Нейл Уильямс.

Четыре письма о любви



скачать книгу бесплатно

Niall Williams

Four Letters of Love


© Niall Williams, 1991

© Гришечкин В., перевод на русский язык, 2019

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2019

* * *

Моей матери, затерявшейся среди звезд



 
Так посылай же письмо, умоляющей полное лести, —
Первой разведкой души трудный нащупывай путь…
 
Овидий, «Наука любви»[1]1
  Пер. М. Л. Гаспарова. (Здесь и далее – прим. переводчика.)


[Закрыть]


Часть первая

1

Бог впервые заговорил с моим отцом, когда мне было двенадцать.

Бог был немногословен. В тот первый раз Он ограничился тем, что велел папе заняться живописью, после чего снова вознесся на свой окруженный ангелами престол, чтобы, глядя на мокрый серый город сквозь прорехи в дождевых облаках, гадать, что же будет дальше.

В то время мой отец еще работал на гражданской службе. Он был высоким, жилистым и невероятно худым. Казалось, что кости, туго натягивавшие его кожу, вот-вот проткнут ее изнутри. Волосы у него начали седеть, когда ему было всего двадцать четыре, из-за чего он выглядел намного старше своих лет. С годами папа и вовсе стал похож на сурового старика-аскета – он даже не мог пройти по улице, чтобы не привлечь к себе чьего-нибудь внимания. Прохожие оборачивались. Отпечаток чего-то необычного, лежавший на всей его фигуре, подчеркивали молодые ярко-синие глаза и крайняя молчаливость. Несмотря на то что в семье я был единственным ребенком, он почти никогда ничего мне не говорил – за первые двенадцать лет моей жизни я в состоянии припомнить всего несколько случаев, когда папа обращался непосредственно ко мне. Да и то, что? он говорил, почти совершенно изгладилось из моей памяти, поэтому вместо слов мои детские воспоминания состоят почти исключительно из картин и образов, похожих на моментальные снимки. Вот туманным ноябрьским вечером папа приходит с работы. Он в сером костюме. Папа входит в дверь, и я слышу, как на столик с телефоном, который стоит в нашей прихожей, шлепается его портфель. Потом до меня доносится скрип ступенек и шаги над кухней – это он надевает вязаную кофту и спускается к чаю. Вот в ответ на какой-то мамин вопрос его высокий, похожий на меловой утес лоб слегка приподнимается над верхним обрезом газеты, которую он читает. А вот новогоднее купание в замерзающем море у побережья Грейстоуна. Я держу полотенце, а папа – болезненно-худой, с выпирающими ребрами и торчащими ключицами, похожими на перепутавшиеся «плечики» в мешке для одежды, – медленно идет к воде.

На камнях пальцы его ног загибаются вверх, а в каждой руке он как будто держит по невидимому чемодану. Чайки не отлетают в сторону при его приближении – должно быть, потому, что на фоне серо-голубого моря прозрачная бледность его обнаженного тела схожа с оттенком ветра. Он тонок и прозрачен, как воздух, и кажется, что первая же высокая волна, налетев на его погружающиеся все глубже чресла, переломит его пополам, словно сухую облатку. Каждый раз я думаю, что море вот-вот подхватит папу и унесет, но этого не происходит. Окунувшись, он выходит обратно на берег и берет у меня полотенце, но не вытирается, а просто некоторое время стоит неподвижно. Я одет в куртку с надвинутым капюшоном, «молния» застегнута до самого верха, но я все равно ощущаю резкий, пронизывающий ветер, который леденит его кожу. Но папа продолжает стоять, глядя на свинцово-серый залив, и не торопится одеваться, чтобы вступить в Новый год. Он еще не знает, что Бог вот-вот заговорит с ним.

