Наталья Киселева.

Только правда



скачать книгу бесплатно

Сахар прыгал невероятно, но мне было все равно. Организм мой как будто понял, что за него взялись основательно и почти сдался. Из-за отеков я с трудом шевелилась, не могла наклониться, пальцы напоминали сосиски, кожа лопалась. В общем, даже в нашей тяжелой палате на меня смотрели с плохо скрываемым ужасом. Как я понимаю, шансов выжить у меня почти не было, тем более, что жить я и не хотела. Совсем. Но… Душа отчаянно хотела умереть, тело же не менее отчаянно цеплялось за жизнь. Победил как всегда сильнейший, то есть тело.

Теперь хочу описать место, куда я попала, и нашу палату. Отделение «искусственной почки» находилось в старом трехэтажном особнячке с абсолютно непонятной планировкой, некоторые лестницы вели просто «в никуда». На первом этаже были столовая, раздевалка, лаборатория и диализный зал. На втором – палаты и еще один диализный зал. В первых палатах почки еще пытались лечить, моя палата была седьмая, там даже анализов мочи не делали, считалось, что почек у нас нет по определению. Были палаты для пациентов на перитонеальном диализе – мужская и женская, и палаты для пациентов на гемодиализе. Позже я с удивлением узнала, что пациенты ПД и ГД взаимно недолюбливают друг друга. Казалось бы, что тут делить, но каждый хвалил свой метод лечения и хулил другой. Тем не менее, все сходились на том, что диабетики (такие как я) – люди второго сорта. «Вам даже почку нельзя пересаживать!». Не очень-то и хотелось: ходи потом и вздрагивай, как бы какую заразу не подцепить. Заразу – это потому, что после пересадки, чтобы не отторглась пересаженная почка, человек пожизненно пьет подавляющие иммунитет препараты и потому очень уязвим для любой инфекции. Наша палата была дальше всего от туалета, нужно было бежать через огромный коридор, зато ближе всех к «заливочной» – крохотной комнатушке, в которой мы и должны были проделывать пресловутую процедуру.

Процедура заключалась в том, чтобы заливать в живот специальный раствор. Стенка брюшной полости, покрытая брюшиной и оболочки внутренних органов выполняли функцию фильтра: токсины накапливались в растворе, после чего раствор сливался и заливался новый. Проделывать это нужно было четыре раза в день, КАЖДЫЙ день, без выходных, праздников и отгулов. Врачи дали примерное расписание процедур: 7 утра, 12 дня, 5 часов вечера и 23 часа (перед сном). Так что выходило, что первое и последнее, что мы видели в течение дня – это пакет с раствором. В палате, как я уже сказала, был настоящий цыганский табор. Больные были в основном тяжелые и требовали ухода, поэтому почти со всеми неотлучно находились родственники. Тем более, что если «процедура» шла как-то не так (а могло случиться все, что угодно), сам пациент просто не мог со всем этим хозяйством подняться по крутой лестнице на третий этаж, чтобы позвать врача. Заливаться (это слово поначалу вызывало у меня шок, словно мы бензовозы какие-то) нужно было только в маленькой и якобы стерильной комнатке для заливок. До стерильности ей было примерно как до небес. Поскольку «процедура» у всех была в одно время, все страждущие в заливочную просто не помещались.

В палате постоянно орал телевизор, принадлежащий одной из пациенток (она уже готовилась к выписке и чувствовала себя неплохо). Мне телевизор не мешал, но мама очень от него страдала. В общем, жуткая скученность, духота, сквозняк (когда проветривали палату) – все это было нормой жизни.

Напротив меня лежала моя тезка. Она попала на диализ за день до своего восемнадцатилетия. Худая и высокая, она с трудом переносила заливки, в ее организме просто не было места для двух литров раствора. Каждый раз после заливки ей становилось плохо: ноги отекали, давление поднималось до заоблачных высот. Но каждый новый врач считал своим долгом самолично попробовать ее залить – и убедиться, что этот метод ей не подходит. Кончилось тем, что после очередной попытки она потеряла сознание и у нее случился припадок наподобие эпилептического. Только после этого ее перевели, наконец, на гемодиализ. Забегая наперед, скажу, что и гемодиализ у нее в итоге не пошел, и отец отдал ей свою почку, операция прошла успешно. Еще лежала с нами Ольга, пожилая полуслепая женщина с диабетом. С ней постоянно находились сын или, реже, муж. Терпение ее сына было просто сверхъестественным. Он приходил рано утром, делал все заливки и уходил поздно ночью, а иногда оставался и ночевать. Заливок Ольга боялась панически, всегда они оба сидели в масках и держали руки, как хирурги перед операцией. При этом с осуждением поглядывали на меня – я сидела без маски, с распущенными волосами, беспечно почитывая какую-нибудь (наверняка заразную!) книгу. Естественно, первый перитонит (воспаление брюшины вследствие попадания в нее инфекции) случился как раз у нее. Но это все было позже, а пока я никого и ничего не хотела видеть, и в голове пульсировало одно слово – КОНЕЦ, или даже хуже, чем конец. Действительно, стало еще хуже, когда я поближе познакомилась с медперсоналом.

