Нэнси Шилдс Коллманн.

Преступление и наказание в России раннего Нового времени



скачать книгу бесплатно

Вместе с тем исследователи Европы раннего Нового времени советуют не преувеличивать силу централизующихся государств. Это предостережение особенно актуально для историков России. Описанная выше картина осложняется целым рядом нюансов в том, что касается местного управления. Р.В. Скрибнер в исследовании об охране правопорядка в Германии XVI века, например, предостерегает от того, чтобы сосредотачивать внимание «на наблюдаемых структурах государственной власти и ее прескриптивном законодательстве в ущерб детальному рассмотрению реальных трудностей, с которыми государство сталкивалось в преследовании своих целей». Он показал, что «на низовом уровне, где охрана правопорядка имела действительно жизненное значение», раннемодерное государство «было гораздо уязвимее»[5]5
  Scribner R.W. Police and the Territorial State in Sixteenth-Century W?rttemberg // Politics and Social Control in Europe / Еds. H. Roodenburg, Р. Spierenburg. Columbus, OH: Ohio State University Press, 2004. Vol. 1. P. 103, 116. Джейсон Кой также противопоставляет официальную репрезентацию власти в городах Германии XVI в. и «переговоры и компромиссы должностных лиц со своими общинами»: Coy J.P. Strangers and Misfits: Banishment, Social Control, and Authority in Early Modern Germany. Leiden and Boston: Brill, 2008. P. 97–128.


[Закрыть]
. Джон Брюэр и Экхарт Хелльмут приходят к сходным выводам там, где это менее всего ожидаемо, а именно пересматривая представления об Английском и Прусском государствах раннего Нового времени. Они указывают, что слишком по-веберовски концентрироваться на том, что Майкл Манн назвал «деспотической» (по форме и по закону) властью раннемодерных государств, означает только затемнять проблемы, встававшие перед такими государствами, когда они занимались созданием «инфраструктурной» власти, то есть построением административных институтов и отношений с обществом в целях удовлетворения потребностей государства. Государства раннего Нового времени часто полагались в проведении своей политики на посредующие звенья, такие как дворянство, бюрократия, муниципальные гильдии и городские советы. Таким образом, подобно Скрибнеру, Брюэр и Хелльмут рекомендуют подход, при котором «взгляд направлен не сверху вниз и не снизу вверх, а на точки контакта… Ключевым понятием является не принуждение, а переговоры». Сходным образом Майкл Брин провозглашает, что во Франции раннего Нового времени закон не был ни «автономным в современном, веберианском смысле», ни просто «декорацией», а являлся «частью более широкой правовой системы разрешения споров, которая включала посредников, третейских судей и другие стороны, занимавшиеся сделками, переговорами или другими путями, способствовавшими неформальному урегулированию конфликтов»

Intro" id="a_idm140135470119632" class="footnote">[6]6
  Brewer J., Hellmuth E. Introduction // Rethinking Leviathan: The Eighteenth-century State in Britain and Germany / Eds. J. Brewer, E. Hellmuth. Oxford and New York: Oxford University Press, 1999. P. 11–12; Breen M.P. Patronage, Politics, and the “Rule of Law” in Early Modern France // Proceedings of the Western Society for French History. 2005. № 33. P. 95–113.


[Закрыть]
. Иными словами, раннемодерные государства превращались в модерные благодаря органичному сочетанию таких свойств, которые в социальной теории часто рассматривают как полярные категории: централизация/децентрализация, персонализм/публичность, власть закона/власть обычая. Обнажая способность таких теоретических бинарных оппозиций вводить в заблуждение, правовые культуры раннего Нового времени черпали силу в подручном материале социальных и политических взаимодействий.