Папа рисовал всегда. Часто летними вечерами, скосив траву на лужайке, он садился в уголке сада с альбомом и карандашами, то нанося на бумагу линию за линией, то что-то стирая, пока свет уходящего дня медленно мерк, а мальчишки в конце улицы гоняли старый мяч. Прежде чем забраться под одеяло, я, восьмилетний мальчуган со слабым зрением и россыпью веснушек на лице, частенько смотрел на него из окна своей комнаты на втором этаже, и в этой угловатой, неподвижной фигуре мне мерещилось что-то столь же спокойное, доброе и чистое, какой была для меня молитва на сон грядущий. Бывало, мама приносила папе чай. Она восхищалась его талантом, и хотя папины рисунки никогда не висели на стенах нашего маленького дома, многие из них нередко дарились родственникам или просто соседям. Не раз я слышал похвалы в его адрес и испытывал прилив мальчишеской гордости каждый раз, когда замечал в уголке рисунка маленькие У. и К. – его подпись. Часто, возя по ковру свой игрушечный поезд, я с восторгом думал о том, что ни у кого больше нет такого папы, как у меня.


Но когда мне исполнилось двенадцать, мир вокруг изменился. Как-то вечером папа пришел с работы и, сидя за чаем в своей измятой домашней кофте, смиренно слушал рассказ мамы о том, что она весь день ждала мастера, который починил бы прохудившуюся крышу в кладовке рядом с кухней, что я опять порвал в школе брюки и что миссис Фицджеральд звонила и предупредила, что не сможет прийти в четверг на партию в бридж. Папа сидел неподвижно и слушал молча. Горел ли уже тогда в его глазах новый огонь? За прошедшие годы я много раз твердил себе, что да, горел и что я его видел. В самом деле, не могло же все быть так просто и так обыденно, как это вспоминается мне сейчас: вот папа выпил вторую чашку чая с молоком, вот он доел фруктовый пирог и сказал:

– Бетти, я буду рисовать.

Сначала мама, конечно, его не поняла. Она подумала – он будет рисовать сегодня вечером, поэтому ответила: «Прекрасно, Уильям», – и добавила, что сама уберет со стола, а он пусть переоденется и приготовит все необходимое.

– Нет, – ответил папа тихо, но твердо, как говорил всегда, отчего его слова казались больше, весомее, чем он сам. Можно было подумать, что их значимость напрямую связана с его видимой хрупкостью и худобой, словно он сам был одним сплошным мозгом. – Нет, – повторил он. – Я больше не буду ходить в офис. С этим покончено.

Миниатюрная, подвижная, с быстрыми карими глазами мама к этому моменту уже поднялась и повязывала фартук, собираясь мыть посуду. На мгновение она замерла и поглядела на него, словно стараясь лучше понять сказанное, но уже через секунду сорвалась с места и со скоростью молнии пересекла кухню. Схватив меня за плечо – пожалуй, чересчур сильно, хотя она, конечно, не хотела причинить мне боль, – мама вытащила меня из-за стола и велела идти готовить уроки. Переполненный ее не нашедшей выхода яростью, я послушно вышел в прохладную полутьму прихожей и поднялся по лестнице ступенек на шесть, чувствуя, как приливает к плечу кровь и как заранее болит будущий синяк – первый след вторжения Бога в нашу жизнь. Ощупывая прореху на коленке школьных брюк, я снова и снова соединял и разглаживал обтрепанные края, словно надеясь восстановить целостность ткани. Наконец я оставил это бесполезное занятие и, опустившись на ступеньку, подпер голову кулаками и стал прислушиваться к тому, как катится к концу последний день моего детства.

2

– Я буду заниматься только живописью, – услышал я голос отца.

Потом наступила долгая пауза – потрясенное молчание, тишина после неожиданного удара. Со своего места на ступеньках я видел в приоткрытую дверь ошеломленное лицо матери, ее мечущиеся в панике глаза. Казалось, вся ее энергия внезапно оказалась заперта в тесном пространстве, завязана узлом, пока…

– Ты шутишь, Уильям. Скажи, что ты шутишь! Не может быть, чтобы ты на самом деле решил…

– Я буду продавать картины. И я уже продал нашу машину.