В понедельник утром началось: для начала взяли кровь из вены, потом забежал в палату врач-хирург, делавший мне операцию, получил остаток своего «гонорара», едва взглянул на меня и вынес вердикт: «Ну, скоро выпишем». Конечно, что же меня держать – деньги-то уже получил, нечего койко-место занимать. Потом пришла непосредственно мой лечащий врач А. Надо сказать, что как раз она была получше остальных – тоже брала и деньги, и подарки, но хотя бы лечила одинаково и тех, кто ей их давал, и тех, кто не давал. Осмотрела меня, спросила, как идут процедуры.

– Чудес у нас не бывает, программа лечения заработает, но не сразу. Главное, за сахаром следите.

Тут мама пожаловалась, что сладкую еду дают.

– Ладно, напишу вам 9-й стол.

После завтрака в палату забежала высокая полная женщина и сразу громовым голосом заорала:

– Кто тут? Ты? Почему на перевязку не идешь? Я должна за вами бегать? Ты хочешь, чтобы у тебя дырка загноилась? Быстро на перевязку!

Это была М., перевязочная медсестра. На самом деле, добрая женщина, но в этой больнице ко всем было такое отношение, словно ты лежал тут всю свою жизнь и обязан был знать все больничные порядки. А если чего-то не знал, медсестры тут же принимались орать.

Я поползла на перевязку. С пятницы, дня операции, мою рану даже не смотрел никто, пластырь весь съехал.

– У тебя же еще и диабет! Как с пятницы не смотрели? У тебя же там кошмар, наверное! Надо же, нет, все в порядке, странно.

Странно. Странно, что я вообще еще жива. В «Трех мушкетерах» про кого-то сказали, что у него, видно, душа гвоздями прибита к телу. Подозреваю, что у меня эти две субстанции соединены аналогичным образом. Потому что при моих отеках, диабете и креатинине 1300 выжить можно было только при немедленном гемодиализе, а мне его так ни разу и не сделали. Сначала не было катетеров, потом были выходные. «А если пережила выходные, выживет и дальше», – видимо, ход медицинской мысли был примерно таким. После доброжелательных девочек-медсестер из нашей районной больницы никак не могла привыкнуть, что на меня, с трудом передвигающуюся и туго соображающую, все время орут и погоняют, как скотину.

– Это вы еще Л. не видели, она вам задаст, – стращали однопалатники.

Ну, вот и Л. пришла. Прежде всего заставила меня взвеситься – кошмар, 73 кг вместо моих нормальных 58! И стала учить нас «процедуре». Сначала хотела взяться за меня, но когда я попыталась удержать своими негнущимися сарделечными пальцами трубки, махнула рукой и взялась за маму. Ловкими движениями фокусника она ворочала пакеты и трубки и заставляла маму повторять, а при малейшем несоответствии маминых движений ее требованиям начинала орать. Когда мама (между прочим, закончившая мехмат МГУ), пыталась спросить ее, почему так, а не иначе, ответ был всегда один: «Вы что, хотите, чтобы у нее был перитонит?». Наконец, мама не выдержала и сказала: «Вы что, не понимаете, что мы все в шоковом состоянии? Что мы такие же люди, как и вы, что такое с каждым может случиться?». Но хуже всего были не ее вопли. До понедельника мне заливали один литр раствора, а теперь, в добавление ко всем моим отекам, надо было непременно залить два. «Вы что, не понимаете? Иначе программа не будет работать», – это на мамино робкое: «Может быть, полтора?». Вот тут я поняла, что сейчас реально лопну. Никакие мольбы и уговоры не действовали – Л. стояла и смотрела, пока не залилось все до последней капли. Я тут же со всей возможной для себя скоростью побежала к туалету, где меня основательно прочистило, но все же не лопнула! Принесли обед. Какой уж тут обед! Я еле дышала, не то что еще и есть! Завалилась на кровать, ощущая себя персонажем рассказа Кафки «Превращение» – когда он превратился в жука, завалился на спину и не мог перевернуться.

