееся в феврале очень подорвало его частное бытие. Он не думал, даже и не пытался принять судьбу всего прочего города, без особого труда понимая, что судьба у многих теперь очень похожа. И хоть и стыдно теперь признать даже для себя, но в юности он тоже имел грех и увлекался нигилизмом, резкими революционными идеями и даже состоял одновременно в паре неофициальных обществ, которые как формировались, так и исчезали. Одна беда, никогда он не мог дать себе ответа, против чего бунтует, за что желает бороться. Свержение власти, внесение справедливости, помощь угнетенным, все это звучало прекрасно, даже благородно, но, по сути, осталось лишено фактической, действенной части. Нечаев никак не мог проследить преобразования в стране с 1861 года, не правильно трактовал, а то и вовсе не понимал цели и задачи интеллигенции как прошлой, так и своих современников. Борьба с существующей экономической и нераздельно с ней социальной системами никак цельно в нем не укладывалась, и он восстал, да сам не мог ясно выразить, против чего именно. Все это веселье, весь романтизм очень скоро угасли в нем, почти так же внезапно, как и зародились. А ведь много его товарищей и знакомых, кто слишком яро или правильно все воспринимал, теперь либо сложили голову, либо сгинули, да так и таятся. А кто-то из такой затейливой и своенравной интеллигенции сформировал основу, что, так или иначе имели влияние на массы и могли прослыть революционерами или убежденными в этом людьми. Исключительно в теории, в годы своей юности, Нечаев неплохо был знаком с революционными идеями и анархизмом. Дух бунтарства трепетал в нем, а сам бунтующий человек вызывал в сознании восторг и ощущение истинности выбранного пути. Само чувство борьбы и стремление бороться представляло цельную истинность даже не пути революционера, но самого человека. Только в непрерывном усилии виделся путь и достижение хоть бы самой незначительной цели. Ему доводилось читать иностранных мыслителей, черпая идеи, и уважал он, среди прочего, соотечественника Бакунина, имея представления о его деятельности в 1848-1849 годах в Европе, и на его месте он иногда представлял себя как героя. Задумываясь не только о личностях, коих в удивительный XIX век родилось и взросло в Европе в таких количествах, что куда не оглянись – кругом гении, гении, гении, и вокруг неспокойный, меняющийся мир! Творцы и мыслители, что влияли на саму историю, росли на трудах и мыслях таких гениев веков прежних. Слово, мысль, как важнейшие инструменты, что через века сохраняли и развивали знания, общими усилиями создали настоящее. Эти истории вызывали возбуждение и жажду ни то крови, ни то разрушения, но ничего осмысленного, по временам выбиваясь в неопределенную жажду творить, хоть бы и стихи, а хоть историю. Когда ты юн, то ничего не понимаешь о мире и политике, как много не изучаешь, но всегда готов стоять против мира и политики. Восстанческие мысли зрели и бродили не только в нем или его окружении. Этот процесс в русском обществе оказался, разумеется, неизбежным, хотя бы под влиянием внешнего мира, где революционные темы являлись не просто словами, но вполне воплощались. И они проникали к нам, минуя старые, довольные поколения небедных людей и горожан, а уж тем более далекую от народа власть, попадая только в умы уже их детей, точно отражаясь от угнетенных масс, эти идеи множились и больше никогда не исчезали. Увлечение становилось идеологией, которой проникались. Таких, как Нечаев, рождалось много. И как тогда их всех не казнили…

Во времена расцвета своих убеждений, он вспомнил образы бедных людей, их иссушенные руки с кривыми пальцами от работы, он видел их лица в морщинах и понимал, что стыдно ему роптать на что-то, стыдно за свои мысли, пока другие находятся в таком положении. Сходу он не мог вспомнить хоть какого-то конкретного человека, не мог описать рабочего или крестьянина, которого хотя бы отдаленно знал. Все его представления строились на образах, но отчего-то совсем выпадало понятие реального человека. Нечаев полагал, что точно знает, чего хочет народ, и к чему стоит стремиться. Все свои мелочные невзгоды он с радостью приравнивал к народным и накладывал свои цели на всеобщие. Стоит указать, что сам Нечаев походил из семьи горожан, что уже второе поколение жили в Петербурге и являлись представителями не особо богатой, но все же интеллигенции. Любые трудности, какие могут быть у такого человека, представлялись ему положительным фактором, создающим условия для восхитительной борьбы, трудности питали его и вдохновляли.