Последовала еще одна пауза, короткая тишина, словно в ружье вкладывали патрон.

– Когда?.. Зачем?.. Как ты мог просто взять и… Нет, ты все-таки шутишь!

– Я говорю совершенно серьезно, Бетти.

– Я тебе не верю. Как ты…

Мама снова замолчала. Быть может, она даже присела – мне уже не было ее видно. Когда мама снова заговорила, ее голос звучал резко и хрипло, словно у нее в горле застряло битое стекло. Или слезы.

– Господи, Уильям… Так не бывает! Я хочу сказать, обычно люди не заявляют ни с того ни с сего – я, мол, больше не буду ходить на работу… Ну скажи же – ты вовсе не это имел в виду!

Папа ничего не ответил. Он изо всех сил удерживал слова в своей узкой худой груди и только низко склонил голову, подперев лоб ладонью. Мамин голос тем временем звучал все громче, все пронзительнее:

– А меня ты не спросил? Я, кажется, тоже имею право голоса!.. Кроме того, у нас есть сын – ты о нем подумал? Не можешь же ты просто взять и…

– Я должен. – Папа поднял голову. Эти его слова обрушились на нашу жизнь как смерть ребенка, о которой никогда не говорят прямо. А еще через мгновение он добавил так тихо, что впоследствии, когда, прочтя вечерние молитвы, я лежал в полутьме спальни и смотрел на залитые бледным золотом ночных фонарей занавески, мне пришлось долго убеждать себя в том, что эти слова мне не послышались:

– Я должен, Бетти. Так велел мне Бог.

3

В последующие несколько дней у нас в доме все было вверх дном. Бог переехал к нам буквально в одну ночь. В гараже была свалена вынесенная из гостиной мебель, подъемные жалюзи были сняты, чтобы пропускать внутрь больше света, с полов исчезли ковры, а в углу, где раньше помещался телевизор, появился монументальный обеденный стол, опиравшийся на бетонные блоки. Отсоединенный телефон целый месяц стоял в прихожей на полу. Мама слегла; теперь она почти все время проводила в кровати в своей комнате. Папа ничего мне не объяснял, и я носил ей наверх приготовленные им подгорелые ломтики бекона и тарелки с яичницей, которые казались мне чем-то вроде зашифрованных депеш, передаваемых в осажденную крепость по подъемному мосту. Потом приехал мебельный фургон, и гараж опустел. Во время погрузки соседские мальчишки стояли у калитки и смотрели, как уезжает в безвестность наша прошлая жизнь. «У вас нет телика! – дразнил меня какой-то мальчишка. – У Ку?ланов нет телика!» «Он нам не нужен!» – кричал я, стоя в импровизированных воротах из двух брошенных на траву свитеров, и, подняв растопыренные ладони на уровень лица, щурился на стремительно пролетающие мимо меня мячи.


Настало лето. Мама встала с постели, а папа отправился в первое из своих путешествий, которые он впоследствии совершал летом или весной, словно растворяясь в просторах своих пока еще чистых холстов и оставляя нас посреди живописной, но начинавшей слегка подгнивать помойки, в которую превратился наш дом за четыре недели, прошедшие со дня божественного посещения.

«Твой отец, художник, бросил нас одних, – частенько говорила мне мама и добавляла с мрачной иронией: – Наверное, одному Богу известно, когда он вернется домой!» Или: «Твой отец, художник, не верит в счета», – сетовала она, когда я, шепелявя, возвращался от зубного врача и протягивал ей небольшой коричневый конверт.

Нам потребовалось не меньше недели, чтобы навести в доме подобие порядка. В небольшую комнатку рядом с прихожей поместились все наши оставшиеся ковры и стулья. Именно туда моя мама уходила по вечерам, когда я ложился спать, и сидела там одна, глядя на огни в окнах соседских домов и гадая, что мы будем делать со счетами, когда закончатся деньги от продажи мебели.