К среде мы узнали, что, оказывается, все это время мне давали какие-то таблетки. Просто забыли сказать не только о порядке их приема, но и о том, что они мне вообще полагаются. Таблетки лежали в коробочке с моей фамилией в коридоре, пока кто-то из нашей палаты не принес их мне. «Программа» потихоньку начинала работать, отеки спадали медленно, но верно. Жить все еще не хотелось, но я все же начала прислушиваться к разговорам в палате, и даже с некоторым интересом наблюдать, как мама делает мне «процедуру». Она каждый раз пыталась мне показать, что к чему, но сначала я отворачивалась и на ее отчаянные вопли «Учись давай, что я с тобой дома делать буду?», говорила: «А ничего не делай, дай сдохнуть». Потом начала поглядывать вполглаза. Вообще обучение в больнице было поставлено из рук вон плохо. Необходимую для жизни и довольно опасную процедуру заливки показывали один-два раза, все остальное время мы были предоставлены сами себе. Спасались только взаимопомощью: более опытные на первых порах не оставляли новеньких, приглядывали за ними и помогали. Меня в палате осуждали – и за нежелание осваивать процедуру, и за то, что я упорно просыпала первую заливку (мама, устав со мной скандалить, часто утреннюю процедуру делала мне прямо в постели). Л. временно оставила нас в покое, видимо, сочтя свою миссию выполненной.

А в пятницу пришла Машка. За эту неделю, которая прошла после операции (и показалась мне месяцем) я успела понять, что нормальной жизни для меня больше не будет. И, скорее всего, все прежние отношения с людьми, если они, отношения, вообще останутся, радикально изменятся.

– О, совсем другие глаза стали, живые! – Машка обняла меня.

– Да? – удивилась я и стала горячо шептать ей на ухо:

– Здесь ад, настоящий ад! Что такое диабет, я только сейчас поняла – это такая ерунда, это просто как насморк!

Она с ужасом оглядела мой живот: да уж, отеки плюс два литра растворов, плюс здоровенный кусок марли (М. не пожалела бинтов) – полное ощущение беременности на девятом месяце.

– Да ладно, это ерунда. Вес уже уменьшился с 73 до 67 кг, и остальное спущу. Расскажи, как у тебя дела, у Кости.

– Костя завербовался куда-то на работу, далеко ездит, ему совсем некогда.

Я уже понимала (пока неделю лежала, все успела обдумать), что с Костей – все. Даже если бы я не попала вот так вот, как кур в ощип, и то было бы – все. Не любил он меня. И я давно это знала, только сама себя обманывала. А сейчас любой самообман терял всякий смысл. Я надеялась хотя бы на его сочувствие и минимальную дружескую поддержку – зря, как потом выяснилось. Машка принесла мне распечатку из интернета про перитонеальный диализ и книгу Донцовой. Тут до меня дошло, что за всю неделю я даже ничего не прочитала (с тех пор как я научилась читать, такого не было за всю мою жизнь). В голове у меня что-то щелкнуло, и сразу после ухода Машки я взялась за ее распечатку. Началось возвращение к жизни – медленное, долгое и нудное.

В распечатке были страшные вещи: смертность от перитонита в течение первого года перитонеального диализа – 20% (с диабетом можно смело умножать на два). Меня осенило: так я уже покойник! Почему-то сразу стало гораздо легче – раз уже покойник, так и бояться-то нечего. Свое новое знание я попыталась донести до соседей по палате. Как они меня не побили, до сих пор не понимаю. Подхожу, например, к Зое (пожилая женщина с пиелонефритом, ужасно боявшаяся всего – операции, процедуры, перитонита) и говорю ей:

– Ты знаешь, что все мы уже покойники? И поэтому бояться нам нечего.

– Что ты, что ты! Ты что такое говоришь? Какие покойники?

Больше всего меня удивляло, что все в палате панически боялись смерти, которой я так желала. Иногда я представляла себе, как беру полный шприц инсулина и вкалываю его себе. Потом пальцы не разжимались, так я давила на воображаемый шприц. И если бы не одно маленькое соображение, несомненно, я сделала бы это. Соображение было очень простое: не хотелось после мучений здесь мучиться еще и ТАМ. Земную жизнь я готова была отдать без колебаний, но вот насчет жизни вечной сильно сомневалась. Вера моя дала громадную трещину («За что?»), но те остатки веры, которые сохранились, не дали мне, слава Богу, сотворить непоправимое.

