Ника Батхен.

Фараоново племя. Рассказы и сказки



скачать книгу бесплатно

Я дернулась туда-сюда – а куда мне податься? К отцу без мужа вернуться – всю семью опозорить. И как Раджа меня найдет? Стала жить. Новые платья соседкам толкнула за гроши, чтобы было на что хлеба и чая купить, есть всё время хотела – нутро выворачивалось. Я же дура, не понимала, что понесла. День живу, два живу, пять, десять. Памир пришел – так и так, Раджа не возвращается, плати за него проценты. Я достала серьги, кольцо золотое, ещё цепочка у меня была – отдала ему, сколько было. Ещё неделя прошла – нет от мужа вестей. Снова Памир проклятый объявился. Запер дверь в комнату, встал и давай объяснять – что Раджи нет, а я ему жена. А раз жена – то буду долг отрабатывать, натурой. Сперва с ним, а потом работать пойду. Даром что ли Раджа такую красавицу в залог оставил? Я опешила «Как в залог»? Очень просто – вместо машины, на которой уехал деньги искать. Я на Памира посмотрела – а он толстый, поганый, прыщавая рожа лоснится и зубы гнилые – лучше сдохнуть, чем под такого лечь. Ну я и схитрила – сказала, что Памира всегда хотела, что он сильный и настоящий мужик, зачем ему меня другим отдавать, его, красивого, холить и любить буду. Поцеловала в вонючий рот, дала за грудь потискать, потом попросилась до ванной сбегать, чтобы принять его чистой. Взяла полотенце там, мыло, вышла за дверь – и бегом наружу. Там чердак был, я не вниз полезла а вверх, в щель забилась и сидела полночи, пока он со своими баро-дромэскиро во дворе и по улице меня искал.

На рассвете уже прокралась до первого этажа, выскочила из подъезда и давай дёру. Холодно было страсть, а я в домашнем, в тапочках на босу ногу. На помойке кофту нашла старую, завернулась в неё и пошла себе куда дэвлале-дад приведет. В первый раз в жизни я так богу молилась. Потом в голове встало– правду ведь говорил Памир, бросил меня Раджа на произвол судьбы, как чужую. Хоть в реке топись. Гляжу – выбрела к набережной. Иду дальше, замерзла уже совсем. И вдруг слышу «Здравствуй, Роза». Старый, тощий мужик меня зовет – стоит со штативом, что-то там щелкает. Я к нему – а это дядька Лекса, друг дадо, он к нам в дом приезжал. Подбежала я к нему, обняла за шею и давай плакать. Он меня в свою куртку закутал – и домой. Спрашивать ни о чем не стал, понял, что убежала. У него комнатушка одна была, он мне кровать уступил, сам на пол перебрался. Одежек кое-каких купил в сэконде, деньги стал на хозяйство давать. Об одном просил – чтобы я к его технике близко не подходила, не трогала ничего и его самого не отвлекала, когда работает. Я обжилась потихоньку – скучно, конечно, зато не обижает никто и дядька Лекса мне не чужой. Потихоньку он меня уговорил позировать – и одетой и неодетой. Я старалась, думала ему нравится. Плакала иногда, как Раджу вспоминала, как он меня любил, а потом вспоминала, как бросил – и уходили слезы.

Там и дадо нас отыскал. Я как увидела, что Лекса в ноги перед отцом валится, прямо в грязь, у меня сердце замерло. Решила, что полюбил меня старый, вправду решил жениться. На порченой, на непраздной – вот как любит.

