Н. Левченко.

БЛЕF



скачать книгу бесплатно

Интуитивно, без карающих осечек, Статиков тогда еще не научился предугадывать. А о позерском умничанье думал так, что если человек рассудочно и за семь верст – планирует, то вносит искажение в свое ментальное пространство, ибо, поступая так с какой-нибудь своекорыстной целью, он выпускает из расчетов как переменчивую вязь явлений, так и – часто небеспочвенно – еще несостоявшегося самого себя. Потенциально, для карьеры любое упущение, вдобавок с нарушением субординации, могло стать черной меткой. Причем для пользы дела, как позже оказалось, в своей двухкамерной душе Доронин мог быть либералом: держа на мушке собеседника, на все лады клеймил заезженный квасной патриотизм и сокрушал как на живца рискованными аллегориями. Но в подчиненных это не любил.

Вальяжно-обходительный, в приколотом к рубашке броском, как из канифаса галстуке и с бежевой тряпицей из нагрудного кармашка, в тон, он дружелюбно посмотрел и будто подмигнул:

– Держите марку, люди всякие. Один вон и радивый вроде и способный…

Статиков непроизвольно обернулся. Но Шериветева уже и след простыл.

III. Крещендо

По будням Анжела, бывало, поджидала его в холмистом пригородном парке, у обрамленного рустом бассейна с булькавшими криницами. Поближе к вечеру, когда на липовой аллее, мощенной желтоватым крупным плитняком от самой остановки, удлинялись тени, являвшийся сюда любительский квартет играл Шопена, Брамса и венгерские рапсодии. Репертуар был небогат и никогда, насколько помнится, не пополнялся, поэтому, чтобы придать тому оттенок новизны, произведения чередовались в смешанном порядке, но каждый раз и начинались и заканчивались сочинениями Листа. Из девятнадцати его рапсодий особенным успехом пользовались две: вторая и пятнадцатая, причем «вторую» прямо-таки обожали и под конец просили повторить. Когда ее пассажи, увенчанные через цезуру самодеятельно-праздничной каденцией смычка, стихали, стоявшие на флангах пожилые женщины, расчувствовавшись, говорили: «браво!» или «бис!». Затем, как бы ища поддержки и сочувствия, поглядывали на своих мужей с газетами или журналами под мышками и бывшими в их кулачках платками промокали лица. Но чаще группа музыкантов, чьи пропотевшие у шеи кубовые тенниски по выходным переменялись пиджаками на одну петлицу, с криво пришпандоренными к вороту рубашек бабочками, умасливала слух con brio и без перерыва. Гармония альта, фортепиано и двух скрипок даже и вблизи перекрывала звук шагов. Но Анжела опережала сердцем его приближение. И сколько он ни думал незаметно подобраться к ней и встать с сосредоточенно-серьезным видом за спиной, будто бы он тут уже давно, ему это не удавалось.

Мир восхищенно замирал и молчаливо расступался, когда она, заметив его силуэт под сенью шелестящих кущ, упругая как лань, стремглав через толпу неслась навстречу.

– Ясновельможный пан сегодня что-то опоздал, притом необычайно лихо выглядит. Где тот парадный мундир, который ему так к лицу? Не морщись. Если тебя разжалуют, из-за того что мы встречаемся, я учиню международный скандал!

Может, и не стоило её удерживать? Конечно, только фигурально, на языке, который они оба понимали, и за него и за себя она была готова разнести всё в мелкие щепы вокруг.

– Давай, оставим лучше всё как есть.

– Нет, не оставим! нельзя другим всё оставлять.

Потом, им этого совсем не надо. Взгляни, какие несмышленые.

Они смотрели, как приезжие бросают в водоем монеты. Местные мальчишки своими окаянными шестами, с прикрученной к тем проволокой жестью от консервных банок, потом выуживали все до копейки. А самые активные из этих сорванцов с чутьем предпринимателей клялись, что за умеренную плату могут доглядеть за вашей инвестицией.

– Тебе и мне.

Анжела вложила в его и в свою ладонь по десять грошей, они соединили горсти, размахнулись… Разбившись на неправильной параболе, как соревнуясь, монетки разом взбили столбики воды посередине.

– Теперь его так просто не достанут.

– Наше счастье?

– Да. У тебя опять из-за меня неприятности?