Дни тянулись однообразно, тоскливо и безнадежно. Просыпалась утром, проклиная про себя это опостылевшее тело, которому все время было что-то надо и что-то с ним было неладно. Сидела в унылой очереди на сдачу анализов под невероятно тоскливый вой какого-то аппарата (до сих пор при одном воспоминании об этом звуке нехорошо становится). Потом – утренний слив. Процедуру я освоила, паче чаяния, очень быстро, как только этого захотела. Потом завтрак, потом я читала все, что попадалось под руку – газеты, старые журналы «Караван историй», МК-Бульвар, Донцову – все равно что, только бы НЕ ДУМАТЬ о своем положении, потом дневной слив, обед, тихий час (иногда удавалось поспать), вечерний слив, ужин, слив перед сном и – ночь. Ночью было хуже всего. Сна не было, вместо этого в голову лезли мысли самого пакостного содержания. Например, что я больше никогда не увижу моря, Питера, Саратова, да и вообще ничего не увижу, кроме пакетов с растворами. Тут еще ко всему подхватила бронхит (простыла, когда проветривали палату). М-да… диабет, диализ, температура 39 градусов. Лежу и думаю (даже с юмором!): «Ну до чего ж я больная… Интересно, есть кто-нибудь еще „больнее“, чем я? И как же я до такого дошла?».

Антибиотики пришлось покупать и колоть маме. В отделении вообще процветало самообслуживание: сами мерили давление и принимали от него таблетки, диабетики сами управлялись с сахаром. Беспрекословно медсестры делали только церукал (против тошноты и рвоты) и обезболивающее после операции. Один раз на меня страшно наорала медсестра за то, что я в одиннадцатом часу вечера попросила у нее укол от температуры:

– У тебя она что, сейчас только поднялась? Я уже спать легла, а тут ходят всякие.

Утром дежурный врач пришел на обход, подошел ко мне и спросил:

– Как дела?

– Температура 39, тошнит, рвет, кашляю, сахар 20.

– А как слив?

– Слив нормально.

– Ну, хорошо.

И ушел. «Все хорошо, прекрасная маркиза…». Я стала находить даже какие-то преимущества в своем положении. Например, могу всем говорить то, что думаю. А что мне могут сделать ХУЖЕ того, что уже случилось? Убить? Так я об этом только и мечтаю! Бедные окружающие, прошу у вас прощения за мой несдержанный в то время язык. К тайному и дикому восторгу всей палаты я схлестнулась с Л., наводившей на всех священный ужас. Я сливалась в заливочной (мама как раз уехала на день домой, она бы такого не допустила). Л. учила, а точнее, «дрючила» очередную жертву, добродушную пожилую женщину, у которой от ее воплей уже дрожали руки. Я тихо сливалась в углу и старательно пялилась в книжку, всеми силами пытаясь слиться с окружающей обстановкой и не высовываться. Закончив процедуру, взяла часть своих вещей и пошла в палату.

– А это кому оставила? – услышала за спиной грозный окрик.

Все вещи у меня просто не уместились в руках, обычно я уносила все в два приема – книжку, принадлежности для процедур, пакет со слитым раствором и т. д.

– Сейчас приду и заберу остальное, – сказала я и машинально бросила в урну обертку от колпачка, чего вообще-то никогда не делала, но под таким взглядом, как у Л…

– Да что же это такое? Тут каждый будет свою дрянь бросать – что это такое будет? И вообще, я таких больных, как ты, не видела.

– А я таких медсестер не видела! – выпалила я. Л. побагровела. Я с любопытством смотрела на нее: ну, и что ты мне сделаешь?

– Чтобы в заливочной я тебя больше не видела!

Я повернулась и молча вышла. Палата была в восторге!

– Несчастье мое! Ну, совершенно нельзя одну оставить, чего-нибудь да натворит! – так отреагировала мама на мою стычку с Л. – И что мне теперь делать?

– Да ничего не делай!

На самом деле, ничего страшного не случилось. Л. меня игнорировала, и днем я сливалась в палате, что было гораздо удобнее, чем в заливочной. Мама все же поговорила с ней:

– Ну что теперь делать? Характер у нее такой. Но это же не значит, что она должна умирать.

С этим согласилась даже Л. Окончательно нас помирил курьезный случай. М. во время очередной перевязки явно перестаралась. Иду сливаться, и ВООБЩЕ ничего не льется. В чем дело? Мы и так, и эдак, и положение меняем – ну никак. Позвали Л. Она промыла мне катетер – результата никакого. Чувствую, она тоже ничего не понимает. Потом вдруг ее осенило: «А что это у тебя катетер какой-то короткий стал?». Посмотрели, а М. его во время перевязки умудрилась как-то закрутить. Раскрутили, сразу же все наладилось. Л. удалилась с чувством глубокого удовлетворения и умственного превосходства. После этого случая наши отношения можно было даже назвать нормальными: стороны всеми силами старались сохранять нейтралитет. Вообще случались и прикольные вещи. Например, приходит ко мне в палату медсестра и говорит: «Тебе укол». Какой укол? Странно, то не допросишься, то сами идут.