Изучение внутренней организации государств ставит под вопрос представление, что государственное строительство раннего Нового времени вело к образованию национальных государств. В перспективе, возможно, так и происходило, но в XVI–XVIII веках в государственном устройстве сохранялось определенное многообразие. Среди европейских государств наблюдался континуитет от достаточно унитарных монархий, в которых все же королям приходилось сотрудничать с парламентскими, дворянскими и другими социальными институтами (Англия и Франция), до, по Чарльзу Тилли, государств с «фрагментированным суверенитетом» (Швейцария, Северная Италия и часть Священной Римской империи), где власть была распределена по рыхлым конфедерациям городов, княжеств и т. п. Многие другие страны были континентальными империями: Османская, выгнувшаяся аркой на юг, Речь Посполитая, Россия, простершаяся от Балтийского моря до Сибири, империя Габсбургов от Испании до Нидерландов и Венгрии. Правители поликонфессиональных, полиэтничных империй были вынуждены, согласно Карен Борки, «делить контроль с разнообразными опосредующими организациями и с местными элитами, религиозными структурами и органами местного управления, а также с другими многочисленными привилегированными институтами» как в центральном ядре державы, так и на периферии. Эти государи в основном объединяли свои империи за счет наднациональной религиозной идеологии; они осуществляли контроль при помощи разнообразных стратегий – от терпимости к различиям и интеграции элит до предотвращения складывания центров власти вокруг местных элит и использования принуждения. Имперские власти были настолько связаны необходимостью вести постоянные переговоры с местными сообществами для получения средств и осуществления контроля, что исследователи называют имперский суверенитет «многослойным», «разделенным» и «делегированным»: «Суверенитет часто был больше мифом, чем реальностью, больше тем, что политики говорили об организации своей власти, чем действительным качеством этой организации»[7]7
  Tilly C. Coercion, Capital and European States: AD 990–1992. Rev. pbk. edn. Cambridge, Mass.: Blackwell, 1992. P. 20–31; Barkey K. Empire of Difference: The Ottomans in Comparative Perspective. Cambridge University Press, 2008. P. 9–15, цит. на с. 10; Benton L.A. A Search for Sovereignty: Law and Geography in European Empires, 1400–1900. Cambridge University Press, 2010. P. 30–33, цит. о «мифе» на с. 279. Бербанк и Купер об империи и нации: Burbank J., Cooper F. Empires in World History: Power and the Politics of Difference. Princeton and Oxford: Princeton University Press, 2010. P. 1–3 (рус. пер. введения к книге: Бербанк Дж., Купер Ф. Траектории империи // Мифы и заблуждения в изучении империи и национализма. М.: Новое издательство, 2010).


[Закрыть]
.

В иной исследовательской перспективе изучение государственного строительства в раннее Новое время оказывается направлено на отношение власти к насилию. Мишель Фуко доказывал, что раннемодерные властители Европы управляли за счет террора, осуществляемого через «зрелища страдания» – массовые публичные казни и экзекуции, пока в течение XVII и XVIII веков они не были постепенно заменены дискурсами конформизма, которые были интериоризованы индивидами благодаря улучшенным средствам коммуникации и таким институтам, как тюрьмы, дома для сумасшедших и государственные школы. Но эти новые дискурсы, настаивал Фуко, подразумевали не меньшее насилие. Параллельно существовавшая школа, сформировавшаяся под воздействием идей Норберта Элиаса, напротив, развивала видение тех же процессов «снизу»: Питер Спиренбург, Рихард ван Дюльмен, Ричард Эванс и другие противопоставляли театрализованным казням возникновение «цивилизующих» тенденций, постепенно оттеснивших необходимость в управлении посредством террора. Для индивидов и групп, стремившихся к повышению своего статуса, стандарты поведения теперь задавали этикет, образцы учености и придворная культура, в результате чего социальное насилие снижалось и общество стабилизировалось изнутри[8]8
  Foucault M. Discipline and Punish: The Birth of the Prison / Тrans. A. Sheridan. New York: Vintage Books, 1979 (рус. пер.: Фуко М. Надзирать и наказывать. М.: Ad Marginem, 1999); Evans R.J. Rituals of Retribution: Capital Punishment in Germany, 1600–1987. Oxford and New York: Oxford University Press, 1996; D?lmen R. van. Theatre of Horror: Crime and Punishment in Early Modern Germany / Trans. E. Neu. Cambridge: Polity Press, 1990; Briggs J., Harrison C., McInnes A., Vincent D. Crime and Punishment in England: An Introductory History. London: University College London Press, 1996; Schrader A.M. Languages of the Lash: Corporal Punishment and Identity in Imperial Russia. De Kalb, Ill.: Northern Illinois University Press, 2002. P. 188–189; Rousseaux X. Crime, Justice and Society in Medieval and Early Modern Times: Thirty Years of Crime and Criminal Justice History // Crime, History and Societies. 1997. № 1; Muchembled R., Birrell J. A History of Violence: From the End of the Middle Ages to the Present. Cambridge: Polity, 2012. Элиас писал в 1930-е гг., но до 1960-х гг. его идеи не были широко известны.


