Наталья Рубанова.

Короткометражные чувства (сборник)



скачать книгу бесплатно

Я зажала чудовище в кулаке, но не сильно, чтобы кроха случайно не задохнулась и, улучив момент, когда Джим с Бо Вэном отвернулись, побежала в направлении города.


В квартиру я попала только под утро. Включенное радио встречало меня одной из самых оптимистичных песен «Крематория»:

 
Ведь мы живем для того,
Чтобы завтра сдохнуть,
Ла-ла-ла, ла-ла-ла, ла-ла-ла…
 

Я села на пол и замедленно замурчала соль-бемоль-мажорный, из 25-го опуса, этюд – ведь больше всего на свете я любила Шопена: даже больше, чем одну из самых оптимистичных песен «Крематория». Потом я сняла с холодильника запылившийся портрет в овальной рамке и заглянула Шопену в глаза. Нет, определенно г-жа Дюдеван чего-то не понимала в них! И в его этюдах – под пиво и без… У композитора была выразительнейшая мимика – если б не клавиши, стал бы актером.

…а хоронили с почестями: живому гению таких не полагается. Поговаривают, будто живой гений непременно должен страдать: только так шедевры на свете сером и появляются (а коли не пострадаешь – в энциклопедии не окажешься). Я могла бы поспорить с умниками на примерах моего прадеда или Феликса Мендельсона (оба были богаты и талантливы). Однако мой прадед – это совершенно другая история, а Мендельсона в гении «не записали», признав «невероятную одаренность» да оставив набившую оскомину темку «Свадебного марша»…

Я подышала на стекло и снова заглянула Шопену в глаза: совершенно больной, он давал в Лондоне концерты и уроки.

«Я же ни беспокоиться, ни радоваться уже не в состоянии – совсем перестал что-либо чувствовать – только прозябаю и жду, чтобы это поскорее закончилось», – читала я по глазам его письмо[24]24
  Ф. Шопен. Письма. М., 1964.


[Закрыть]
.

– Позвольте пригласить вас в гости, – я поднесла фотографию к губам и поцеловала.

Он долго отказывался, а потом неожиданно согласился.


Резкий звонок в дверь. Два раза – очень коротко, остро. Дождь со снегом. Сердце Шопена намокло, изящные пальцы озябли; он с трудом стянул перчатки.

– Проходите, проходите же! Я жду вас больше, чем спала Любочка! – выпаливаю.

Шопен снял плащ и цилиндр, а потом спросил:

– Так неужели к вам теперь никто не приходит?

– Никто.

– И вам не бывает одиноко?

– Отчего же… Но одиночество – это как самое абсолютное состояние, так и самое относительное…

– Пожалуй, вы правы, – он помолчал. – А как вы узнали мой адрес?

– Отправила «до востребования». Это ведь не сложно. Главное верить, что востребуется.

– Вы непонятная женщина… странная… ломкая… вы похожи на мою последнюю мазурку

68. № 4. " id="a_idm140452297871280" class="footnote">[25]25
  Op. 68. № 4.


[Закрыть]
, фа-минорную…

– Вчера мне сказали, что я похожа на Архетип Тени Любви.

– Как странно… Впрочем, не верьте! Не верьте никому, кроме себя самой! Самое ценное, что есть у вас, – это вы. И не думайте, будто я повторяю прописную истину – в вас-то она пока «не прописана»!

– Иногда хочется, чтобы рядом кто-то ходил. Говорил. Не всегда, даже очень редко, но… – я закашлялась и отвернулась.

– Это ничего, это пройдет, вы же женщина… Прежде всего – женщина, и не отпирайтесь, не отпирайтесь… Вы только не делайте, главное, противного вашей душе. Или пишите «до востребования» – нам тоже приносят почту… Правда, мне – только от вас. А у вас, признаться, очень красивые, выпуклые письма – даже не представлял о существовании подобных… У вас доброе сердце! Позвольте поцеловать вашу руку… Я благодарен вам за само ваше существование… Даже за этюды, как вы пишиете, «под пиво». Хотите, я сыграю вам?