Напротив этой комнатки находилась теперь мастерская моего отца. В первый месяц я ни разу туда не заходил, и только когда отец ненадолго открывал дверь, я мельком видел внутри рулоны холста, деревянные подрамники и небольшую гору наполовину выдавленных тюбиков темной масляной краски, которые, словно умирающие слизни, корчились на полу под столом. Но теперь, лежа в своей постели светлыми летними ночами, я часто переносился туда в воображении: за два месяца отсутствия моего отца, художника, я много раз представлял себе, будто он никуда не уезжал и мы не видим его просто потому, что папа с утра до вечера работает в мастерской.

Потом настала пора летних каникул, и я получил табель, из которого следовало, что мое образование находится под угрозой. Неудовлетворительные оценки я получил по всем дисциплинам, за исключением английского; впрочем, и с этим предметом у меня возникли проблемы, поскольку преподаватель счел нужным указать, что у меня чересчур богатое воображение. Неудивительно, ведь мое сочинение называлось «У нас дома – слон».

Как-то субботним вечером, когда мы с мамой сидели друг напротив друга за кухонным столом, она вдруг прошептала с непонятной настойчивостью в голосе, что я теперь – маленький мужчина и что мне нужно как можно лучше учиться, чтобы получить хорошую работу и зарабатывать деньги. Мне тогда было двенадцать лет и семь месяцев, но, глядя на мамино округлое лицо, я отчетливо различал на нем печать беспокойства и боли, которую наложил на него Бог. Вся мамина миловидность, задорные кареглазые улыбки и звонкий смех, сопровождавший меня на протяжении всех моих детских лет, – все исчезло в то первое лето. Передо мной вдруг оказалась усталая, стремительно одряхлевшая женщина, больше похожая на какую-то старую домашнюю машину или прибор. Теперь она сидела, крепко сжав руки перед собой; если же одна из них вдруг высвобождалась, то тут же взлетала к лицу, потирала щеку, а потом снова опускалась, ненадолго задерживаясь возле губ, превратившихся в тонкую ниточку. Соседи тоже больше к нам не заходили и не звонили, и вскоре наш дом начал казаться мне чем-то вроде уединенного острова – местом, откуда Уильям Кулан отправился на поиски сюжетов для своих картин. Каждый раз, когда мама посылала меня в лавку, расположенную дальше по улице, я старался прийти туда в последние минуты перед закрытием. В это время покупателей там уже не было, и когда я просил продать мне банку бобов или консервированного супа, который заказывала мама, грудастая, одышливая миссис Хеффернан обязательно давала мне бесплатный пакетик леденцов или желейных конфет. «На? тебе, детка, – говорила она, глядя на меня поверх очков с полулунными линзами, и я чувствовал, как меня обдает запахом ее духов. – Возьми, скушай сам».

Примерно через месяц, отправляясь за консервами в лавку, я научился задерживаться перед последним поворотом, чтобы растрепать волосы, выдернуть из-за пояса джинсов хвостик рубашки и втереть немного пыли в шею и в кожу возле рта. Этот трюк неизменно заставлял миссис Хеффернан покинуть ее место за прилавком; отдуваясь и бормоча себе под нос что-то неодобрительное, она подносила к губам уголок фартука и, послюнив его, приводила меня в порядок, а потом давала мне пакет разносортных яблок или апельсинов, чтобы я «кушал витамины» и «поправлял здоровье».

В то первое лето мы даже не знали, вернется ли папа вообще. Мама, разумеется, твердила, что да, вернется, что мы снова будем счастливы и что папа будет очень рад, когда узнает, что я все лето читал учебники и стал ужасно умным. И чем чаще она это повторяла, тем больше я читал, оставив голкиперские перчатки на комоде возле окна. Я буквально пожирал книги в тщетной надежде отыскать в них историю какого-нибудь другого мальчика, чей отец был бы художником.