Мы вернулись, я ему, дура, все это и рассказала, благодарила ещё за любовь, обещала что стану хорошей женой, рассказала, что жду ребенка. Думала осчастливить – а он на меня смотрит этак с прищуром, как из-за своей камеры и спрашивает «Что за глупости тебе в голову взбрели, деточка? Живи у меня, сколько нужно, я тебя не гоню, но никаких ЗАГСов. А цыганская свадьба это видимость, фикция вроде моих фотографий». Засмеялся ещё – в первый раз видела, как он смеется. И так мне стыдно стало – умирать буду, не забуду. Ладно, сжала я зубы, замолчала. Ради ребенка, ради себя, ради чести. Свадьбу сыграли, зажили кое-как. Я старалась, думала стерпится-слюбится – видела же, что нравлюсь ему, что глаза у Лексы блестят, как на меня смотрит, и снимал он меня все время – прогулки забросил, только вокруг меня и ходил.

Пришло мое время, родила я Дуфуню, легко родила, бахт а девлалэ. Лекса чин-по-чину отвез меня в родильное, встретил на выписке, цветы принес, люльку сладил. Дуфунька плакал ночами много, я думала, Лекса сердиться будет, а ему ништо, он глуховат. Помогал мне с ребенком, будто вправду родной отец, купали его вместе, гуляли. Я ленты в косы вплетала, блузки вышитые носила, как девушка, надеялась – оттает Лекса, привыкнет ко мне – так-то он хороший муж был, незлой, не жадный. А он только щелкал своей клятой камерой, да печатал снимки. И не на меня уже смотрел – на Дуфуню, как тот спит, как играет, как на ножки встает. Со мной почитай и разговаривать перестал. Я не выдержала однажды – в постель к нему ночью залезла голой – ужели выгонит, жена ведь? Не взял. Сказал «никогда больше так не делай», поутру встал как ни в чем не бывало – и айда на улицу с камерой. Я молчала. Долго молчала, Дуфуньке уже второй год пошел. Он однажды бежал по комнате, бац и споткнулся. Растянулся на полу, руки-ноги ушиб, ревет. Я бегом поднимать – а Лекса стоит и щёлкает, то так зайдет, то этак. Думала, убью его, размахнулась ударить, а он меня перехватил и снова «никогда больше так не делай». И всё – как отрезало и благодарность мою и почтение к старшему. Что ж ты за мужик, если смотришь, как перед тобой дитя плачет?! Каюсь, я тогда прокляла его вместе с камерой, само с языка сорвалось. Помирились потом, но ненадолго.

Жили мы с Лексой наособицу от других, я не знала, что Раджа вернулся. Оказалось, он год сидел, потом лавэ собирал, с долгами считался, такими вещами промышлял, что и вслух не скажешь. А потом и обо мне вспомнил. Я тогда ещё хороша была, годы красоту не выпили. И он, видать, любил меня… или озлился, что его бабу чужой увел. Подкараулил на улице, когда я с Дуфунькой гуляла, на машине подъехал с цветами, нарядный в белом костюме. А я перед ним стою в своих тряпках заношенных не знаю, куда глаза девать. Он меня на руки подхватил, целует, у меня сердце бьётся, в глазах мутится от радости. И тут Дуфуня голос подал – не понравилось ему, видать, что мамку чужой тискает. Только хотела я порадовать Раджу, что уберегла его сына, как он цыкнул на маленького, а потом сказал – мне сказал! – что прижитого выблядка я могу хоть отцу возвращать, хоть своим, он, так и быть, простит, что не дождалась. У меня в голове и прояснилось моментом. Сказала я Радже, что у меня уже есть муж, тот кто меня по закону брал у отца, и моё дитя сыном зовет, и на гаджё, что из меня шалаву сделать хотели за чужие долги, не оставляет. Он взбеленился, орать стал как грешник на сковородке, обещал, что убьет и меня и Лексу и Дуфуню. Я послушала-послушала, плюнула ему под ноги, взяла Дуфуню и пошла себе в дом – хорошо у нас код на двери стоял.