В трудные минуты надо было лишь обнять ее покрепче, чтоб отвлечь. Из-за его неуставных отлучек в части ему стали строить козни. С самим уставом связь была тут косвенной. Командование знало, что они встречаются: учитывая его послужные доблести, смотрело как сквозь пальцы на его знакомство, но молчаливо было недовольно. Прямо запретить свидания им не могли, так что для порядка надо было соблюсти проформу – и как-то раз, когда они встречались с девушкой, его хватились. Вследствие чего он получил взыскание и до конца недели управлял веселой разбитной пятеркой таких же штрафников на кухне. На самом деле все было проще некуда: перед увольнением в запас, другим такие вольности сходили с рук, но приключению с «хорошенькой полячкой» многие завидовали.

– Смотри, какой дивный закат?

На кряже, открывавшемся в прогалине деревьев, пшеничный каравай солнца скатывался в оцепеневший, как пригорюнившийся на закате лес; на дальних склонах, куда пока еще ложились догоравшие лучи, между стволами елей можно было разглядеть валежник.

– Nadzwyczaj dziwno, jakby aplikacja!22
  Довольно странно, будто аппликация (польск.)


[Закрыть]
 – критически заметила она.

Покинув парк, они пошли по прилегавшим закоулкам: петляя и оглядываясь, яко злоумышленники. По сути дела это было очень неприятно, хотя в итоге неудобства окупались: дабы уж не подвергать себя опасности и после беспричинно не корить друг друга, нарвавшись, как уж было, на патруль. Едва ли в Анжеле была такая ревностная католичка, какой она сама себя считала. Скорее с её пламенной натурой, он мог представить её жрицей, быть может, где-то в капище друидов или в храме Весты, – о чем он ей не говорил, понятно, чтобы уж она ни мнила о себе Бог весть чего, ни зазнавалась. Но в этот раз она намеревалась всё-таки сводить его в костел: ранее, из-за его кавалерийских самоволок, ей якобы никак не удавалось это сделать. И думая об этом, она весь день скучала и ждала.

– Вчера у тёти Евы были гости: то ли урбанисты, то ли пейзажисты, – замаливала она свои грехи. – Один, с такой кудрявой бородой, встал передо мной как верный рыцарь на колено, сказал… Признался кое в чем. Ну, словом, вот. Имей это в виду!

Шагая рядом, она шутила будто через силу. До этого он все же рассказал ей о своем отце. Слушая его, она всё теребила медальон с иконкой на груди: закрытый крышкой с гравировкой и на витом шнурке спускавшийся на грудь, тот был при ней почти как у архиерея панагия. (Да, будь это возможно, как ему честолюбиво представлялось, то в иерархии иных чинов, надмирных, она имела бы не самую последнюю ступень!) И перстень, расчленявшимся колечком, на ее согнутом в суставе хрупком пальце светил голубоватой бирюзой, когда она крутила медальон. Он рассказал ей всё, что знал, и более они о том не говорили. Хотя ко всем метаморфозам ее настроения он уже привык. Её лицо то было тронуто какой-нибудь девической, низвергшейся с небес кручиной (причину этой горести она держала при себе, наверно думая, что тут необходим проникновенно женский, нерациональный склад ума и сразу подставляла ему губы, если он расспрашивал), то, как озёрная стальная гладь в просвете облаков, что никогда нельзя было предугадать, капризно расцветало. Бывало, они выходили на свою аллею в парке. И шли в обнимку под каштанами, по опадавшей прямо на глазах и виражами стелющейся под ноги листве. Окрашенные цветом приближающейся осени, листья иногда как за компанию срывались с веток парами, печально и торжественно кружась в своем прощальном танце, но падали на землю врозь.

«Видишь, они тоже жертвуют собой!» – живо восклицала Анжела.

С этими словами она брала его степенно под руку и становилась чрезвычайно озабоченной. Дорожка, по которой они шли, едва приметно поднималась, спиралью опоясывая холм, и проходила возле романтической, увитой жимолостью с лазающим циссусом, ротонды перед кустом корявой, ядовито-сочной бузины. Здесь было гибельное и для обоих достопамятное место. Они, смеясь, смотрели друг на друга, но чаще продолжали путь.

Бывая в более приподнятом и романтичном настроении, хоть это очень мало отличалось от других ее забав, Анжела не уставала декламировать стихи на польском. Чего-нибудь из Тютчева или Ярослава Ивашкевича, своих шановных пиитических кумиров, разнохарактерных, но как-то совмещавшихся в ее душе.


Plejady to gwiazdozbi?r ju? pa?dziernikowy:

Wyp?ywa nad horyzont ciemno i okrutnie

I patrzy na schylone, zadumane g?owy,

Na po?amane brzozy i pobite lutnie.