Между тем деньки стояли буквально золотые: недаром ирландское лето воспевали поэты! Наша газонокосилка была продана вместе с мебелью, и в палисаднике перед домом раскинулся настоящий луг, пестревший маргаритками и полевыми цветами. Трава вымахала чуть не в три фута высотой, и по вечерам я иногда выходил из дома, чтобы лежать среди зеленых стеблей, слушать, как упруго колышется вокруг меня травяное море, и глядеть в небесную синь, которая сгущалась и темнела, пока на ней не начинали появляться первые звезды. Мне хотелось спать, но я упорно не закрывал глаз, думая о своем отце, который где-то далеко рисует этот накрывший меня звездный шатер ночи.

4

К середине августа мы получили от папы две почтовые открытки. Одна пришла из Линейна в графстве Майо, другая – из Гленколлемкилла в Донеголе. В обеих папа сообщал, что дела у него идут хорошо и что он много пишет. В обеих он обещал скоро быть дома. Мама положила открытки на кухонный подоконник рядом со столом, и по утрам, пока еще не пришла пора снова отправляться в школу, я перечитывал их снова и снова, глотая жидкий чай со скудной добавкой молока и с беспокойством ощупывая заплатку из серой ткани на колене моих школьных брюк.

Наступил сентябрь. День, когда в школе начинались занятия, выдался дождливым и сырым. Спустившись рано утром вниз, я сразу услышал стук и удары, доносившиеся из отцовской мастерской в конце коридора. Папа вернулся домой поздно ночью: худой как тростинка человек в шляпе и с небольшой сумкой через плечо прошел по дорожке к крыльцу и постучал в свою собственную дверь. Должно быть, мама подумала, что это вор или нищий. Она слышала стук, но даже не встала с постели, ибо почти не сомневалась, что долгожданные звуки, нарушившие ее сон, ей просто почудились. И только когда отец вошел в дом через заднюю дверь и мама услышала, как он шумит в кухне и топает по полу коридора, она поняла, что это он. Оставив сумку у подножия лестницы, папа поднялся наверх, в спальню. Думаю, что он заглянул и ко мне; во всяком случае, я очень хорошо представляю, как его прохладная рука с длинными пальцами протянулась сквозь темноту, чтобы погладить меня по голове. Потом, пятясь, папа вышел из темной комнаты на темную лестничную площадку и развернулся, чтобы отворить дверь спальни. В промокшем насквозь плаще и шляпе, с полей которой еще капала вода, он стоял на пороге в башмаках, в которых пришел с запада, и смотрел на мою мать. Он ожидал оскорблений, проклятий, каких-то проявлений холодности, быть может… Мама приподнялась на локте, чтобы посмотреть на него – в своей ночной рубашке она белела, как луна, даже на фоне простыней. Выждав несколько секунд – словно для того, чтобы убедиться, что это действительно он и что все это ей не снится, – мама прошептала: «Слава богу!» И протянула ему навстречу руки.

Всего этого я, конечно, не знал. Тем дождливым сентябрьским утром я услышал доносящийся из папиной мастерской шум и испугался, решив, что мы продаем его вещи. Но когда я заглянул внутрь, то увидел отца, который усердно работал, пытаясь смастерить из реек большую рамку. Меня он не видел и не слышал. Я открыл было рот, чтобы позвать его, но обнаружил, что не могу издать ни звука. Вместо этого я продолжал стоять с открытым ртом и смотреть, как он сосредоточенно сутулится, с головой уйдя в работу, как он колотит молотком по деревяшкам, странно похожий на застывшего, нарисованного человека, которому нет никакого дела до окружающего. Я попятился назад и прикрыл дверь. На кухне я молча готовил себе завтрак, чувствуя, как внутри меня бушуют радость и страх. Стоило мне только открыть рот, чтобы откусить первый кусок, как эти два чувства ринулись вверх, затыкая горло и грозя задушить. Я почти почувствовал, как раздувается мое лицо и выпучиваются глаза! Десятки невысказанных слов рвались из моего горла наружу, вихрем крутились в голове. Правда ли папа вернулся? Станет ли наша жизнь такой же спокойной и упорядоченной, как раньше, или я ошибся и папа не сколачивает подрамники, а наоборот – разбирает? Покончил он с живописью или нет? Говорил ли с ним Бог еще раз?.. Что Он ему сказал?