[Закрыть]
.

Дабы упор этих теорий на интериоризованных дискурсах не вызвал ощущения, что государственная власть становилась все более мягкой, некоторые философы и теоретики, среди них Рене Жирар и Джорджо Агамбен, снова привлекли внимание к основополагающей роли насилия в утверждении суверенитета любой страны. Подобно замечанию Макса Вебера, что суверенитет – это монополизация средств насилия, этот философский подход отстаивает точку зрения, что все человеческие сообщества образуют социум и государственную власть путем консолидации вокруг ритуализованного контролируемого применения насилия. Суверен существует в «исключительном» пространстве, где ему разрешено убивать для блага сообщества, будь то во главе армий против внешних врагов или при казнях изменников и преступников внутри страны. Исследователи развивали эти взгляды в нескольких аспектах: Жирар опирался на данные литературоведения и социальной антропологии при разработке теории миметического насилия и жертвенного «козла отпущения» как сущности суверенитета; Вальтер Буркерт исходил из анализа религий Античности; Джорджо Агамбен возводил подобные идеи к древнегреческой политической философии[9]9
  Weber M. Politics as a Vocation // From Max Weber: Essays in Sociology / Eds. H.H. Gerth, C. Mills. P. 78 (рус. пер.: Вебер М. Политика как призвание и профессия // Вебер М. Избранные произведения. М., 1990); Girard R. Violence and the Sacred / Тrans. Р. Gregory. Baltimore and London: Johns Hopkins University Press, 1977. Ch. 1 (рус. пер.: Жирар Р. Насилие и священное. М.: Новое литературное обозрение, 2010); Burkert W. Homo Necans: The Anthropology of Ancient Greek Sacrificial Ritual and Myth / Тrans. Р. Bing. Berkeley: University of California Press, 1983 (рус. пер.: Буркерт В. Ноmо necans. Жертвоприношение в древнегреческом ритуале и мифе // Жертвоприношение. Ритуал в искусстве и культуре от древности до наших дней. М.: Языки русской культуры, 2000. C. 405–478); AgambenG. Homo sacer: Sovereign Power and Bare Life / Trans. D. Heller-Roazen. Stanford University Press, 1998 (рус. пер.: Агамбен Дж. Homo sacer. Суверенная власть и голая жизнь. М.: Европа, 2011). Размышления о России в этом русле: Geyer M. Some Hesitant Observations concerning “Political Violence” // Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History. 2003. Vol. 4. № 3.


[Закрыть]
. Из этих теорий следует, что всякое управление содержит элемент насилия, ни одно общество его не лишено, ни одно государство без него не обходится. Правитель оказывался перед вызовом: как контролировать и применять насилие, в том числе как разворачивать его в символическом плане, как легитимировать его, а также как избежать дестабилизирующего превышения меры и находить баланс между насилием и стратегиями власти, не связанными с принуждением.

Эти подходы к изучению государственного строительства в раннее Новое время используются в настоящем исследовании практики уголовного права в качестве теоретической базы. Россия в эту эпоху даже больше, чем европейские державы и Османская империя, демонстрирует поразительное несоответствие между претензиями на централизацию и реальными практиками управления. В период с 1500 по 1800 год Россия, несомненно, укрепила свои «жилы власти»: проводились военные реформы, давшие возможность раздвинуть пределы империи от Восточной Европы до Тихого океана, и создавались бюрократический аппарат и социальные институты (например, крепостное право), позволившие обеспечить эту экспансию и вынести ее бремя. Власть транслировала свою легитимность через идеологический дискурс самодержавия, формируемый в союзе с православной церковью средствами изобразительного искусства, архитектуры, ритуалов, воззваний и формульного языка официальных документов.