Przechodzi i o ?wicie dr?y nad moim domem,

Posy?a promie? cichy, ale przenikliwy,

I g?osem mowi do mnie, i takim znajomym,

?e mo?e jest kto jeszcze na ?wiecie szcz??liwy.


Художественного перевода этих строчек он не знал, поэтому воспринимал их, как и всё из той поэзии, которую она читала, насколько понимал язык и главным образом по вложенному в строфы смыслу. (Плеяды – вот созвездие, которое уж в октябре: \ они встают над горизонтом смутно и жестоко, \ и смотрят вглубь задумчиво опущенных голов, \ на купы сломанных берез и искалеченные лютни. \ Они являются и на заре дрожат над домом \ и посылают луч пронзительный и тихий \ и слово молвят мне, и голосом таким знакомым, \ как будто есть еще на свете кто-нибудь счастливый).

Анжела читала их отрывисто, с оттенком легкой горечи, как ностальгии, которая была в 17 лет откуда-то знакома ей. Рассказ «S?r?nit?», который был написан Ивашкевичем как исповедь и был овеян задушевной меланхолией воспоминаний, по ее мнению, уж содержал в себе предчувствие конца пути, горькую гримасу от бессмысленности близящейся смерти и вместе с тем ее желание. Она считала, что каждому дано такое чувство. Но если человек осознает это без паники, – не отдает себя на волю парусов несбывшихся надежд, всего того, чего уж кануло и более не возвратится, то может так же, как и Ивашкевич, растянуть свой век. Но это редкость, думала она, поскольку все уж учтено, начертано на жизненном пути заранее. Когда она об этом говорила, то кажется, ей было жаль не своего кумира, прожившего и долгую и полную коллизиями жизнь, а тех людей, которых вовсе не затронула беда, и не коснулись в жизни испытания. А значит, как она считала, эти люди не могли принять таким и цену счастья, то есть не смогли смириться со своей судьбой, чтоб ни одурачивать не своих близких, не самих себя и ни впадать в последние дни в пошлость. Сказав это, она заметила его недоумение и усмехнулась: «Tak prawdziwie: предчувствуя финал, такие люди начинают суетиться, пускаются чего-нибудь наверстывать. Я думаю, что это пошло». Да, – и наиболее прискорбным, по мнению ее, являлось то, что многие не могут или же боятся с достоинством взглянуть на жизнь, что пройдена, будь это вешний марафон или осенняя распутица. Сердце у них говорит одно, они хотят другого, чувства разуму противоречат и, что б они ни предпочли, всё у них не сходятся. К этой же когорте – niem?drych – она самокритично причисляла и себя. «Душой мы понимаем все, но почему-то прячемся в самих себе, стыдимся. Порой, я пропадаю от себя – от той, какую знаю, какой и ты меня, быть может, видишь. И созданный мной мир тогда висит на волоске!»

Она рассказывала, что это к ней пришло в исходе долгой хвори, когда она уже подлечивалась в летнем санатории у моря. Там было вдоволь всяких игр и прочих вольностей («wiele wolny»). Но она сторонилась сверстниц. Удрав, взбиралась на покореженную молнией сосну у дюн и наблюдала. Неистово клокочущий прибой смущал и завораживал ее. Чело и грудь овеивало влажным ветром. Она вся отдавалась этим ощущениям, теряла чувство времени, вверяла себя медленному ритму сердца, которое нашептывало что-то о судьбе и карме. Через мгновенье ей уж представлялось, это ветви, что вокруг, картавя, разговаривают с ней. Она пыталась разгадать, о чем они бормочут, впускала все их шорохи в себя, вдыхала их пьянящий и насыщенный смолистый запах. И старая скрипучая сосна вдруг замирала, более не двигала своими шелушащимися ветвями, словно бы сама прислушивалась к ней. Потом перед ее глазами точно лопался пузырь. Мир в своих красках возвращался. И всюду разносился жалобно-мятежный птичий гомон.

Что было в этой девушке такого, что он никак не мог понять? и только эта ли малоприметная невнятность, какая-то болезненная будто бы изюминка натуры, так располагала, очаровывала в ней? Совсем ещё подросток, она всё наполняла своей аурой, её простые по значению, такие вроде заурядные слова ложились точно миро на душу. И за одно уж это он был благодарен ей. Но Анжеле того недоставало, она была не по своим годам честолюбива. И как жар-птица из неволи, влекла с собой неведомо куда, где было всё иначе, как она воображала, и где она была – с изрядным перебором мня тут о себе, – уже единовластной повелительницей дум и госпожой. Когда она внезапно умолкала, мысленно как переносясь в волшебные, лазоревые дали той страны, то сразу вся преображалась. Возможно, и загадка и разгадка были в этом?