Через мгновение половину моей комнаты уже занимал огромный концертный рояль. Шопен сказал:

– Помогите открыть крышку, – и в тот же момент открылась крышка моей пыльной домовины. Я встала из гроба и огляделась: то, что называлось когда-то пафосным «жизнь», являлось ее противоположностью.

– Фридерик! – только и смогла произнести я. – Фридерик!

Он тем временем начал свой первый, до-мажорный, этюд. Искристые пассажи напомнили мне золотые брызги забытого Совершенного Чувства – я обретала искомое.

А он играл, и я сама становилась одной из золотых искристых капель – тем самым искомым, которому нельзя найти определения в мире вещей и «нормальных людей». Я переставала быть «тенью»; теперь я знала наверняка – чувствовать можно только так.

На последнем аккорде я еще не уверилась в желании своего невозвращения «туда». Хотя… «там» нет такой музыки, нет такой любви! Нет «там» и Шопена: только инфляция и менструация там, а Шопена – нет!

– Не уходите… Не уходите же… Прошу… Я не смогу… Возьмите меня… с собой… – умоляла я.

– Это от меня не зависит, увы, – грустно улыбнулся Шопен. – И… вы еще не сделали, насколько мне известно, самого главного. Как только вы это сделаете, вас сразу заберут, смею уверить.

– А что это – главное? Какое оно?

– У каждого свое. Каждая машина – или тело, как угодно – действует исходя из заложенной в нее – или в него – программы. У меня, например, было четыре баллады… Прощайте же, да будьте здоровы! – сказал Шопен и, раскрывая зонт, перешагнул через подоконник и поднялся в воздух.

– Но… – начала было я.

– Прощайте! – донесся откуда-то сверху голос Шопена. – И помните: вас заберут, как только вы сделаете самое гла…

Коран учит, что по своей природе люди корыстны и ненасытны, поэтому рай открыт лишь тем, кто соблюдает заповеди, верит в Страшный суд и не прелюбодействует, живя только с женами или наложницами. Те же, кто помимо жен и наложниц живет с другими женщинами, нарушают заповеди Аллаха, поэтому в рай не попадут.

Впрочем, при чем Коран, если у меня не было жен и наложниц? Так и скажу об этом Шопену в следующий раз.

Балерина

В общем, со мной такое нечасто. По правде, я второй раз в жизни знакомился в метро: первый был в незабвенном – самом, наверное, сумасшедшем на свете – студенчестве (сладкий кошмарик начала девяностых, Тверской бульвар), когда я на спор пристал к какой-то блонде. Ее волосы напоминали шерсть болонки, только выглядели более ухоженными, а глаза – …совсем кукольные были глаза! Синее такое стекло декоративной бутылки. Для сухих цветов.

– Извините… Может быть, это и некорректно с моей стороны… Но на самом деле… я подумал, что если вы… – я нес чушь и видел, как заливаюсь краской под усмехающимся Женькиным взглядом (Женька – еще тот жук: стиляга, донжуан, переводчик, ценитель хороших сигар; женщины от него без ума… некоторые мужики тоже).

Впрочем, краснеть долго не пришлось: «болонка» оказалась профессионалкой и через полминуты назвала цену – действительно, зачем терять время? Я сказал почему-то «спасибо», на Сухаревке она вышла, а Женька заржал и как-то так в один миг содрал этикетку с пивной бутылки. В тот момент мне показалось, будто с меня сняли скальп: я страдал открытой формой неразделенной любви, подобной псориазу – всё в язвах, но для посторонних не заразно (до сих пор не могу произнести ее имени, бывает же такое!), и пытался довольно цинично разрядиться… Но вот к встрече с профи оказался не готов – природная брезгливость снова взяла верх, а у Женьки в кармане смеялись презервативы: они всегда у него там смеялись, даже слышно было. Тогда, в начале девяностых, он хлопнул меня по плечу, и мы пошли к поэту Тарасову – само это вот, «поэт Тарасов», звучало жутко смешно и непоэтично – видимо, для усугубления (0,5 «Армянского»): мне ведь нельзя, невозможно оказывалось больше так… по ней!.. Все меня вытягивали. Все. Кроме нее. Но нужна была только она, и «все» оказывались не у дел. Она знала всё, и потому как можно реже появлялась в институте. Собственно, ее жизнь…