Но, как и в других империях раннего Нового времени, централизованная власть Москвы была «скорее мифом, чем реальностью»: в качестве центра империи Москва развивала то, что Джейн Бербанк и Фредерик Купер назвали евразийским подходом к империи, – «политику различий»[10]10
  Burbank J., Cooper F. Empires in World History. Ch. 1.


[Закрыть]
, позволявшую сообществам местного населения самим вести дела в широких сегментах социальной и политической жизни, оставляя правителям лишь ключевые пункты власти. В России это были уголовная юстиция, мобилизация ресурсов (людских и материальных) и система набора в вооруженные силы и контроля над ними. И даже в области уголовного права возможности центра добиваться исполнения писаных законов на местах были неформально ограничены реальным положением дел. Как и в Европе, власть соединяла формализованное право и институты с гибкостью в практической деятельности и с народными представлениями о правосудии. На низовом уровне европейские «рационализирующиеся» государства выглядели менее рациональными, а декларируемое московское «самодержавие» – менее самодержавным.

Очевидно, что этот подход направлен на противостояние историографической традиции, проводящей резкое различие между европейской «властью закона» и рациональностью, с одной стороны, и российским «деспотизмом» и жестокостью, с другой[11]11
  См. столкновение этих противостоящих друг другу подходов в работах Ричарда Пайпса и Джорджа Вейкхардта: тогда как Пайпс в традиции М. Вебера фокусируется на «управлении на основе закона», Вейкхардт указывает с юридической точки зрения на высокий уровень сложности русского права. См.: Pipes R. Russia under the Old Regime. New York: Charles Scribner’s Sons, 1974. P. xxi – xxii (рус. пер.: Пайпс Р. Россия при старом режиме. М.: Захаров, 2004); Weickhardt G.G. Due Process and Equal Justice in the Muscovite Codes // Russian Review. 1992. Vol. 51. № 4; их полемика о собственности: Weickhardt G.G. Pre-Petrine Law and Western Law: The Influence of Roman and Canon Law // Harvard Ukrainian Studies. 1995. Vol. 19; Pipes R. Was There Private Property in Muscovite Russia? // Slavic Review. 1994. Vol. 53. № 2; Weickhardt G.G. Response // Slavic Review. 1994. Vol. 53. № 2.


[Закрыть]
. Эта традиция восходит к восприятию европейских путешественников XVI–XVIII веков, приезжавших в Россию, для которых уже привычными стали видимые результаты совершившихся в Европе перемен. Принадлежа к европейской элите, они олицетворяли собой новые стандарты образования, хороших манер и вовлеченности в политическую жизнь; многие из них имели глубоко прочувствованные религиозные убеждения, закаленные в межконфессиональных столкновениях. Имея классическое образование, они раскладывали российскую действительность между категориями свободы и деспотизма. Сравнивая «Московию» (термин, пущенный иностранцами-путешественниками и используемый теперь для обозначения России до 1700 года) с тенденциями, определявшими их опыт у себя дома, – усилившаяся власть государства, политические права элит и возникающие средние классы, растущая грамотность и укореняющиеся хорошие манеры, конфессионализация, – они провозглашали Россию менее цивилизованной, менее развитой в религиозном плане, более деспотической и жестокой, чем это должно бы быть в истинно европейской стране. В своих описаниях эти путешественники, вполне возможно, были и точны: Московское царство действительно было менее социально и экономически развито, обладало меньшим культурным разнообразием и, несомненно, демонстрировало меньший уровень политического плюрализма, чем ведущие государства Европы того времени. Но эти авторы создали клише, закрепившие восприятие инаковости России, благодаря тому, что преувеличивали так называемые «современные» элементы в их собственных обществах[12]12
  Poe M. “A People Born to Slavery”: Russia in Early Modern European Ethnography, 1476–1748. Ithaca, NY: Cornell University Press, 2000; Wolff L. Inventing Eastern Europe. The Map of Civilization on the Mind of the Enlightenment. Stanford University Press, 1994 (рус. пер.: Вульф Л. Изобретая Восточную Европу: Карта цивилизации в сознании эпохи Просвещения. М.: Новое литературное обозрение, 2003). Полемика об этих стереотипах: Poe M. The Truth about Muscovy // Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History. 2002. Vol. 3; Kivelson V.A. On Words, Sources, and Historical Method: Which Truth about Muscovy? // Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History. 2002. Vol. 3.