Дома плакать легла. Дуфуня жалел меня, гладил по голове. Лекса вернулся – тоже ко мне, воды принес, спрашивает в чем дело. А я реву не унимаюсь. Пока слезы не кончились, убивалась, а как высохли глаза, встала и сказала – прости, Лекса, ухожу я с Дуфуней, не могу больше. Холодно мне в доме, говорю, Лекса, и с тобой холодно. Захоти он меня удержать, обними ласково – осталась бы. А он не стал. Зато собраться помог, спрашивал не проводить ли до Пери, благодарил долго, что терпела его капризы. Хотел лавэ дать – я не взяла. Ничего не взяла, кроме детских вещей, связала узел и уехала с Дуфуней домой. В тесноте да не в обиде, и Радже до меня не достать. Дадо потом сказал, что убили Лексу – а я по нем даже не плакала. Вспоминаю, как старик меня не взял, как смотрел сквозь меня – и яд к горлу. А убить его Раджа убил, больше некому.

– Этот? – у Антона в руках была карточка с кричащим мужчиной и пистолетом.

– Он! – выдохнула Роза.

– Он, паскудник! – плачущим голосом подтвердила Гиля. – Дуфуня в него пошел и лицом и статью, я-то все видела, но молчала. И ведь своими руками его, гицеля, тогда к Лексе отправила. Пришел, холера матери его в глотку, платком шелковым поклонился – где, мол, Гиля, дочка твоя живет, слово у меня для неё ласковое! Чтоб его на том платке и повесили, ирода!

– Может, и повесили, – сказала Роза и утерла лицо концом платка. – О Радже десять лет как никто ничего не слышал. И хорошо. А Дуфуня лицом в отца, а душа у него другая. Добрый он парень, смышленый, честный, мать любит. Дед ему новый телефон подарил с фотокамерой, бегает теперь фоткает всех. Показать?

Пожав плечами, Антон согласился посмотреть мутные фотки в заляпанном семейном альбоме. Самое удивительное, что нюх у мальчишки бесспорно был и выражения лиц он снимал беспощадно. Значит «Лейка» попадет в хорошие руки. Отдавать камеру женщинам Антон не стал – вытащил вместе с кофром, в пакете, попросил передать Михаю, как тот вернется. Он боялся, что снова накроет страхом потери и глупой жадностью – нет, обошлось. Дожидаться старого цыгана Антон не захотел. Поблагодарил женщин за гостеприимство, пообещал заходить ещё и с облегчением захлопнул за собой дверь. По пути к электричке он почувствовал, что на душе стало легче. Если мальчишка не сын Лексы, а Роза – не жена, то и вины на нем, Антоне, особой нет. Главное, что фотографии увидели свет, не канули в лету со смертью фотографа… дурацкой смертью, чего уж там. Из-за бабы, причем даже не своей бабы. Антон задумался, нельзя ли будет впоследствии сделать выставку Лексы под его, Лексы, именем и как это со Славиком провернуть. Народу в вагоне оказалось намного больше, к тому же Антону повезло сесть у самой печки, поэтому обратный путь оказался даже приятным. Грела мысль об оставленной в ванной пленке – проявить её, распечатать и можно собирать выставку – уже свою.

На вокзале он задержался у газетных лотков полюбоваться на номер «Обозревателя» – толковый журнал, и фотографы на него мощные пашут и репортажи честные. Поснимать что ли табор, продать им свою фотоисторию? В задумчивости Антон купил духовитую арабскую шаурму, сжевал её у метро, попробовал представить контекст – яркие ковры, чумазые дети, улыбчивые старухи, белые чайки и белые голуби над развалюхами… невесту там снять можно. Чистую-чистую, в белом платье. От «Чкаловской» захотелось пройтись пешком, по перетоптанным в кашу остаткам утреннего снега, утрясти в голове сюжет будущей серии. А дома – не было.