В общем, дело прошлое. Кто не любил в начале девяностых, а? Только младенец или старик. Сам воздух был пропитан тогда любовью. Ожиданием чуда. Самим чудом. И деньгами. Которые можно было… откуда-нибудь взять. Открыть какое-нибудь ООО, например. Ограничить ответственность. Прорулить много чего, забыв о дипломе Литинститута, который, впрочем, не мешал. Что я и сделал: сначала одна, а потом несколько точек с надписью «Обмен валюты» красовались в самом лучшем на свете городе из шести букв. Так я попал в точку: золотое время! Сейчас это было бы уже невозможно. Во всяком случае, мне.


Да, я люблю Москву. Очень. И «аканье» местных не раздражает. Хотя родился в районе Мойки. Так получилось. Питер слишком часто навевал тоску; я не ценитель депрессивных городов. Даже очень красивых. А Питер очень красив. Но весь этот «Петербург Достоевского» – сущий кошмар. Для меня. Поэтому и уехал в столицу: яркую, пошловатую, но без… в общем, без всего того, что так раздражало в городе, где шемякинские сфинксы подглядывают за тобой из любой точки. И поступил. Сам. С первого раза и без блата. Даже не ходил на подкурсы. Просто много читал. Просто с детства обожал выдумывать всякие истории. Мне долго не верили. Что сам. Часто ведь там по-другому. Ладно…

Я люблю Москву. Так же, как любил когда-то – ее. Она и сама была из Москвы. Однокоренная такая – в смысле, с Москвой одного корня; ей нравилось мое определение, она смеялась. Длинноногая. Джинсово-клетчато-дымная. С длинным таким черным шарфом и глазами Франсуазы Саган: я действительно поразился сходству. О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна!.. Вся ты прекрасна, возлюбленная моя, и пятна нет на тебе! Запертый сад – сестра моя, невеста, заключенный колодезь, запечатанный источник… Мы вместе посещали по вторникам семинары небезызвестного Писателя, учившего нас уму-разуму, а также тому, чему научить невозможно: связыванию самых разных слов в стильные предложения. «Увлекательность – вежливость литератора! – цитировал он кого-то. – Но если говорить о более серьезных вещах… Этимологически мейнстрим есть “основное течение”. Наиболее распространенный в определенную эпоху тип письма. Но тогда нужно причислять к этому направлению, например… – он поморщился, назвав несколько “звездных” имен. – Сегодня, обсуждая на семинаре повесть *** – потом произнес ее прекрасную фамилию, – мне хочется назвать мейнстримом именно этот текст. Который вы, смею надеяться, прочитали. Все прочитали? – он обвел аудиторию строгим взглядом, и народ затаился, притих. – Потому как мейнстрим, конечно же, не является чем-то массовым и на самом деле не определяет “основное течение”. Хорошего много не бывает. Поэтому Н-ву, например, читает довольно узкий круг. Или, скажем, некоторые тексты Г-й. Это авторы по сути одного корня, хотя и очень разные: мало кто замечает. И во времени тоже. К ним я хочу причислить и…» – Писатель снова назвал ее прекрасную фамилию. Он редко хвалил наши тексты: сдержанное «неплохо» обычно равнялось на его шкале значению «макс.».