Ранняя смерть родителей все же оказала на него одно из наиболее сильных влияний, чем все происходящее в жизни. Всяческие представления и мысли рушились о такое понятие, как смерть, как завершение любой борьбы. А следом наступило время, когда бестолково иссякли и средние финансовые накопления. В это время ему открылось, что трудиться просто придется, иначе умрешь. В этот период крайне революционные мысли стали сменяться обычным неудовольствием от такой жизни, и все более отходя от фундаментальных понятий революции, как свержения монархии или целого класса, Нечаев склонялся к тому, что человеку, то есть ему персонально, хотелось бы иметь выгоду в жизни, удобства, да и всего. Нет, смерть родителей не потушила в нем огня, не положила конец стремлениям, но «агония», страстное, лихорадочное состояние, сменилось более рассудительным и бытовым. Нечаев умерил пыл, стал смотреть на ситуацию двояко, и видеть в классе угнетенном свои недостатки, и его идеи склонились в строну реформ, в сторону демократических путей перестроения государства, а вот граждан он считал делом «десятым», все более помышляя о вещах высоких и глобальных, о той же буржуазной революции, а прочее, как бы, само собой приложится. Полтора года он провел в рабочей, бедной среде, иногда отчаиваясь, что на этом его путь замкнется, и вся жизнь так и пройдет. Лишь от неудовольствия положением, сохраняя отголоски былых интересов и не забывая своего интеллигентного начала и вызубренных навыков литературного дела, даже более того, испытывая к тому тайную страсть, писал стихи, рассказы и статьи, пытаясь вложить в них глубокий смысл, уподобляясь гениям русского слова и, конечно, помышляя о славе писателя или поэта. В итоге ему удалось даже опубликоваться несколько раз, после чего он удостоился приглашения в одно издание помощником редактора. Так начался его путь, принесший в итоге некоторое финансовое состояние и удовлетворение от жизни. Работа не физическая, достатка хватало, и на мир он стал смотреть иначе, постепенно отдаляясь от революционных идей вовсе, а все более удовлетворяясь своей жизнью. За годы деятельности он сменил три газеты, прежде чем попал в редакцию справочника «Весь Петроград» и теперь достиг «Нового времени», но, увы, ничего не принесло ему особенного счастья. Дело кроется, быть может, и в возрасте, когда уже не те эмоции, и все дается даже как будто бы легче, или это только так кажется, воспринимается. На свои юные годы и увлечения Нечаев смотрел свысока и со снисходительной улыбкой. Не обладая должной теоретической базой, он всегда грезил идеями сугубо эмоционально, а скудные, даже по собственным современным оценкам, знания не могли дать ничего, кроме чудных фантазий. А потому все ушло, не оставляя следов, не раздражая память и редко теперь приходилось задумываться о делах молодости. А с возрастом жизнь сделалась интереснее, жалование лучше, и все протекало очень тихо, спокойно и приятно. К народным массам Алексей Сергеевич сохранял обыкновенное равнодушие и иногда даже беззлобную нелюбовь. Между дел, как положено интеллигенту, любил он ругнуть даже правительство во главе с царем, но аккуратно и не регулярно. Так и шла жизнь, каждый день. Все хорошо, да только не было счастья.

А теперь уж, когда город, в котором он живет от самого рождения, превращается в место, где ему же жить невозможно, то о каком счастье можно говорить? Ах, как слеп он был, как глуп, когда пел «Рабочую Марсельезу» написанную Лавровым, когда горячо тряс руку товарищам по идейным убеждениям и даже когда совсем недавно угрюмо молчал перед Горьким, повстречав того на мероприятии, слушая его мысли и точки зрения и не смея перебивать. Известный деятель силен в речах, он как скала, и никто не смел тогда ему перечить из молодых и неизвестных творцов да никчемных журналистов, как молчал среди них и сам Нечаев. Разве этого он хотел, когда читал труды о революции, разве это его место? Именно свое место в происходящем больше всего и беспокоило Алексея Сергеевича. Что если все случилось, как и должно, и это всего лишь он сам не обрел себе места? Что за честь говорит в нем? Нечаев не дворянин и не сын офицера, нечего ему смущаться. Когда страну разрывают на части, можно найти и свой кусок счастья на общем пиру стервятников. И тут закроет глаза и подумает: да как ведь так можно, как вообще такое в голову может прийти? Для него в юности революция – правитель на гильотине, вся былая власть – за ним же, и кругом баррикады, сражения, и даже кто-то погибает, какие-то безликие герои проливают кровь! А потом – новое время, новый мир, и все. Незначительные сотни страниц книг, да строки прокламаций и сотни часов бесед так никогда и не открыли перед ним, что смерть одного общества и зарождение другого – долгий, тяжкий и мучительный процесс, особенно когда ты просто наблюдатель. Никогда он не представлял себе, как на самом деле вершатся перевороты. А когда от этого отходишь, так и вовсе стыдно становится, даже перед собой, ведь ты уже как будто не блага хотел, а страшного зла, всего того, что проклинаешь сейчас. И все это вызвало путаницу, и не ясно, где правда, а где нет ее, так все и колеблется на грани, и очень сложно открыть для себя, где правильный путь, ведь не вся жизнь – прогулка.

Ночью в доме, по обыкновению, тихо. Ольхин оставался верен отчасти убеждениям, а отчасти рядовому чувству, что раз он сам в этом же доме и вынужден жить, то никак не имеет права набирать кого попало, и всякий желающий с улицы не мог снять здесь комнату. Людей всевозможного распутного или аморального образа жизни в доме не имелось. По крайне мере, исходя из поверхностного оценивающего взгляда, так вполне можно сказать. И даже из помещений цокольных или мансардных не доносилось шумов или излишних запахов. И хоть каждая комната в доме оказалась занята, ночи оставались спокойными. Совсем иное можно поведать об улице, и даже не обязательно Садовой, но, наверное, любой. Если в дневное время массы представляли собой хоть и опасность, но в то же время и защиту, то к ночи мрак поглощал все надежды на спокойствие, и никто без очень важной цели не ходил по улицам, и уж тем более переулкам, что и прежде могли пугать нового в городе человека. Ночи Алексей Сергеевич не любил. Редко он спал спокойно, и дело не только в шуме, но и в чувстве опасения за свою жизнь и имущество. Все чаще теперь приходилось слышать про обыски, но, по сути – ночные налеты на квартиры. Цель всегда одна – грабеж, а следом тянулись и прочие преступления. Всякий раз очень неприятно видеть разграбленные и разбитые лавки и магазины. После каждой ночи представлялось возможным либо собственными глазами лицезреть подобное, либо узнать об этом от другого человека или из газеты. Достоверно не ясно, что из озвученного правда, а что не то, что вымысел, но бесцеремонная ложь, но мнений и слухов по улицам носилось множество. В целом, улица стала теперь небывалым источником разнородной информации, и иногда Алексей Сергеевич считал, что в таких условиях газеты скоро станут не нужны. Впрочем, это же заблуждение он сам легко преодолевал, едва ему попадался очередной номер ненавистного ему «Рабочего пути» или другой пропагандистской работы, влияние ее оценивалось по достоинству. Все это вносило свою лепту в каждый новый день.