[Закрыть]
.

К XIX веку, когда в Европе политический плюрализм, прозрачность бюрократических процедур и даже некоторый уровень гражданских прав получили еще большее развитие, русские историки уже сами стали развивать эту бинарную оппозицию в рамках «государственной» парадигмы, державшей в центре внимания претензию московских царей на неограниченную власть, не уравновешенную закрепленными законом правами ни в социальной, ни в институциональной области. В истории права они применяли некий прообраз веберовских «идеальных типов», порицая правовую систему России за непредсказуемость и иррационализм, отягченные коррупцией и неэффективностью[13]13
  Богословский М.М. Земское самоуправление на русском Севере в 17 веке // Чтения в Имп. Обществе истории и древностей российских при Московском университете (далее – ЧОИДР). 1910. Кн. 1. Ч. I–IV. С. 1–311; Приложения. С. 1–105; 1912. Кн. 2. Ч. I–IV. С. 1–311; Чичерин Б. Областные учреждения России в XVII веке. М.: Тип. Александра Семена, 1856; Готье Ю.В. История областного управления в России от Петра I до Екатерины II. Реформа 1727 года. Областное деление и областные учреждения 1727–1775 гг. Т. 1. М.: Тип. Г. Лисснера и Д. Собко, 1913. Т. 2. М.; Л.: АН СССР, 1941; Сергеевич В.И. Лекции и исследования по древней истории русского права. СПб.: Тип. М.М. Стасюлевича, 1910.


[Закрыть]
. Хотя в ХХ веке советские историки отказались от такого поляризованного видения и переписали русскую историю в терминах классовой борьбы, их подход также подчеркивал «централизацию» и «абсолютизм», и таким образом вопреки собственным намерениям они увековечили образ России – исключительной и непохожей на Запад[14]14
  Они, однако, выпустили несколько замечательных изданий источников и исследований памятников законодательства. Несколько примеров: Памятники русского права: В 8 т. М.: Гос. изд. юрид. лит., 1952–1963 (далее – ПРП); Российское законодательство X–XX веков: В 9 т. / Ред. О.И. Чистяков. М.: Юрид. лит., 1984–1994 (далее – РЗ); Законодательные акты русского государства второй половины XVI – первой половины XVII века. Л.: Наука, 1987 (далее – ЗА); Маньков А.Г. Уложение 1649 года. Кодекс феодального права России. М.: Гос. публич. историч. библиотека России, 2003; Маньков А.Г. Законодательство и право России второй половины XVII века. СПб.: Наука, 1998; Развитие русского права в XV – первой половине XVII в. / Ред. В.С. Нерсесянц. М.: Наука, 1986; Развитие русского права второй половины XVII–XVIII в. / Ред. Е.А. Скрипилев. М.: Наука, 1992.


[Закрыть]
.