Точнее фасад стоял, и даже мозаика кое-где проступала под копотью, а вот мансарда зияла распахнутыми выгоревшими окнами. Антон взбежал по лестнице и обнаружил полный погром в мастерской. Обе комнаты выгорели до потолка, ванна зияла остовом чугунной ванны, кухня относительно прочего уцелела, но и там царила разруха. Погибли – выгорели или пострадали от воды – картины, мольберты, книги, одежда, мебель. И фотографии. Пленки, негативы, распечатанные снимки – все до последнего. Даже утренний рулончик со снежными тропами превратился в кусочек угля. «Пропал калабуховский дом» некстати пришло в голову. До утра Антон так и просидел в кухне, на единственной уцелевшей табуретке. Он перебирал в памяти погоревшую жизнь – пропитанную солнцем утреннюю тишину мастерской, в которой работал дед, шумную компанию отцовских товарищей, молчаливую бледную маму с огромными пышно-соломенными волосами и холодными пальцами, громкие пьянки после удачных выставок, дочку соседей Лизку, с которой он в первый раз целовался, все смерти – от дедовой до отцовой. Он провожал шершавые пространства картин, мягкое дерево полок, щеголеватый залом шотландского берета, выеденное серебро чайной ложки, старые книги – по корешкам, по страницам. Тени шли чередой, исчезая в провале окна.

Наутро в квартиру вошли – бессовестно, по-хозяйски. На глазах у онемевшего Антона шустрые парни осматривали повреждения, измеряли размеры окон и дверных проемов. Потом встали с двух сторон и начали ненавязчиво объяснять, что помещение это для проживания уже непригодно, его давно признали аварийным. Потому есть два варианта – решить вопрос по-хорошему и по-плохому. По-хорошему – это в кратчайшие сроки переехать по договору обмена в однокомнатную на Лесной. Третий этаж, вода, газ, вид на парк и все удобства. По-плохому – дожидаетесь решения суда и пополняете ряды бомжей. Есть вопросы? Удержавшись от естественного желания выяснить, чьи кулаки крепче, Антон попросил день на размышления. И позвонил Стасику. Надо отдать должное – тот повел себя как настоящий друг. Приютил, помог перевезти немногое уцелевшее, отыскал неплохого юриста и сам ему заплатил. А ещё выдал погорельцу свою старую камеру – потертый, но вполне рабочий «сапожок» 300Д. Антон ушел в съемку, как в водку, и начал давать результат. Снимки потеряли расхлябанную прозрачность, рыхлые композиции, ненужные провалы в тенях, стали резче, собраннее и информативнее. При этом пошли эмоции – Стасик смотрел и кивал, ворча, что такую красоту нынче никто не купит. Чернухи мало, романтики ещё меньше, для концептуального кадра чересчур просто. Но моща, моща…

Через месяц Антон стал владельцем обшарпанной, вдрызг убитой квартиры из одной тесной комнаты и одной заселенной тараканами кухни. Стасик хотел помочь ещё и с ремонтом, но встретил сопротивление. Антон сам обживал новый дом, подлаживал его под себя. Когда схлынуло первое горе потери, он задумался, что пожар был не случаен. Вот только кто поджег мансарду – претенденты на жильё в центре города или безобидный рулончик пленки из металлического бачка? Все оригиналы карточек Лексы пропали, в том числе из журналов, остались только копии в плохом разрешении. Может это и к лучшему – из глаз долой, из сердца вон, не получилось на чужих лыжах в рай въехать, и слава богу. Собственные Антоновы снимки потихоньку выводили фотографа в ряды профи, хотя успех черно-белых городских серий и сравниться не мог с «Принцессой Египта». Самолюбивый Антон понимал, что без цыганской камеры, он шел бы наверх годами, и неизвестно, что кончилось бы раньше – ресурс таланта или его терпение.

Вдохновленный успехами отца Пашка попробовал поснимать вместе с ним – не без успеха. Антон передарил ему 300дшку, а сам обзавелся неплохой «Сонькой». После пожара камеры перестали уходить из рук. Из Милки неожиданно вышла неплохая модель, ей шли балтийские ветра и осенние парки. Антон снимал её долго, пока снова не увлекся голубями и чайками – фотографа как магнитом тянули прозрачные на солнечном свету перья, яркие клювы, вечное чудо полета, отталкивания от воздуха. Птицы привели его к звездам из окон дворов-колодцев и отражениям в бутылках. От бутылок Антон перешел к тайной жизни манекенов и их витрин. Потом его вдруг заинтересовали следы на снегу – кошачьи, голубиные, детские, натоптанные тропы и случайные цепочки. В ракурсе сверху возникали узоры, схожие с пустынными птицами Наско. В ближних планах удавалось собирать маленькие трагедии, бытовые драмы и скабрезные анекдоты городских улиц.