В марте Нечаев думал, что в скором времени все окружающее рухнет, и от страны не останется и следа. Он уже нехотя, даже лениво, помышлял об эмиграции, но к апрелю страна еще стояла, хоть и продолжалась война снаружи, хоть и совсем тяжко становилось внутри, тревога немного утихала, жизнь казалась несколько уравновешенной и терпимой. Впрочем, поводов для возгорания все новой тревоги оставалось предостаточно. Все те же грабежи в домах под видом обысков, а иногда и просто так, ничем не обусловленные, наводили едва затихающий страх. И как любой дом, лишенный хозяев, город постепенно терял и свой очаровательный вид. Во времена безвластия и упадка, проявляли себя пороки и отрицательные черты толпы. Лишенный управления, город не только наводнился сомнительными и равнодушными людьми, но и многие из тех, кто до недавнего времени вышагивал по чистым улицам, кто мог видеть перед собой могучие и поражающие воображение архитектурные ансамбли, парки, и узоры всякого уголка, составляющие единую, полноценную картину всего города, теперь вдруг с общими усилиями только пакостили и больше ни за чем не замечены. Город мерк, и вечно поблекшее небо никогда еще так хорошо не передавало отражение такого истинного уныния и даже отвращения, что местами мог вызывать сам Петроград. Он давно уже не смотрелся той сияющей и грациозной русской столицей, а только холодным, каменным средневековым городом, по улицам которого шагает смерть и запустение. Долгие и насыщенные два столетия, что образовывали этот город от самой первой постройки, до грандиозных дворцов, соборов и набережных, теперь казались такой же далекой и неправдоподобной историей, точно читаешь о древнем Риме, а уж никак не о юной столице, где еще совсем недавно расхаживал сам Петр I. Прошлое изящество как будто бы умерло, и над всем лишь довлело настоящее, а сам Петроград подобен старику – немощному и даже пугающему своей не по годам опрятной внешности, что кроется где-то под неразличимыми новыми образами. Лишь частная собственность хоть как-то охранялась от посягательств, и за рядовой дом иной раз спокойнее, чем за любое памятное место. И все равно, каждую ночь многие тревожились, что сегодня к ним придут грабители и потому очень тосковали, кто по былому времени, кто просто по спокойствию. И так каждую ночь.

Воскресное утро, а следом и весь день, Нечаев предпочел бы провести у себя в комнате, не выходя из нее, но определенная надобность для выхода на улицу имелась, а потому, проснувшись по привычке рано, Алексей Сергеевич, лишь скромно позавтракав с Ольхиным, что бывало у них частым делом, собрался уходить. Заканчивая последние кусочки, в очередной раз доставшиеся ему даром, по доброй воле хозяина, что откровенно подкармливал приятного жильца сверх положенного, Нечаев доел еще и кусок хлеба, оставив тарелку пустой.

– Куда же вы и по какому делу направляетесь, Алексей Сергеевич? – разжевывая позавчерашнее сухое мясо, спрашивал Ольхин.

– На Петроградскую сторону мне нужно, на Малую Дворянскую, – уже поднявшись, ответил ему Нечаев, хоть и никогда не любил этих любопытных расспросов, но не ответить всегда казалось ему неприличной манерой, особенно когда тебя кормят.

– Никак опять к Прокофию Николаевичу обувь носили в ремонт? – сразу принялся гадать хозяин дома.

– Совершенно, верно, Иван Михайлович, у второй пары совсем истерлась подошва, пришлось отдать.

– И хочется вам так далеко носить свои туфли? Мастерские ведь и рядом имеются, а это через такое расстояние, – тут же вступился с предпосылкой к спору и совету Иван Михайлович.

– Так знаком мне лично и приятен Прокофий Николаевич, да и делает мне дешевле.

– Ох, Алексей Сергеевич, вы уж аккуратнее… По городу будете идти, так не показывайте, что вторую пару обуви несете. Все эти люди, матросы, дезертиры еще примут вас, не дай боже, за человека обеспеченного. Всякое может случиться, – заканчивал фразу он почти шепотом, точно заговорщик.

– Да я уж буду осторожен. Туда на трамвае, а обратно пешком, так лучше будет, – заверял Нечаев, не так сильно опасавшийся людей.

– Может извозчиком лучше? В трамваях, вы же сами говорили, обворовывают теперь часто. Да и народа в нем ныне катается. Солдаты-то заполонили, ведь прежде не дозволяли.

– А теперь все им можно. Но и извозчиком не лучше. Они такие мошенники пошли, и дерут три цены, а то и пять!

– Вы уж осторожнее, Алексей Сергеевич, сейчас страшное время настало. На улицу не ходи.

– Больше всего боюсь, чтобы улица не вошла в дом, – почти в дверях отвечал Нечаев.

– Спаси Господи! – приговаривал и быстро крестился Ольхин. – Сколько теперь такого. Ходят бандиты по домам, обыски проводят, запасы ищут, оружие… подлецы, сколько зла от них ныне стало! – продолжая палить словами на одни и те же темы почти каждый день.