– А что за укол? – мой опыт пребывания в медучреждениях говорил мне, что такой вопрос никогда не бывает лишним.

– От давления.

– Да? А я его даже не мерила сегодня. А вы уверены, что это мне?

– Ой, конечно. Я же Кузнецову должна сделать из восьмой палаты, а тут седьмая.

Нет, я все понимаю, но перепутать мужскую и женскую палаты. Хотя из-за обилия родственников сразу и не поймешь, кто где.

Еще смешно с таблетками получилось. В ЦРБ в пятницу вечером обычно давали таблетки на субботу и воскресенье. В понедельник утром приносили на понедельник. Поэтому когда в пятницу выдали ворох таблеток, как обычно, ничего не сказав, что за препараты, как принимать, я разделила их на две одинаковые кучки и одну выпила в субботу, а другую – в воскресенье. В понедельник утром таблеток не дали. Когда я спросила у медсестры, почему таблеток нет, она сказала:

– Так тебе же в пятницу дали!

– А там были и на понедельник?

– Ну да.

– А я их уже все выпила.

– Ничего не знаю, получишь к вечеру на вторник!

На моем самочувствии такой прием таблеток никак не сказался. Еще меня потрясли градусники. Когда я простыла, первый градусник, принесенный мамой от медсестры, я забраковала сразу же: ртутный столбик гордо упирался в цифру 42 и ни за что не хотел оттуда стряхиваться. «Интересно, жив ли тот бедолага, который в последний раз мерил температуру этим градусником?» – подумала я. Второй градусник с виду был нормальным. Но, подержав его минут пять под мышкой, я увидела все те же 42 градуса. Ну, нет, температура у меня, конечно, была – 38 где-то, но никак уж не 42. И только третий по счету градусник оказался пригоден к употреблению.

К процедуре относились по-разному. Некоторые ее панически боялись, сидели в масках и упорно закрывали двери заливочной, как полагалось по инструкции. Инструкция инструкцией, но когда в малюсенькой комнатенке собиралось человек пять-шесть, дышать было просто нечем. Те, кто помоложе и посмелее, издевались над процедурой как могли: «утренняя дойка», «вечерняя дойка», «надои», «привесы». Так изощрялась в остроумии Ленка, моя ровесница с диабетом. Записная оптимистка, она почти серьезно говорила, что ночью к ней прилетят инопланетяне и вылечат. Ну, если не инопланетяне, то наука точно что-нибудь придумает. Как ты сейчас, Ленка? Я знаю про нее, что ее перевели на ГД и у нее большие проблемы с мозговым кровообращением, заносит сильно при ходьбе. Но, в отличие от многих, жива.

После того, как я решила, что деваться мне некуда, жить дальше придется, у меня откуда-то появилось безграничное терпение. Переносила все – боль, тошноту, рвоту, температуру. Иногда, когда что-то особенно доставало, говорила про себя, обращаясь то ли к Богу, то ли к дьяволу: «Ну, давай! Еще добавь, мало лупишь! Не дождешься!». Это я про навязчивое желание покончить со всем разом. Докаркалась.

Как-то проснулась утром, измерила сахар – 15. Многовато. Ну, ничего, бывает. Уколола приличную дозу инсулина. Через пару часов измерила – 20. Не может быть! Колю еще единиц 15, что для меня – просто лошадиная доза. Ничего не ем, жду, когда сахар опустится. Через два часа – 30! Ничего не понимаю уже совсем (при таком сахаре обычно в коме лежат). Вдруг осенило: наверное, у меня глюкометр сломался! Зову медсестру с глюкометром, объясняю ситуацию. Она меряет – на экране написано «МНОГО», а это уже больше 33-х. Так, на меня перестал действовать инсулин. То, что это верная смерть – еще полбеды, гораздо больше напрягает, что это удовольствие растянется дня на три. Может быть, у меня инсулин испортился? Прошу у медсестры инсулин, влепляю еще 15 единиц (вообще-то вкупе получается уже смертельная для меня доза). Жду, меряю – 27. Мама в ужасе бежит в поликлинику к эндокринологу, потому что в отделении врачи говорят: такого НЕ МОЖЕТ БЫТЬ! Подумали бы, а зачем мне им врать-то? Эндокринолог (кандидат медицинских наук) озадаченно чешет репу:



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4