Когда картинка, подсмотренная через рамку сложенных пальцев, со щелчком запиралась в электронную память камеры, Антон ощущал себя фараоном, повелителем смутного времени. И перед ним расступалось море…

Были города Августа

Шли дожди. Тяжелые, как свинец, грозовые и хлесткие, нежные и занудливые, словно больные младенцы, переливчатые предвестники радуги – капризы стихий всех мастей и характеров заполонили город. Я приехала сильно под вечер и, пробираясь к проспекту, успела промочить ноги, прыгая через вертлявые струйки в клочках тополиного пуха. От вокзала до дома Алешки было, пожалуй, кварталов пять.

Алешка – закадычная моя соперница и подруга – укатила рожать в «дореформенную» провинцию и позвала меня отдохнуть с месяцок, а попутно составить компанию в трудном промысле чадодейства. Я согласилась и вот, Москва осталась за левым плечом вольной Волги, а я с толстой сумкой и рюкзачком топаю по синему треснутому асфальту, временами проваливаясь в допотопные провинциальные лужи.

Город кажется очень строгим и старым для такого заброшенного малютки. Решетки балконов в стиле модерн, классические портики на фасадах, элегантные арабески, особнячок барокко – попадаются здания чуть не двухвековой давности. И особую пряную прелесть со щепоткой якобы морской соли в воздухе городу придают пирамидальные тополя в медленных тихих сумерках.

Подмигнул фонарем перекресток с мокрой табличкой «Улица Шубина» – поворот направо до угла улицы Шуберта и на второй этаж дома с башенками – не спутать. Я прошла по поребрику между двумя ручьями, спрыгнула на тротуар, подняв фонтан брызг. Голубая роскошная ель, которую я задела, задрожала ветвями, оскорбленная таким панибратством. Впереди отблеснул новый дорожный знак «Улица Шуберта». Интересно, а нет ли здесь улицы Мандельштама? И куда свернуть дальше? Я огляделась вокруг… и вздрогнула. Сердце неловко дернулось, руки похолодели.

Никогда и ни с чем не спутаю этот красный фасад с грязно-серыми дорическими колоннами.

Вот захламленный питерский двор, вот раздвоенный тополь, рядом с ним грузный пень в шелухе окурков. Вот окно, открытое круглый год, вот тяжелая дверь парадной, коридорчик на пять шагов, поворот и кольцо ротонды и витая железная лестница в две площадки и потресканный купол над головой. Запах сырости, табака, штукатурки, надежды, сладковатый шальной душок юной дури.

Сколько лет мы ходили сюда, целовались, читали стихи, дрочили беспомощные гитары, обещали, клялись и верили, как положено детям в шестнадцать лет. Здесь таился наш дом, наш секрет, страшноватая, но такая чудесная сказка.

Я коснулась двери, влажной, будто ладонь подростка, оттолкнула, вошла. Гулкая тишина – каждый шаг отдается под куполом, решетчатые ступени, семь слоев надписей по зеленым стенам. Говорят, хиппи были здесь с шестидесятых, до того жил сам Жданов, еще раньше – процветал великосветский бордель, куда, случалось, забегал сам Распутин… Наверное, это легенда, одна из легенд Ротонды – как цитата из Данте, написанная углем по кольцу потолочного купола. «Оставь надежду…» – я ее никогда не теряла.