– Ты думаешь, что слушаешь меня? – легонько тронула она его за локоть. – Ты снова думаешь об этом дне, когда ты опоздал на похороны? Jeszcze troszk?, мы пришли.

Костел был окружен соседними постройками. С зажатым между ними стрельчатым порталом и красноватой, скрадывавшей день смальтой в вытянутых окнах, он в первую минуту показался небольшим. Дневного, проникавшего внутрь света и скрытого источника у алтаря едва хватало, чтобы осветить часть утвари за кафедрой и ксендза, темноволосого мужчину без биретты, в белой альбе и издали казавшейся как запеченный творог казуле.

Ближние к ним скамьи были заняты. Наверное, нервируя священника своим небрежным дробным цоканьем по полу, они прошли вперед и встали в центре сумрачного нефа. На католическом богослужении он был впервые. Проповедь была на польско-украинском, поочередно шепелявя и воркуя гласными. Он плохо понимал язык и пробовал прислушаться к себе, как этого хотела Анжела. Она стояла подле, трепеща, сгорая вся от нетерпения. Была ли она искренна тогда, задумав эту жертву? Её вспотевшая ладонь была напряжена. И как сопряженный с током её крови, протяжный и елейный тенор клирика слегка вибрировал, то возвышался, то спадал. И от распятия суровое лицо отца глядело. Но выше – точно шестикрылый серафим подхватывал и возносил к небесному шатру над кафедрой.

Кто смог бы объяснить случившееся, – все то, чего произошло тогда, за много лет до этого и позже? Или он напрасно укорял себя и просто не сумел постичь того, что было связано с трагедией отца, с последующей драмой в отношениях родителей? Что означали, скажем, эти люди в «куколях и армяках», что собирались раньше в доме, как для того чтоб похристосоваться и обогреться? Он этого не понимал тогда, также, видно, как не мог уразуметь и некоторых других, накрепко запавших в душу и все еще смущавших эпизодов детства. И можно ли одним усилием по своему желанию предотвратить чего-нибудь, когда ты знаешь это наперед? (Всю жизнь ломал он голову над этим!) Сквозь слякоть, мглу и проповедь, – в великоватой материнской кофте, вышитой раскрывшимися маками по полю, и в зашнурованных тесьмой ботинках, торчавших, точно не свои, из-под дырявого куска рогожи, зачем-то ехал с отцом в деревню. Возничий – кривой и отвратительный старик в набрякшем балахоне, видимый ему лишь, со спины, с остервенением хлестал круп увязавшей в жиже лошади. Укрывшись краем тою же рогожки, отец сидел у передка, в наваленной, потягивавшей прелым выгоном соломе. Сидел, сутулясь, в надвинутой на лоб ворсистой шляпе, точно грач: казался нелюдимым, неродным, – сидел и ёжился как от озноба. И каждый раз, когда кнут с присвистом взлетал, его лицо мертвело. Детское сознание, каким оно в то время было, – еще не испытавшее лихой беды, поэтому не ведавшее цельной зоркости и сострадания, щемило чувством брошенности: отец как позабыл о том, что у него есть сын, не знает даже, где и сам сейчас. Он не смотрел вперед и видел только глиняное месиво проселка за телегой, которая, скрипя ступицами, всё ехала и ехала. И не было конца ни нудно моросившему дождю, ни взбухшей, точно овсяной кисель, дороге. Отца, казалось, тоже больше нет; был только этот устрашающий погонщик. И отзвуки кнута над сивым крупом мерина дуплетами вонзались в уши через ломивший зубы перескрип колес. Спустя пятнадцать лет в незавершенном дневнике отца, как литанию, он прочтет: «Из Месопотамии, через Египет, оно вбирало и вбирало, и если след его – путь вечной Колесницы, то жизнь и смерть – как вмятинки под ободом её». Возможно ли, чтобы отец уже тогда предвидел, что произойдет? И на другой странице было: «И тогда, в полном отчаянье, они возводили себе всё новые виселицы, ибо бывшие…» Простишь ли ты, отец? Он знал, что расстается с этой памятью. «Достоин Агнец закланный принять силу, и богатство, и премудрость, и…»? Голос, бестелесно вопрошающий, пресекся; боль собралась у кадыка в тугой комок, в глазах все расплылось, нечаянно полились слезы, он ощущал их горечь на губах и удержать уже не мог. Но тут вовне произошло чего-то – и как не стало мрачноватых сводов нефа. Костел наполнился тягучей и медлительной мистерией органа. От сердца отлегло, боль отпустила. И несказанно добрый свет повсюду заструился.