– Этого и боюсь. На улице мне не спокойно, но и дома теперь нет, все одно место, – махнул Нечаев рукой и удалился.

Закончив разговор, Алексей Сергеевич вышел на лестницу и ступил на Садовую, направившись в сторону Невского проспекта. Едва поговорив с Иваном Михайловичем, он решил, что туда и обратно пойдет пешком, так как на трамвае ездить решительно не может. С ним это отталкивающее чувство впервые случилось достаточно давно, когда он первый раз сел на трамвай еще на конной тяге и облепленный вокруг людьми испытал приступ удушья и страха. После, разумеется, ему не один раз доводилось пользоваться этим транспортом, но после Февраля решительно не находилось сил и, порой, даже физической возможности влезть туда. Он пошел пешком.

Проезжающий по временам транспорт то и дело заставлял пешехода глядеть на него и думать о том, как здорово идти по улице и быть свободным от давки. Ведь хоть человек пока еще и стаден, да и все его бытие вынуждает к общественному существованию, но лично в себе он издавна чувствовал позывы к одиночеству и избеганию толпы. Битком набитые трамваи, помещения, улицы всегда вызывали только отрицательные чувства. Даже в прежние времена, с радостью прогуливаясь по улицам и паркам, он был не прочь ходить среди небольших масс таких же прохожих, но уж точно старался сторониться мест, где тебе дышат в шею и подпирают со всех сторон, а нынче еще и лезут в карман. Нечаев всегда мечтал о природе и все верил, что выберется однажды отсюда, станет, как Тургенев, описывать ее, и будет всячески доволен. Где-то тайно он представлял себя этаким добрым помещиком в своем имении далеко-далеко от любого, даже уездного города. От этого он всегда думал, что и все люди того хотят, но вынуждены мучиться здесь, тесниться и потому конфликтовать и злиться, а будь все в меру одиноки, так может и добрее были бы. «А так, – подумал он, – вся злость оттого, что слишком близко мы друг к другу».

Свою нелюбовь к обществу он никогда не позиционировал, и даже перед собой не признавал, называя это все интересным определением «социальная брезгливость». К этой идее он пришел как раз на закате своих революционных измышлений, после смерти родителей, когда пришлось тяжко трудиться, столкнуться с обществом поближе да получше его узнать. Прежние образы народа пали в его глазах, когда пришлось познакомиться с настоящими представителями народа, узнать их как есть, лично. И нет, он не разочаровался, но все-таки что-то изменилось. К его огорчению, в людях открылось намного больше неприятного и сложного, чем он думал. Человек оказался не фигуркой с набором чувств и состояний, а странным, необъяснимым и разнообразным индивидом. Нет романтики в их страданиях и борьбе, а только горесть, боль и безмерное, искреннее желание лучшей жизни. Да, есть в них и порок, и всякое бывало. И среди низких слоев все сплошь не интеллигенция, и пусть не по своей вине, Нечаев тогда об этом и не думал, главное сама суть, сам факт явления. Рабочая бедная масса открылась для него с самой печальной стороны, и тогда он решил, что теперь понял ее. Во второй раз. И снова Нечаев ошибался. Но именно эти понимания и нахождения среди людей подтолкнули его к своей идее «социальной брезгливости». Она определяла широкое понятие, выраженное не мизантропией как проявлением, а простым пониманием людей. Не тем, когда их беспричинно или даже обоснованно ненавидишь, противопоставляешь себя им или, несправедливо возвысившись, обосабливаешься от толпы, презирая ее, но, не зная, почему. Это состояние его скорее представало противоположностью тому, когда, будучи всю жизнь у вершин и зная только хорошее, человек думает, что любит и понимает нищету, даже делает попытки как-то выразить свои заблуждения, а все от непонимания. Нечаев мыслил шире, и многие политические, социальные и даже национальные массы, которые он не любил, таковыми стали по той причине, что он всех их, в разной степени, знал.

Одни печальные мысли и занимали его голову, в то время как путь на Малую Дворянскую к мастерской не оказался примечателен ничем особенным. Улицы заполняла все та же разношерстная толпа и во взорах многих из них читалась усталость, тоска и тревога. Другие взоры пылали ярким огнем, иные смотрели пьяными глазами, даже когда алкоголь оказался под запретом, напиваться научились очень многие. Где-то кричали, где-то молчали, и все вокруг держалось сумбурно, суетно и неприятно на «вкус» Нечаева. На улицах мельтешили дети – невольные свидетели происходящего кругом. И что только может отложиться в их головах, в их восприятии и кем они станут, когда улицы полны крови? Страх или ненависть, а может жесткость – особо больше нечего впитывать человеку во времена безумия. Часть из этого общества одержима звериной жаждой крови, все они хотят быть частью страшной толпы, и дети видят это, чувствуют и впитывают. Каждый из мальчишек уже обречен, и если сам он окажется сильнее, и даже под таким напором сохранит в себе человечность, не утонет в пороке, не пустившись самой легкой дорогой, он все равно никогда не сможет забыть эти улицы и что на них творилось.

Пройдя малую часть пути, Алексей Сергеевич увидел привычную картину – солдаты торговали по улицам табаком. Сами табачные изделия ныне сделались страшным дефицитом – кто бы мог ждать такого – и купить их привычно в магазине делалось все труднее, зато бесчестные солдаты продавали его, да с ценой, что не всякий мог себе позволить, даже если очень хотелось. Вот один молодец, худощавый, светловолосый, с пустыми глазами, скуластый и небритый продает табак по 27 рублей за фунт, о чем смело говорит. Безобразие! Алексей Сергеевич лишь с тоской поглядел на этого торговца да пошел дальше, не желая задерживаться здесь. Этот вопрос цен и дефицита очень тревожил не только его, но всех вокруг. И он это знал, так как часто от людей, что оказались невольными участниками текущих событий, жившие в Петрограде еще прежде, слышал, что вопрос нормализации поставок товаров волнует их больше непонятной политики и даже войны, что все грозила, но пока вроде бы не нанесла такого заметного урона, как внутренние события.