А в закутке глухой левой площадки есть портрет с обещанием «Ленинград, я вернусь». Перед «вечным» отъездом в Израиль я рыдала здесь на коленях случайного мальчика, а четыре года спустя прежней Ротонды уже не осталось. Я поднялась по ступенькам, разбирая знакомые надписи, прикоснулась к глухой стене, щелкнула зажигалкой…

– Не стоит, девочка. При свете ты разглядишь только свою ошибку – не знаю, кем тебе кажется этот дом…

Шепотливый, негромкий голос опоздал – я уже зажгла газ и увидела тусклый подъезд двухэтажного домика с тухлой лампчкой на длинном шнуре. А говорил со мной невысокий и очень пожилой человек в темном строгом костюме с орденскими планками по обоим бортам пиджака.

– Откуда вы знаете, что нельзя зажигать огонь? Почему я должна что-то видеть? – от удивления я даже не поздоровалась.

Человек засветился беззубой, младенчески чистой улыбкой.

– Видеть ты не должна – в городе Августе слишком многие только смотрят. Но увидела – иначе зачем бы стала трогать руками стены. Тот дом умер?

– Можно сказать и так, – я прищурилась, пытаясь разглядеть лицо собеседника, обожгла палец и уронила зажигалку. Звук падения хлюпнул, добив иллюзию. Из окошка пахнуло фонарным светом, стали видны деревянные, вытертые ступеньки. Человек осторожно оперся о подоконник и достал из кармана сложенный лист бумаги.

– Смотри. По плану Август должен стоять километров на двадцать к северу – здесь в центре города карстовые пещеры и вообще ничего нельзя строить. Понимаешь?

– Не очень, – я и вправду пребывала в полнейшем недоумении.

– Конечно, вы же все атеисты и матерьялисты, – человек усмехнулся и погрозил кулаком кому-то невидимому, – Ты умеешь лепить домики из песка?

Я молча кивнула.

– А из пепла и битого кирпича? Из оплавленного, пересохшего хлебной коркой камня, из осколков витражей венецианского стекла, из угольков дубового паркета – заново? Огонь ест все – тело и дерево равно пища. Но человек остается – детьми и письмами, фотографиями, проклятьями ли – на земле. Дома же рушатся безвозвратно вместе с памятью стен и окон, свиной шкуркой обоев, теплыми запахами жилья. Понимаешь? Я сумел уцелеть в той войне, потому, что хотел строить домики из песка…

…Началось все со слепоты. После смерти матери он – тогда восьмилетний мальчишка – от горя потерял зрение. Полгода, пока петербургские эскулапы ломали голову над природой столь странного недуга, на прогулках он ощупывал стены зданий, стволы деревьев и решетки подвальных окон. Мир шероховатого, плоского, снежного, мраморного и чугунного заворожил настолько, что по выздоровлении мальчик занялся сперва лепкой, после же – архитектурой. Тени Растрелли и Монферана бродили в бледных снах белых ночей, пока юношам его лет снились жадные балерины и похотливые горничные.

Он уехал в Италию, дабы набраться опыта у великих и уже в Капуе узнал, что пришла революция. Он хотел быть полезным своей стране, потому вернулся с дипломом и чемоданом, полным проектов улиц и городов будущего. В двадцать пятом-двадцать седьмом годах в Ленинграде он построил два дома-коммуны – для писателей и политкаторжан. В тридцатом по нелепому обвинению сел и пять лет провел в трудовых лагерях. В тридцать пятом, осенью – вышел.

Очень хотелось жить, паче того, строить и возвышать. Но случайный, голодный брак бросил в глушь Зауралья, где он – потомственный дворянин и талантливый архитектор – при свете лампочки Ильича разводил бухгалтерию для зверосовхоза. Потому, наверное, уцелел.

После была война.

В июле 41 он пошел добровольцем на фронт, был отправлен сперва в Москву, потом в Сталинградский котел, и, наконец, «Пол-Европы прошагали, Пол-Земли» – через Польшу в Германию. И везде он видел убитые города с развороченными мостовыми. Остов синагоги в Кракове и там же кости костела; скелет дома Павлова в Сталинграде, прах Дрездена, руины траурного рейхстага.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11