Она была единственной девушкой, к которой Писатель не относился снисходительно: у нее случались классные тексты. Именно случались. Потому что писала она от случая к случаю. Хаотично. И ничуть этим не заморачивалась, не сдавала никаких «норм» – говорила, будто это, так скажем, не очень-то полезно для души. Просто писала, когда хотела, а когда не хотела – не писала, и это было гениально: так жить. Так выглядеть. …Что лилия между тернами, то возлюбленная моя между девицами… Как-то, в самом начале девяностых, она сказала: «Рассказ – это кровопускание, а роман – долгое лечение минеральной водой. Не хочу пить минералку. Нужна кровь». И все-таки недавно в Доме книги я купил ее роман (рассказы нынче не в моде – глупость, конечно!). Роман с абсолютно некоммерческим названием «Такая легкая эвтаназия» читался со спазмами в горле и в то же время легко; он выстрелил тиражом в десять тысяч в издательстве, где я когда-то умудрился поработать с полгода – еще до того, как открыл точку. И поставил точку. Ведь она вышла замуж за иностранца. ОНА ВЫШЛА ЗАМУЖ ЗА ИНОСТРАНЦА. За финна. Сеппо Тууленсуу, скрипача – он приезжал когда-то в Союз на гастроли. Тогда. Она-а-а-а-а-а… Гоорячиие финские пааарни… «Ты сильный. Я не буду писать», – и улетела. Из наших девяностых – только в свои. Чтобы носить двойную фамилию. Я хотел считать «Тууленсуу» – безумное, безумное количество гласных, с которыми я никак не мог согласиться! – приставкой. Иногда это удавалось: тогда я встречался… с девками, да. Мы расставались легко; я никогда не был окольцован и, в отличие от Женьки, скрывавшего измены от жены – красивой грудастой переводчицы, немного влюбленной в меня (но только немного), – не боялся, что от меня за версту нести будет какими-нибудь духами. То да сё, в общем. Обычные дела.


Я страшно любил. Страшно. Так, наверное, не бывает. Но у меня – было. И те несколько десятков ночей. Подаренных ею – мне… Просто так. Потому что ей тогда так хотелось… Маленькая спальня на Патриарших… другие чужие квартиры… Два сосца твои – как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями… мед и молоко под языком твоим… о, как много ласки твои лучше вина, и благовоние мастей твоих лучше всех ароматов! Те вечера, когда мы гуляли по Москве… Сад «Эрмитаж»… Петровка…Черт! Наши разговоры о литературе. И не только. И не только!! Она очень любила Питер. И добавляла всегда: «От твоего города до Финляндии рукой подать». И подавала. Мне, как милостыню, свою: и я брал. Вдыхал запах ладони. Черт! Много лет я искал его – этот запах. И ни в одной. Никогда. Не находил. Поэтому я и прочитал сейчас ее книгу за ночь, под утро раскис и, обняв губами сигарету, стал раскачиваться на стуле: «…автор, живущая ныне в Хельсинки…» – курсивилось на переплете… Что я знал о Хельсинки? Что? Что? Что?! А вот что. Из интернета. Наверное, это не всем интересно, но меня цепляло. Потому что она там жила. Теперь. И всегда. Вот, значит: «Финляндия – страна лютеранская, лежащая на стыке западной и восточной христианских цивилизаций… при оценке перспектив миграции в Финляндию необходимо учитывать тенденции развития населения страны в будущем. Известно, что с 2005 года число лиц, достигших пенсионного возраста, будет выше числа вступивших в трудоспособный возраст. Следовательно, возникнет нехватка рабочих рук, что будет способствовать изменению иммиграционной политики в сторону либерализации…».

Еще я знал, что там обалденная природа. Покупал альбомы, открытки какие-то… Как мальчишка. И всё! Ничего не знал больше. Да, еще: она там! Замужем.