В прежнее время Нечаев пошел бы на Петроградскую сторону через Марсово поле, но не теперь. В его памяти и мыслях всякий раз всплывало отталкивающее ощущение, что это теперь не место парадов императоров, но большое кладбище, жуткое место, где в марте предали земле многих жертв революции. Кто они, и не сами ли виноваты в своей участи? Желания подробно разбираться в этих вопросах не возникало, его просто воротило от мысли, что под толщей земли теперь лежат эти люди, и этот край города он охотно обходил. Жертвы революции для него кто угодно, но не те, кто покоится на Марсовом поле. Он помнил февраль и март как самое страшное время своей жизни, нечеловеческие зверства не давали уснуть ночами, он не верил, что этот необузданный народ и есть вчерашние горожане, солдаты, рабочие… да кто угодно. А жертвы те, кто пострадал от их деяний, вершителей революции. Нечаев никогда глубоко не вникал в подобные вопросы, не думал и не анализировал, он просто ненавидел всех тех, кто уничтожил его прежнюю жизнь, он ненавидел революцию.

Одно лишь обстоятельство отягощало все сильнее, что скоро придется обходить стороною и весь город. Немало до этого пролилось крови, немало и умирали на улицах. От самой идеи Петра, от заложения и до нынешнего дня, несчастный город охватывали десятки бедствий. Сколько жертв от пожаров, потопов, что нещадно сметали город. И это только природа, а уж несоизмеримо горя привнесли сами люди. От преступлений никогда и нигде нет покоя, а потому, сколько крови проливалось на этих улицах, столько печальных действий, а время все идет, меняются и сами люди, меняются власти и законы, но что в итоге происходит теперь? Стало еще хуже. Природа, как будто, оставила город в покое, но Петроград все тверже стоит на костях, и реки его полны крови, а новые деятели в центре его устраивают новые кладбища, новые культы смерти.

Он делал крюк через Дворцовую площадь, не желая ходить рядом с Марсовым полем и не желая более видеть изувеченный Летний сад, куда во все времена с радостью захаживали достопочтенные люди, а поэты искали образов и слов, но от вдохновенных образов мало что осталось. Теперь там бывает шумно от собирающихся толп дезертиров и прочего отребья, что портят некогда благородный, изысканный и строгий облик сада в сердце столицы. Страдают не только люди, но и статуи, ведь даже каменным творениям не устоять против не унимающейся бури. Разгул человеческий всегда страшен, особенно когда гуляет безграмотность и порочность, вырвавшиеся на свободу дикость и вседозволенность, абсолютно не сдерживаемые самоограничением. Трескаются скамейки и гнутся кованые решетки заборов, настилается мусор, и среди этого сидят бывшие солдаты, эмигранты, бродяги, преступники, спившиеся артисты и юный сирота, да плачет последний, потому что вокруг и есть его страна, реальность и настоящая жизнь, на которую он, как и многие, не в силах уже повлиять.

Преодолев Невский проспект, Нечаев заворожено глядел на Адмиралтейство, что высилось из череды постепенно желтеющих деревьев, и этот вид казался ему художественным, даже приливом нахлынули вдохновенные чувства, в голове закружились причудливые образы, он уже готов сформировать некую поэтическую мысль! Ранняя осень особенно хорошо подходит этому городу, ее затейливый вид, что создает единство архитектуры и природы, наполняет улицы задумчивым, строгим видом. Яркий, живой зеленый цвет уходит, уступая место цветам не менее ярким, но наводящим совсем иные мысли и образы, а иные места города и вовсе лучше всего раскрывают себя только ранней осенью. Вот и Нечаев, заворожившись, видев прежде этот шпиль множество раз, все равно сбавил шаг, глядя только вверх, глубоко вдохнул и едва не затрепетал от восторга. Но мгновенно, точно проснулся, зашагал шире, сгорбился, вспоминая, что он уже не тот юнец, и все эти игры со словами – баловство и давно его не касаются. В Петрограде нет места больше таким творениям, и даже стихи с недавних пор все будут писать в серых тонах, если вообще в городе останется хоть кто-либо жить, и он не сделается призраком – прекрасным символом величия, красоты и гибели.