Мгновение спустя он вновь увидел впереди упрямую фигуру ксендза. Соперничая с ним, от Анжелы происходил не обжигающий живительный огонь. Всё было в нем. И в Анжеле и нем. И это было – внутри и вне каждого.


Миг или столетия прошли с тех пор, как это точно вычислишь и скажешь? До часа настоящего вне временной, не связанной с его чеканной поступью субстанции, он неохотно и нечасто спрашивал себя об этом: не оборачиваясь, просто шел. И этот, раз воспринятый им свет, сошедший некогда под храмовыми сводами, не раз оберегал. Бывало, что в упадке сил он всё же отступал от Анжелы, того дарованного ей света и огня. Думая, что отступает от себя, жалел и снова обретал, мнилось ему это или нет, как – чудо.

Когда, окончив пятый курс, он был успешно аттестован в качестве экономиста в плановом отделе, который после социальной линьки тоже значимо преобразился и начал щеголять пушком коммерции, с нарочным ему вручили телеграмму. Та была как сброшенный неразорвавшийся фугас – и лаконична и вместительна по содержанию, без точных реквизитов отправителя и на правительственном бланке: «Лиха беда начало молодец». Прочтя, он не успел порвать ее. Великим стряпчим и провидцем был тот аноним!

Здесь по житейским правилам стоило бы сделать передышку, – присесть бы где-нибудь на бережку, в тени ракиты, окинуть взглядом окоём и призадуматься. Кажется, он так и сделал. Но прежде надо описать еще одно событие. С тех пор всё то, что раньше изредка покалывало сердце, уже как лопнувший волдырь саднило на душе и, если б ни несчастье, то, может, так и пролежало бы себе под спудом.

После злополучной телеграммы от Трофимова мать прожила совсем недолго: слегла и больше уж не поднялась, простыв. Она угасла на его руках и отошла без мук, умиротворенно тихо, перекрестив ослабевавшим взором на прощанье, и как осененная той мыслью, что сделала для блага чада всё, чего могла.

Из близких родственников в городе у матери была не то племянница, не то двоюродная, по отцу, сестра, которая у них ни разу не бывала. Её фамилии и адреса Статиков не знал, при этом был уверен, что и узнавать не надо. И всё же проводить мать так же незаметно, как она ушла, не получилось.

В день похорон кроме сослуживцев от профкома, тепло и терпеливо выражающих сочувствие, нежданно и негаданно пришел Малинин, его сокурсник и сосед. Статный, остроглазый как джигит, притом отчаянный кутила и повеса, он был в двубортном удлиненном пиджаке, добытом, видно, где-то на прокат; в черной, наглухо застегнутой рубашке и с белыми гвоздиками под пленкой, которую он, угловато отвернувшись, тут же снял. Вошел – и, не решившись подойти, застыл в дверях, насупившись и хладно рдея. С таким скорбящим выражением его, наверное, еще никто не видывал: как лермонтовский кающийся демон.

Вслед за Малининым, с которым они виделись лишь на занятиях и еще не были приятелями, начали сходиться женщины в повязанных шалашиком и узелком затянутых платках, с однообразной поувядшей зеленью: со всей округи. Все они, оказывается, знали мать; покачивая головами, и шепотком осведомляясь друг у друга, будут ли сначала отпевать, рядком рассаживались у стены на припасенных стульях.

Уже в последнюю минуту, в чувственном пространстве простиравшуюся много дальше мыслимых границ, куда-то в брезжившую лунным светом бесконечность, он в полузабытьи отметил, как двое неизвестных с четкой непартикулярной выправкой, нелепо как-то выделявшейся у гроба, бережно внесли корзину, полную живых, как только срезанных нарциссов. Наклоном головы, с равно одинаковыми стрижками под полубокс, они со всеми поздоровались. Затем, окинув взглядом комнату, поставили корзину к двум венкам в углу и, скупо поклонившись, вышли. Синклитом женщин это не было одобрено: старушки сделали глазами реприманд на дверь и учащенно зашептались.

За этим происшествием никто не обратил внимания, что траурная лента на корзине по-прежнему завернута концами вверх, к дугообразно вытянутой ручке, расправить ее в спешке позабыли. Внезапно вся она пришла в движение, – шелк, точно полоз, заскользил над перевитым круглым ободом по лепесткам; пестики точились влагой, переливаясь как росинками, и было что-то завораживающее в их редкостном небесно-синем цвете. Дымок от смирны, перед изголовьем, на мгновенье всколыхнулся: мать, будто улыбнулась в своем ложе.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10