В последнее время европейская, американская и российская историография права и управления в России раннего Нового времени одновременно воспроизводит и оспаривает старые стереотипы. Хорас Дьюи и Энн Клеймола своими трудами о московском праве конца XV–XVI века подорвали модель монолитного деспотического государства. Джордж Вейкхардт доказывал, что московская юстиция де-факто обеспечивала соблюдение правовых процедур. В.А. Рогов представлял правовую систему Московского царства как рациональную и не отличающуюся деспотизмом. Другие историки рисовали менее позитивную картину: Евгений Анисимов объявил, что российской правовой системе были органически присущи жестокость и культура доносительства; Георг Михельс и Честер Даннинг доказывали, что государство отличалось жестокостью и широко применяло насилие; Ричард Хелли, напротив, утверждал, что законодательство в Московском государстве было упорядоченным, законы применялись на практике и что общество отличалось большей жестокостью и более высоким уровнем насилия, чем тот, который он считал стандартным для Европы[15]15
  Рогов В.А. История уголовного права, террора и репрессий в Русском государстве XV–XVII вв. М.: Юрист, 1995; важнейшие работы Дьюи: Dewey H.W. The 1550 Sudebnik as an Instrument of Reform // Jahrb?cher f?r Geschichte Osteuropas. 1962. Vol. 10. № 2. Р. 161–180; Idem. Muscovite Guba Charters and the Concept of Brigandage (Razboj) // Papers of the Michigan Academy of Science, Arts and Letters. Pt. 2. Social Sciences. 1966. № 51. Р. 277–288; Kleimola A.M. Justice in Medieval Russia: Muscovite Judgment Charters (pravye gramoty) of the Fifteenth and Sixteenth Centuries. Philadelphia: American Philosophical Society, 1975; Weickhardt G.G. Due Process and Equal Justice. Р. 463–480; Анисимов Е.В. Дыба и кнут. Политический сыск и русское общество в XVIII веке. М.: Новое литературное обозрение, 1999; Michels G. The Violent Old Belief: An Examination of Religious Dissent on the Karelian Frontier // Russian History. 1992. Vol. 19. № 1–4. Р. 203–230; Idem. Ruling Without Mercy: Seventeenth-Century Russian Bishops and Their Officials // Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History. 2003. Vol. 4. Р. 515–542; Dunning C.S.L. Terror in the Time of Troubles // Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History. 2003. Vol. 4. № 3. Р. 491–513. Для сравнения: Hellie R. Ulozhenie Commentary: Preamble and Chapters 1–2 // Russian History. 1988. Vol. 15. № 2–4. Р. 185; Idem. Late Medieval and Early Modern Russian Civilization and Modern Neuroscience // Culture and Identity in Muscovy: 1359–1584 / Eds. A.M. Kleimola, G.D. Lenhoff. Moscow: ITZ-Garant, 1997. Р. 146–165.


[Закрыть]
. Но бинарная оппозиция рационального/деспотического, рассматривается ли в таком ключе право или социум, усложняется благодаря микроисторическому подходу. Исследования законов и администрирования различных частей империи – Севера, южного степного пограничья, Сибири – и таких социальных групп, как посадские, военно-служилые люди и бюрократия, демонстрируют многообразие вышеописанных методов управления. Среди этих трудов особенно ценным дополнением к нашей книге служат две фундаментальные монографии: о практике уголовной юстиции в XVIII веке (Кристоф Шмидт) и о делах об оскорблении величества (Ангела Рустемайер)[16]16
  Север: Швейковская Е.Н. Государство и крестьяне России: Поморье в XVII в. М.: Археографический центр, 1997. Степная граница: Глазьев В.Н. Власть и общественность на юге России в XVII веке. Противодействие уголовной преступности. Воронеж: Изд. Воронеж. гос. универ., 2001; Davies B.L. State Power and Community in Early Modern Russia. Basingstoke and New York: Palgrave Macmillan, 2004. Сибирь: Ананьев Д.А. Воеводское управление Сибири в XVIII веке: особенности процесса бюрократизации // Российская история. 2007. № 4. С. 3–15; Редин Д.А. Административные структуры и бюрократия Урала в эпоху петровских реформ (западные уезды Сибирской губернии в 1711–1727 гг.). Екатеринбург: Волот, 2007; Вершинин Е.В. Воеводское управление Сибири (XVII в.). Екатеринбург: Развивающее обучение, 1998. Посадские люди: Булгаков М.Б. Государственные службы посадских людей в XVII веке. М.: ИРИ РАН, 2004. Дворянство: Kivelson V.A. Autocracy in the Provinces: The Muscovite Gentry and Political Culture in the Seventeenth Century. Stanford University Press, 1996; Лаптева Т.А. Провинциальное дворянство России в XVII веке. М.: Древлехранилище, 2010. Бюрократия: Рыбалко Н.В. Российская приказная бюрократия в Смутное время начала XVII в. М.: Квадрига; МБА, 2011; Писарькова Л.Ф. Государственное управление России с конца XVII до конца XVIII века. Эволюция бюрократической системы. М.: РОССПЭН, 2007. Schmidt C. Sozialkontrolle in Moskau: Justiz, Kriminalit?t und Leibeigenschaft, 1649–1785. Stuttgart: F. Steiner, 1996; Rustemeyer A. Dissens und Ehre. Majest?tsverbrechen in Russland (1600–1800). Wiesbaden: Harrassowitz, 2006.