Он угрюмо повернул на Дворцовую площадь, ступал, не поднимая глаз от земли, да и ветер здорово обдавал, что трудно вздохнуть, куда уж там подставлять лицо. Не часто захаживая сюда, Нечаев всякий раз представлял себе, что площадь всеми позабыта, и если кто и ходит мимо, то лишь ради того, чтобы поглумиться над бывшей царской обителью или устроить экий митинг или шествие. Насмотревшись вдоволь по весне разных массовых мероприятий, он шарахался от одной только мысли о большом скоплении людей перед Зимним дворцом. Тем не менее, площадь, в общем, предстала безлюдной в текущую минуту, но в целом вовсе не пустовала и не превратилась в место заброшенное. После 25-го июля здесь стало несколько оживленнее, по причине переезда Временного правительства в Зимний дворец, и площадь выглядела даже как будто чистой, особенно если сильно не всматриваться. Сам Зимний, как и здание Главного штаба, своим буро-красным цветом контрастировали с хмурым днем. Алые оттенки, иной раз, давали в лужах отблески наподобие крови, но теперь на площади сухо и пустынно, и несколько утративший свой лоск, свою стать дворец походил на некий доходный дом, только очень нескромный. И может это все потому, что нет уже здесь никакой императорской семьи или потому, что его теперь частично занимает госпиталь, где страдают самые простые люди, но для Нечаева это место с недавних пор всего лишь символ, символ ушедшего, и смотреть на Зимний даже грустно. Он не сомневался, что те, кто по-настоящему любит свою страну, иначе на него никогда не глянут. А может, не глянут вовсе, ведь разошедшиеся революционные толпы могут и подавно уничтожить творение. Он вздохнул, проникшись простым желанием подойти ко дворцу и провести по нему ладонью, как человек может погладить другого человека, когда тому худо, или лошадь, когда она стоит уставшая, а впереди еще долгий путь. Он хотел, но так ничего и не сделал. Нечаев пошел по грязной Миллионной, далее к Троицкому мосту и затем достиг нужного адреса.

– Извольте получить, – как всегда, улыбаясь широким ртом, говорил Порфирий Николаевич, и складки морщин у его глаз изгибались, показывая, что все-таки он выглядит, увы, не по годам старо.

На самом же деле он не слишком старый, но очень умелый мастер, точно владевший ремеслом целый век. Чинил обувь с самого детства, и дело сапожника составляло всю его жизнь. Добрый, не унывающий Порфирий Николаевич всегда держался в хорошем виде, даже когда горе касалось его, и забирало его жену. Она так скоро угасла от болезни, но супруг стойко перенес потерю, и это страшно, ведь чем сильнее он скрывал и старался просто работать, тем неприятнее становилось от ощущения, какая боль бьется внутри. Он никогда не демонстрировал печальных и скверных эмоций, всегда казался в духе и мыслил рассудительно, но, наверняка, страдал не меньше многих людей. Чего стоят душевные муки? Только тот, кто их ощущает, знает.

– Премного благодарен, – искренне произнес Алексей Сергеевич и протянул положенную плату.

Порфирий Николаевич быстро убрал ее прочь с глаз, хотя и не находилось больше людей в мастерской, да и располагалась она в цоколе с заложенными окнами, но все же.

– Как теперь идут дела? – спрашивал Нечаев.

– Это вы для газеты интересуетесь, али так, для себя, по-людски? – заранее зная ответ, все же с доброй издевкой выдал тот вопросом на вопрос.

– Нет газетам дела до вашей мастерской, – несколько грубо пошутил в ответ собеседник, но тут же переменил тон. – Конечно, просто спрашиваю.

– Да как у всех. Как весь город живет, так и я.

– А город-то…

– А город дышит. Что с ним сделается? Люди ходят, и транспорт ходит, и предприятия работают, и магазины, и лавки. Война вон, тоже говорят, идет. Все движется, Алексей Сергеевич, и это ничего. Пока не помрем, все вокруг нас будет двигаться, значит, оно и нам так нужно.

– А что же, помереть то нынче можно в единый миг, – двигая разговор в сторону мрачных тем, говорил Нечаев.

– Всегда можно. Сейчас скорее, но и прежде можно было, – уходя от темы, отвечал сапожник, не одобрявший излишней паники и суеты. Он и сам все знал, видел и слышал, но что-что, а болтать о худом не любил.

– Время нынче стало больно неприятное, – все равно продолжал свое Алексей Сергеевич, поудобней опершись о высокую тумбу, и явно готовый философствовать о том, насколько теперь все плохо.

– Да, нелегкое, да когда же жилось нам с вами хорошо? Русскому человеку никогда еще так особенно хорошо и не было, – работая над каблуком очередной пары сапог в своей жизни, отвечал Порфирий Николаевич, и был совершенно прав.

– Да и плохо так не жили, как теперь, – все не унимался Нечаев.

– Разгулялся народ, перегнул. Да и это все пройдет, Алексей Сергеевич, пройдет. Живы пока, значит, и жить надо, – на миг оторвавшись от дела, ответил мастер и вновь опустил голову и взялся за работу. Не мгновения он не тратил попусту, всю жизнь так и работал здесь, в темноте да одиночестве, всю жизнь свою положил в скромную работу и не ропщет, вот ведь дух, вот ведь сила.

– Ну, да, дай бог, все продет, – отвечал собеседник и сам верил в слова, верил, что кончится и нынешнее время.

– Пройдет, пройдет, – совершенно без эмоций отвечал ему сапожник.

– Да только разве это жизнь? – спросил Нечаев уже в пороге.

Сапожник лишь плечами пожал, мол, «а я откуда знаю?».

Нечаев завернул обувь в бумагу, засунул ее подмышку и, закутавшись в пальто, пошел обратно к себе домой тем же самым путем, что и пришел сюда. Обратный путь всегда выходит скорее, и даже теперь, шагая как будто медленнее, задумываясь на ходу, оглядываясь и читая листовки на столбах, Нечаев все равно так скоро вернулся назад, что даже немного жалел об этом. Всегда несколько грустно возвращаться в запертые помещения, в пустоту одинокого дома, когда на улице такая благодать, хоть и без солнца, но тепло, и вот уж осень начинается – прекрасно. Сам путь выдался спокойным, без прецедентов, и все даже похоже на спокойное состояние. Эх, так бы и ходил по такому Петрограду, но, увы.