«Счастлива ли она там, среди гор и лесов?» – быть может, все эти годы я слишком часто задавал себе подобный вопрос. Ему было наплевать на меня, вопросу. Я слышал его и в 94-м, когда еще снимал квартиру, и в 97-м, когда купил машину (не любить метро – не пижонство), и в 99-м, когда, разменяв питерское жилье, окончательно обосновался в Москве: мои стены смотрели на меня в упор… А потом начался новый век – да что там новый век, новое тысячелетие! – а наглый вопрос остался: «Счастлива ли она там, среди гор и лесов?». Он словно повис в воздухе. Я спрашивал себя снова и снова – счастлива ли?.. Тем временем меня уже называли «хозяином», не предполагая даже, что параллельно я занимался совершенно недоходным, но абсолютно своим делом – писал то, что именуется «современной русской прозой» да печатался периодически в «толстяках». Но ни одно крупное издательство не выпустило меня ее десятитысячным; так, по мелочи… меньше раза в три… За свой счет не мог: тешить собственное самолюбие таким образом не прельщало, нет… как не прельщало и тащиться на метро: моя «немка» стояла в автосервисе, ее обещали только завтра с утра (полетела коробка передач), времени было в обрез, а на Садовом – пробка: так я оказался совсем близко к красной букве М и народу, которого не видел в таком количестве лет несколько. Все-таки не любить метро – не пижонство. Нет-нет. Совсем не пижонство.


В начале века (каково звучит!), в 2000-м (три нуля до сих пор косятся на меня своими пустыми глазищами), когда финская столица, как оказалось, отмечала свой 450-летний юбилей, я поехал к своим, в Питер, где не был… достаточно не был, в общем. Свои встречали как своего, много расспрашивали, еще больше говорили, поили, тащили в клубы и проч. Я неприятно поразился, увидев, во что превратили, например, «Сайгон»: а ведь когда-то… «Из твоего города до Финляндии рукой подать!» – и чья-то рука подала мне билет. После всего этого театра («Как Москва?» – «Стоит!» – «Старик, я столько не выпью…» – «Сколько тебе платят?» – «Я сам себе плачу» – «…а девочек лучше брать не здесь, здесь они никакие…» – «Да не надо девочек…» – «Печатаешься? Странно, толстые журналы еще живы?» – «Ты похудел, ты слишком много работаешь. Не спишь…» – «Мам, я в порядке») мне показалось: не сядь я тотчас в поезд, задохнусь.


…Sibelius шел чуть больше пяти часов, а когда притормозил и отдышался, время сразу, само по себе, отстало от нашего на час. Я перевел стрелки, выдохнул Россию и подумал, что всегда отставал от нее и продолжаю делать это до сих пор. Что не поспеть. Не угнаться. За ней не угнаться. И все же номер телефона уже жег руку через плотную кожу записной книжки. Номер, по которому ну никак нельзя было звонить. И не звонить – тоже. Никак нельзя. МНЕ С НЕЙ НЕЛЬЗЯ ВСЁ. Эта мысль залепила мне такую болезненную пощечину, что даже морской воздух – чистый, чужой, уже совсем не такой, как в Питере – я ощутил, только когда оказался в центре Хельсинки, на Маннергейминтие (как она запоминает эти длинноты, а?), пройдя туда от Привокзальной площади. Должно быть, где-то неподалеку стучало и ее сердце, и – кто знает? – наш пульс бился об эту чертову жизнь равномерно. «Без хроматизмов», – сказала бы она, однако промолчала: она совершенно гениально умела молчать, со вкусом и знанием дела, и это ее молчание никогда не скатывалось в пустоту. Оно было очень наполненным! Разноцветным! Оно… Наверное, это и называется «слепая любовь», да? Иногда я не узнавал себя: из «умеренного циника» превратиться в глупого щенка? Даже не в щенка – в теленка.

Я поднял воротник: центр города, со всех сторон открытый морю, продувался ветром. Основательно так – финские «минус три» показались ледяной русской десяточкой. Я попытался закутаться в шарф, зашел в первый попавшийся бар (хорошая водка!), раскрыл путеводитель: «Шведский король Густав Ваза основал Хельсинки в 1550 году…» – и тут же закрыл. Нет, я не хотел никаких дат, их и так оказалось слишком много в прошлом веке: целых две – ДО и ПОСЛЕ. Нее, разумеется. По мере же того, как я пил (а пил я немного, только чтобы согреться, – не мог же я напиться в городе, где жила теперь она, пусть даже и с Тууленсуу), я все больше думал о Гольфстриме. Да, о Гольфстриме: какого черта так холодно, если здесь теплое течение? Или, может, я один мерзну? Точно.

Я мерзну один.