[Закрыть]
.

Вслед за ними в этой книге мы стараемся, насколько возможно, двигаться в исследовании «снизу вверх». Проводя параллели с европейской и османской практикой того же времени, мы покажем, как предписанные законом формальные процедуры и ограничения менялись под воздействием таких факторов, как интересы сообществ и отдельных лиц, не предусмотренные законом процедуры (например, мировые соглашения) и гибкая интерпретация закона при судебном помиловании. Мы попытаемся доказать, что практика уголовной юстиции в России должна рассматриваться как сочетание «публичного» и «частного», а их противопоставление не релевантно. В эти столетия Россия не шла от персонализированной судебной системы к более рациональной; прослеженные в этой работе (до начала XVIII века) формализованные реформы законодательства и институтов не отменяли пластичности системы в отношении процедуры и судопроизводства.

В то время как законы утверждали примат царской юстиции, судопроизводство и судебная практика отвечали представлениям местного населения о правосудии, ориентированном на поддержание целости и стабильности сообществ, в которые это население было организовано. Со своей стороны, сообщества чтили легитимность царя, принимали авторитет судов и должностных лиц, соблюдали обладавшую в их глазах моральным авторитетом присягу царю и соглашались с монополией судебной власти на наказания за серьезные преступления. Они делали это в надежде на то, что суды и чиновники обеспечат им безопасность и защиту от преступности, накажут зло и не будут при этом чрезмерно злоупотреблять своим положением, практикуя коррупцию, произвол или жестокость. Когда коррупции становилось слишком много или отклика на нужды населения слишком мало, люди писали жалобы, подавали петиции и даже восставали. Таким образом, в деятельности судей существовал определенный люфт, которым они пользовались, в частности, при вынесении приговоров, уравновешивая свои обязательства перед законом следованием своим собственным суждениям. Население сотрудничало с судами и манипулировало ими. Другими словами, тот факт, что реальные приговоры отклонялись от требований писаного закона, был не свидетельством произвола или «незаконности» в судебной культуре, но знаком того, что судебная культура функционировала сбалансированно и исправно. Подобные практики управления были общераспространенными в раннее Новое время.

Путь к этим выводам лежит через изучение нескольких тем. Одна из них – история усилий Московского государства по построению и поддержанию централизованной бюрократии и судебного аппарата при нехватке финансов, людей и юридических знаний. С этой темой связана другая: в чем центр зависел от местных сообществ? В частности, как набирались кадры для судебных учреждений и каким образом население сотрудничало с царской судебной властью, манипулировало ею и сопротивлялось ей? Третья тема – развитие юридических знаний при отсутствии школ права и университетов, а также профессии юриста как таковой. В этих условиях Москве все равно приходилось каким-то образом внедрять юридические знания. Мы рассмотрим вопрос о том, кто и где был носителем таких знаний. Четвертая тема – использование насилия в судебной пытке, при наказаниях и смертной казни. При этом практика применения государственно-санкционированного насилия в Московском государстве сопоставляется с парадигмой «зрелища страдания». Изучено и символическое применение насилия, в особенности насилие, лежащее в основе государственного устройства и проявляющееся при глубинном взаимодействии царя и народа в моменты государственного кризиса. Наше исследование распространяется на период правления царя-реформатора Петра Великого (правил в 1682–1725 годах), для того чтобы рассмотреть проблему декларируемого коренного разлома в русской истории, совершенного этим, по общему мнению, радикальным властителем.