Ольхин поднялся вскоре в комнату к Нечаеву узнать, как прошла дорога. Просидев у себя около часа, не развернув даже обувь из бумаги, Алексей Сергеевич несколько остыл от визуального впечатления городом и, не ощущая так долго свежего воздуха, на вопросы Ивана Михайловича отвечал уже, как обычно, с отрицательными характеристиками. С неудовольствием, уже в который раз он отмечал, что людей на улицах встречалось слишком уж много. Ему порой казалось, что в городе больше никто не работает. Среди всей толпы не разобрать, кто есть кто, все смешались и занимались не пойми чем. А ведь эти толпы бездельников все могли быть при деле. Нечаев как никто знал, что за последнее время образовалось страшное множество профсоюзов и даже самые проходимцы, кто не желал более просто так трудиться, как целые поколения делали его предки, могли найти себе место в профсоюзе или подобной организации. В редакционной среде часто всплывала информация о том или ином вновь образованном союзе, и все они яро имитировали деятельность, все на фоне краха и простоя с радостью вливались в нестабильное состояние и оставались удалены от реальной трудовой надобности. Но надобность такая не исчезала. Все тот же Нечаев, как никто другой, знал, что в газетах часто ищут рабочие руки, об этом писали, говорили, и каждый мог обеспечить себя местом, стоило только захотеть. Но нет, эта революция, этот слом сформировали целую культуру быта, досуга и на этом мотиве теперь держались многие люди. И стыдно не за тех даже дезертиров, не за тех бедолаг, кто тихо сходил с ума в первые месяцы и даже теперь, не способные мирно пережить резко поменявшееся все. Стыдно за здоровых и сильных телом, но слабых умом, духом или слабых самих по себе. Многие превратились в толпу, единую и неделимую. Среди нее находится страшно, но это неизбежно, ибо деваться просто некуда. Выход, быть может и есть, где-нибудь на Финляндском вокзале, но как быть, если сам уезжать не хочешь? Петроград превратился в судьбу каждого его жителя. Город определяет все бытие, если ты здесь, то неизбежно являешься его частью. Тень разрухи и непреодолимой тоски наравне с беснующимся революционным духом заполонила теперь город, и некогда манящая, могучая столица страны походит более на руины, и не камни ее крошатся, но народ ее истирается и хоронит все созданное.

Вечер проходил в молчании и тревоге. На улице опять шумно. Казалось, что где-то стреляют. Любитель нагнетать Ольхин теперь рассказывал, что толпа опять загоняет и травит очередного бывшего городового, что голодные до крови люди, как сумасшедшие в поисках жертвы, ищут крайних в своих вымышленных бедах. Доводилось слышать о таком и Нечаеву, но сам он не видел и не знал, правда ли это. Много теперь говорил и о крови, и о жесткости, может, это и правда, за всем не уследишь, но ему всегда хотелось верить, что очередная кровавая история всего лишь вымысел и ложь толпы, что сама себя подогревает этими слухами. Слухи, именно они теперь могли заменять здравый смысл, разбавляя и без того разгулявшиеся и укоренившиеся повседневные страхи, порой и беспочвенные, плодившие не то душевнобольных, не то людей, подчиненных порыву толпы в худших ее проявлениях. Кто-то сходил с ума, находя бытие невыносимым, кто-то глупел и превращался в коллективный разум и отныне являлся им, и только им. Но, конечно, измерять весь город двумя категориями людей дико и неправильно, но поверхностно казалось именно так, что если ты не выпадаешь из действительности, значит, принял ее и стал таким же, как все. Да только кто эти все? Нечаев, например, любил людей равнять и классифицировать – он это обожал – но как же часто заблуждался, различая кругом только лишь толпу и себя.

Алексею Сергеевичу стало вдруг невыносимо душно и тесно в комнате, он захотел выйти во двор. Глухой и пустой двор-колодец представлялся неплохим местом для вечернего времяпрепровождения, теперь он спускался сюда все чаще, ведь так хочется вечером выйти из комнаты и просто подышать. В прошлом завсегдатай театров, хоть не сказать, что особенно их любил и даже как-то не понимал, но так неприлично отказать себе в посещении на фоне многих. Когда люди толковали о постановках, актерах, Нечаев, в лучшем случае, различал текстовое содержание той или иной пьесы, но никак не воспринимал цельную картину. В беседах на высокие темы, разумеется, участие принимал, случалось даже, говорил громче всех, но все это было таким самообманом, что теперь и вспоминать стыдно. Особенно трудно шли балеты, с их продолжительным временем постановки и очень сложным для его понимания сюжетом. Таким хитрым образом в Нечаеве поддерживался театрал, но ложный, существующий только ради публичных появлений, и для публики, в первую очередь, которая его знала и могла выдать человеку характеристику или оценку, по делам его, речам и увлечениям. Теперь Алексей Сергеевич это развлечение отринул, о чем, в сущности, не жалел, но для острого словца не прочь, иногда, и проговорить, во что, мол, нынче превратился театр: сплошной позор, разврат и трибуна для глашатаев. Искусства в нем нет более. И это, конечно, отличный повод туда больше не ходить.

Спускаясь вниз по лестнице, он все же задумчиво вспоминал те времена, когда так легко выпадала обыденная для него возможность выйти в тот же театр и вообще провести досуг публично, когда город спокоен и в целом тих. Когда устраивались праздники, и не модные теперь митинги к разным дням и датам, коих не существовало совсем недавно, но исконно старые, и церковные, и народные. Вспомнил он, как хорошо просто так гулять, ходить, любоваться и пользоваться всем тем, что нажили поколения. Недурно, в тихое время, заглянуть и в ресторан, да провести там вечерок для разнообразия весело и даже увлеченно, занимаясь употреблением и весельем. Теперь в его восприятии все это разом рухнуло. Садом и Гоморра, многие так теперь говорили, и он не стал исключением. Народ как сошел с ума, взбунтовался против всего вокруг, против себя самого. По колено в крови, без настоящего, и не видно впереди просвета. И лишь холодает, темнеет, впереди осень. Холод и тьма.