Мои глаза, как бывало уже не раз на протяжении недель, бежали по строкам лежащих на подоконнике открыток, когда я почувствовал его руку на своем плече.

– Папа… – проговорил я и, оборачиваясь, почувствовал, как внутри меня лопнул какой-то пузырь, и слезы ручьями хлынули из глаз. Прижавшись к его худой груди, от которой шел густой скипидарный запах, я плакал и плакал, пока папа не похлопал меня по спине и не отстранил на расстояние вытянутой руки. Он оглядел меня с ног до головы, и я, вытирая слезы обмахрившимся рукавом своего серого свитера, подумал: видит ли он, как сильно я поумнел за целое лето занятий? Еще мне хотелось, чтобы папа узнал, что я стал маленьким мужчиной в доме, что я хитростью сумел выманить у миссис Хеффернан несколько фунтов бесплатных фруктов и конфет и что я с самого начала не сомневался: он обязательно вернется.

Папа продолжал удерживать меня перед собой на расстоянии вытянутой руки, а его ярко-синие глаза разглядывали меня, казалось, целую вечность. Я видел, что его волосы сильно отросли и что в слабом утреннем свете они выглядят не седыми, а белыми, как снег. Казалось, даже его брови стали намного светлее. Во всем его облике сквозила теперь такая летучая прозрачность, что чем дольше я на него смотрел, тем сильнее мне казалось, будто папа тает, растворяется в воздухе, словно он был не человеком, а миражом, обманом зрения – чем-то таким, что, как я начинал думать, было похоже на Самого Бога.

– Думаю, на этой неделе тебе не обязательно ходить в школу, – сказал папа. – А ты как считаешь? Надеюсь, ты не против?..

Конечно, я был не против. Папино предложение казалось мне чудесным, и это было не единственное чудо, которыми оказался наполнен этот день. Мама встала с постели и спустилась вниз в зеленом платье, которого я раньше никогда не видел. Кроме того, она послала меня в магазин за картошкой и морковью, в дополнение к которым я купил большую репу.

Как выяснилось, написанные за лето картины папа отправил поездом в Дублин, и чуть позже мы с ним поехали встречать их на вокзал. Это была моя первая поездка в город, которую я помню; я сидел на переднем сиденье на верхней палубе двухэтажного автобуса и смотрел, как тонкие ветви кленов и каштанов хлещут по оконным стеклам, теряя листья, которые дождем сыпались на мостовые узких кривых переулков, примыкавших к главной дороге. Сложив руки на коленях, позабыв о заплатке на брюках, я то и дело поглядывал на безмолвную, неподвижную фигуру отца. Почему-то мне казалось – он не особенно рад, что вернулся. Эта задумчивая неподвижность, которую только подчеркивала его аскетическая, бросающаяся в глаза худоба, накладывалась на дневной свет легкой прозрачной тенью – такой же бесшумной и ласковой, как водовороты невидимых листьев, что, медленно кружась, падали на землю хмурыми осенними вечерами. Разобраться в его мыслях и эмоциях было невозможно, зато их можно было почти увидеть, когда они ковром покрывали землю, когда сам он был уже далеко. Так я понял, что папа ненавидит город. Что-то в са?мой глубине души заставляло его стыдиться того факта, что здесь он родился и ходил на работу, впустую потратив великое множество дней, наполненных великолепнейшим светом, о каком художник может только мечтать.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7