Выйдя из бара, я стал разглядывать прохожих: никто не казался продрогшим. Нет! На всех были яркие куртки – сиреневые, красные, оранжевые, лимонные, голубые. Многие улыбались, но женщины, несмотря на улыбки, не были красивы. Как она… (Как она?! Как она там? Как она тут?!) Куда им до нее! Что все они знали о ней? «17000 человек говорят на саамском языке. Это язык коренного населения Лапландии. А на шведском и финском…» – я снова закрыл путеводитель. А потом глаза. И представил Лапландию. И Снежную Королеву, укравшую у меня ее: перенесшую на огромных белых санях из моей страны – в чужую. По небу. И мне почудилось, будто она – тот самый Кай из сказки, живущий в холодном неведении в замке. Вот она складывает из льдинок свою ВЕЧНОСТЬ. Вот рассказывает что-то Снежной Королеве, а та снисходительно кивает и улыбается. Да она просто воровка, эта королева! Ее нужно срочно растопить на солнце! Слезами на солнце, да-да! Где взять столько солнца? И столько слез? Ни того, ни другого попросту не существует в природе: все белое, белое, белое! Белое. Ледяное: я сжал кулаки – интересно, этот вот Тууленсуу говорит на саамском или все-таки на менее экзотичном? Учит ли она финский или довольствуется английским? Часто ли слушает Сибелиуса в исполнении этого… м-м… скрипача?

«Да, похоже, жизнь – самая мыльная из всех опер. Резонно?» – спросил я сам себя. «Нет», – ответил внутренний голос, который я уже и не пытался онемечить, а потому вспомнилось вот что: «Don’t trouble trouble until trouble troubles you, it only doubles trouble and troubles othes too»[26]26
  Не трогай беду до тех пор, пока она тебя сама не тронет, это только удваивает несчастья, которые отражаются и на окружающих.


[Закрыть]
. Поговорка времен Литинститута. Ее времен.


…и очень захотелось поговорить. Я набрал в легкие воздух и подошел к таксофону (до отеля-таки не дотянул). И набрал. Ее набрал.

Гудки гулкие, тягучие. Как ветер морской – и холодные. Как Балтика. Трубку долго не брали. Слишком долго. А потом резкий женский голос прозвучал одними гласными. Как будто выругался. И в то же время пропел. Ошибка? Я набрал еще: то же самое. Я думал, что подойдет этот самый Тууленсуу, и был уже готов сбросить. Но кто эта женщина? Его мать? Сестра? Домработница? Лишь потом я догадался, что молчал в ухо самой Снежной Королевы.

Я повесил трубку, выпил в баре еще сто пятьдесят (очень хорошая водка!) и поехал в отель, где долго лежал в кровати, не шевелясь. Сказать по правде, впервые в жизни мне было еще хуже, чем два года назад: тогда умер мой лабрадор. Шикарный пес. От рака печени. Умнейший пес. Выл ночи напролет. Такая легкая эвтаназия… Мне не хотелось жить после той больницы.

Лежа в финском отеле, я будто стал им: обреченным животным. Рак души – всегда летальность: бессмысленное существование белкового тела. Которое, хоть и может быть просто телом, все же не имеет на то права. Не имеет! И все. Баста. Я знаю, о чем говорю.

Есть, спать и размножаться, следуя лучшим традициям соединяющихся полов всех стран, явно не хотелось. Я смотрел в потолок и думал о ней. Мне не нужны были Хельсинки и по большому счету, и по малому – к тому же они не подарили мне сразу того восторга… в общем, не подарили. Может быть, умышленно. Но мне достаточно было дышать с ней одним воздухом. Ааа-ууу… Гласные буквы. Очень много гласных букв, из-за которых я лежу в отеле чужой страны и складываю из огромных ледяных глыб ВЕЧНОСТЬ. Чтобы. Освободить. Ее. Из заточения. Снежной. Королевы. Это глупо, да? Как же это глупо, черт!! Ааа… Я и сам понимал нелепость… Ууу… нелепость, и точка. Аааууу!!!



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24