«Как все это связано между собой»? – думал про себя Нечаев. – «Погода и история? Для Петрограда поздняя осень особенно скверное время, как тут верить в улучшение? А ведь помимо всего идет война. Как все не радужно кругом, как все трагично». До поздней осени еще не так скоро, хотя уж и не заметишь, как настанет конец октября, а дальше нескончаемый сумрак и морозы, сменяющиеся грязной оттепелью.

Двор образовывал собой небольшую пустую площадь с парой абсолютно голых, черных деревьев. Этот дом, со стороны фасада смотревшийся прилично на фоне любого соседнего здания, внутри выглядело все таким же унылым и однообразным, как и любой дом Петрограда. Стоит свернуть под арку, и ты входишь в мир сплошных переходов от двора ко двору, где сотнями выстроены жилые дома и разные помещения. Все они высятся на несколько этажей, но обычно не более шести, и каждый из них так похож друг на друга. Нечаев тоскливо поднимал глаза вверх, и состояние его оставалось таким же скверным, как этот сырой, холодный вечер в этом ужасном, наскучившем дворе. Обветшалым стенам украшением служили лишь окна, особенно те, где горел свет и желтыми, да оранжевыми оттенками хоть как-то согревал. За тучами не видно звезд и света, эти дворы стенами заковывают, и еще больше грусти достает тем, чьи окна по несчастью выходят в эти самые дворы, тогда в окно лучше и вовсе не смотреть. В который раз наблюдая заунывные картины, Нечаев стоял, опершись на холодную стену, и даже совсем не боялся ревматизма. В прежние времена ему и дела не было до этих дворов, но как же все меняется в одночасье. Только проходя одним мгновением двор, он ступал на улицы и следовал дорогой и, должно быть, ни разу не засматривался вот так на стены, и уж точно никогда не выходил подышать во двор дома. А теперь, уже который раз, обхватил себя правой рукой за левую и глядел на чужие окна. Его нудные мысли прервала приближающаяся пара здешних жильцов.

Тихие голоса полушепотом обменивались между собой неким вестями или наблюдениями, по-семейному, с участием и заботливо каждый обращался и слушал. Это возвращалась домой семейная пара Полеевых. Федор Федорович, молодой человек двадцати шести лет, ростом чуть повыше Нечаева, несколько сгорбленный, но заметно худой, при этом жилистый, сильный, о своем виде говорил, что, мол, порода, все такие были – и отец, и дед, и прадед. Черты лица его грубоваты, невыразительны, но и не отталкивающие или пугающие, но такие, что не запоминаются совсем, если вдруг захочешь что-то рассказать о внешности человека. Выходец из бедной, практически неграмотной семьи, сам имеет светлую голову и страстное желание к познаниям. Глаза у него светлые, должно быть, как и разум, а лицо уже с морщинами, да руки с сухой и грубой кожей. Он много трудился и слыл хорошими работником в своей лито-типографии на Загородном проспекте, в доме 15/17 совсем недалеко отсюда. Он улыбнулся, растянув тонкие губы, и широкий рот вытянулся прямо-таки до самых небольших ушей. Под руку он держал Анастасию Васильевну, двадцатичетырехлетнюю девушку, так же, как и ее супруг приехавшую из Орловской губернии. Девушка же заметно ниже ростом и несколько плотнее сложением. Она носила длинную плотную русую косу, и никогда, казалось, не появлялась с распущенными волосами или собранными иначе. Прекрасная русская дева с большими, голубыми глазами, аккуратными тонкими бровями и чуть полными губами, кожа светлая, а лицо даже несколько бледное, и на нем заметна тень усталости от каждодневной работы. Она приветственно улыбалась, а несколько впавшие от недоедания щеки указывали, что ее жизнь могла быть и получше. Она трудилась в живописно-художественной мастерской на Невском, д. 88 и в целом оставалась довольна своей работой, впрочем, никогда и особенно восторженно о деятельности не отзывалась. Как всем подряд рассказывали сами Полеевы, некогда они покинули родной город и умчались в Петроград за поисками лучшего, но оказались здесь в тяжкую эпоху, но даже тревожное время их не сломило, и они остались и еще находят в себе силы снимать мансарду на Садовой. Однако неизвестно, получилось бы у них что-то друг без друга. Поодиночке так каждый бы и сбежал давно обратно, а то и вовсе не двинулся, а так человек человеку помогает, поддерживает. И даже теперь, поддерживая друг друга за руки, они приблизились к Алексею Сергеевичу и любезно его поприветствовали, пожелав доброго вечера.

– Этот вечер, в самом деле, неплох, – не желая говорить с ними о плохом, сказал Нечаев, и тут же спросил. – Что вы так поздно?

– Мы гуляли, – простодушно ответила жена.

– Гуляли? – искренне удивился Нечаев. – Да разве можно нынче гулять?

Молодежь переглянулась, улыбнулась и ответила:

– Конечно, можно, разве под силу кому прогулки запретить?

– Но ведь ныне такое время, – буквально негодовал Нечаев и немножко завидовал их легкости, как могут они гулять, а он нет.

– А что же теперь поделаешь? На улицах людно, но не все же дома тосковать, – тихим и ровным тоном отвечал муж.