Источники позитивного права и правовой практики

Сначала небольшой хронологический обзор для читателя-неспециалиста. Изложение в этой книге начинается с конца XV века, со времени правления Ивана III (1462–1505), который значительно расширил территорию, основал бюрократическую систему управления ([прообразы] Разрядного, Поместного и Посольского приказов, Казны), увеличил армию на основе поместного ополчения и издал краткий судебник (1497). Затем при его сыне Василии III (1505–1533), внуке Иване IV (Грозном, 1533–1584) и правнуке Федоре Иоанновиче (1584–1598) этот процесс государственного строительства и имперской экспансии был продолжен; он был ознаменован такими успехами, как завоевание торгово-перевалочных центров на Волге – Казани (1552) и Астрахани (1556). Два периода политических потрясений – опричнина Ивана IV (1564–1572) и Смута (1598–1613), – которые мы обсудим в главе 14, не смогли переломить этого направления развития, хотя и прервали его на какое-то время. Новая династия Романовых (Михаил Федорович – 1613–1645 годы, Алексей Михайлович – 1645–1676 годы, Федор Алексеевич – 1676–1682 годы) гигантски сместила пределы российской власти в Сибири и осуществила некоторое движение в сторону причерноморских степей и территории современных Украины и Белоруссии. Петр I (1682–1725) ускорил все эти государственно-строительные процессы, настойчиво проводя военную реформу, политику территориальной экспансии и административно-судебных преобразований[17]17
  До этого временного пункта Россию раннего Нового времени в англоязычных работах часто называют «Московским царством», но термин «Русское государство» также является точным. Начиная с Петра, провозгласившего себя «императором всероссийским», понятие «Московское царство» выходит из употребления.


[Закрыть]
.

Рост системы уголовного права отвечал не только идеологическим претензиям правителей на полновластие, но и социальной нестабильности, порожденной их действиями. Тяжелым бременем на население ложилось повышение московскими властителями старых и введение новых налогов, но еще тяжелее – важнейшая российская немонетарная фискальная стратегия государственного строительства – закрепощение (постепенно проводимое с XVI века до 1649 года закрепление социального статуса податного городского и крестьянского населения). Географическая (не говоря уже о социальной) мобильность для большинства населения была заморожена, по крайней мере в правовой теории. На практике же люди тысячами бежали в Сибирь и на южную степную границу, где, парадоксальным образом, воеводы, отчаянно нуждавшиеся в людях для обороны границ, часто брали их на службу. Провозгласив бегство преступлением, московские правители тем самым многократно увеличили нагрузку на уголовные суды. Катализатором преступности служили и разорительные налоги; с середины XVI века разбой и грабежи прочно поселились на немногочисленных больших дорогах огромной Московской империи[18]18
  Keep J. Bandits and the Law in Muscovy // Slavonic and East European Review. 1956. Vol. 35. № 84. P. 201–222; Готье Ю.В. История областного управления. Т. 1. С. 334–345; Michels G. At War with the Church: Religious Dissent in Seventeenth-Century Russia. Stanford University Press, 1999. P. 130; Eeckaute D. Les brigands en Russie du xvii au xix si?cle: mythe et realit? // Revue d’histoire moderne et contemporaine. 1965. № 12. Р. 161–202; Dewey H.W. Muscovite Guba Charters.


[Закрыть]
. Воровство и разбой были проклятьем городской и сельской жизни, несмотря даже на то, что по сравнению с Европой Россия была гораздо менее богатой, оборот потребительских товаров был меньше и гораздо ниже был уровень неравенства, чтобы провоцировать преступления против собственности. Распространенными, как и в Европе, были проявления спонтанного насилия: между незнакомыми людьми в кабаке начинается ссора, появляются ножи, повсеместно распространенные в крестьянском обществе, на пол кабака падают мертвые тела. Время от времени социальная напряженность взрывалась крестьянскими или городскими восстаниями. Все это порождало потребность в эффективном аппарате уголовной юстиции.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7