скачать книгу бесплатно
А потом мама сказала: «Погладь меня» – и я чуть не закричала! И он сказал: «Не могу. Не выдержу». А мама почти пропела каким-то шепотом напополам со звоном, словно она сейчас полетит: «Ну, немножко».
И он начал ее гладить! И я это чувствовала! Я чувствовала, как чужой гладит мою маму по всему телу, и это было так…
Я не могу, не могу, не могу!
Потом мама сказала так слабо-слабо, словно умирает: «Ну, все. Иди. Обожаю тебя». Он сказал: «В десять».
И тут же раздались гудки.
Я вышла из автомата и почему-то увидела, что снег на улице ярко-розовый с черным, и люди тоже черные с ярко-розовым, и какие-то жуткие разводы по всему небу.
Жуткие!
Потом я поняла, что плачу и это у меня что-то с глазами».
* * *
Доктор Груберт поднял голову от страницы. Ева вошла в комнату.
– Может быть, – негромко спросил доктор Груберт, – не стоит, чтобы я это читал?
– Стоит.
* * *
«22 декабря. Пытаюсь понять свою маму. Главное, что этим нельзя ни с кем поделиться. Ни с Хилари, ни с Лидой – ни с кем. Смешно! Чуть не написала: «Ни с папой». Я должна все это понять сама.
Может быть, я не имею права ее осуждать. Потому что я всегда чувствовала, что она так несчастлива с папой.
Мы вообще – несчастная семья. А здесь – особенно. Потому что здесь – мы приехали из Америки и уедем в Америку, где – как здешние люди думают – все богатые, а тут Россия, и столько материальных проблем. Но получается, что у меня только здесь раскрылись глаза на все, и на моих собственных родителей, потому что там, дома, я была маленькой девочкой и ничего не понимала.
Хотя у нас и раньше были ужасные сцены. Я так помню ту, ночью, которая меня перепугала два года назад.
А это было вот как: папа всегда почему-то периодически обижался на маму, он просто не мог жить без того, чтобы раз в неделю на нее ужасно не обидеться и не сделать ей какой-нибудь гадкой сцены, и даже от меня это было невозможно скрыть, потому что, когда у папы начинается истерика, он ничего, кроме себя самого, не слышит и не помнит.
Я уже легла спать, у них начался какой-то разговор, и я через стену почувствовала, как папа накаляется. Он сказал маме: «Посмотри, у нас на столе живут эти крошечные муравьи». Мама ответила: «Муравьи? Откуда они взялись в такой холод?» «Неважно, – сказал папа, – они взялись вот от этого цветка, но ты подойди сюда и посмотри». И я уже по голосу его услышала, что ничего хорошего не будет. «Видишь, этот муравей тащит маковое зернышко из пирога? Ты видишь или нет?» «Я вижу, – сказала мама, – и что?» «Он ведь его тащит не для себя, а всем! Ты видишь это или нет?» «Вижу, – тихо сказала мама, – и что?» «А то! – закричал он, – то! Только ты привыкла жить для одной себя! И мне надоело с этим считаться! Иди и зарабатывай! Ты даже в редакции перестала появляться!» «У тебя истерика, да?» – спросила мама.
Я знаю, что вопрос у нас в доме никогда не заключался в деньгах, потому что иногда папа просто сходил с ума, не знал, что для нее сделать, и покупал ей все, что мог, хотя она даже и не просила, так, например, он вдруг взял и купил нам прекрасный дом на Лонг Айленде, который все равно потом пришлось продать, потому что мы не могли за него выплачивать, но когда он вдруг начинал вот так вот кричать, да еще о деньгах, это значило, что ему очень хочется как-нибудь маму оскорбить, и как можно больнее, потому что у него уже началась истерика.
Конечно, не из-за денег, а от какой-то ужасной на маму обиды, но тогда я не понимала, на что он так обижается, а теперь, кажется, начала понимать!
«Оставь меня в покое, – сказала мама с такой ненавистью, что я вся похолодела, – сколько можно мне мстить за то, в чем ты сам виноват?» «Ты посмотри на себя! – закричал папа, – неужели ты думаешь, что еще можешь вызывать у меня какие-то эмоции?» «Слушай, – сказала мама, – если ты не успокоишься, я приму меры, обещаю тебе!» «А почему бы тебе не освободить меня от себя? У тебя ведь, кажется, есть дом, где жила твоя мать, он ведь теперь свободен, вот туда и проваливай! – сказал папа. – Освободи меня!» «Хорошо, – ответила мама, – завтра мы начинаем разводиться, а сегодня оставь меня в покое!» «А зачем нам ждать до завтра? – закричал папа. – Давай начнем прямо сейчас!» «Ты разбудишь ребенка», – сказала мама. «А ей все равно придется с этим столкнуться, – сказал папа, – она все равно узнает, кто ее мать!» «Кто же я?» – спросила мама. «А ты не знаешь, кто ты?» – прошипел папа. «Я не знаю, – вскрикнула мама, – я знаю только, что, что бы я ни делала, меня не за что упрекать, потому что я всю жизнь ужасно несчастна с тобой!» «И я с тобой, – сказал папа, – и лучше это немедленно закончить!» «Ты не со мной несчастен, – каким-то ужасным хриплым голосом сказала мама, – ты вообще несчастен! Ты не любишь жизнь, никогда не любил! Никогда не хотел жить! Ты – ошибка природы! Ты вообще не должен был родиться, потому что твоя мать тебя не хотела! Такие люди, как ты, которых не хотят, которые рождаются по случаю – они не должны жить, они сами мучаются и других мучают!» «А-а-а?» – закричал папа. «Да, – сказала мама, – я желаю тебе как можно скорее умереть, чтобы и самому освободиться, и меня отпустить!» «Освободиться? – сказал папа, а я лежала ледяная под одеялом и думала, что, если бы мне предложили в этот момент умереть, я была бы только рада. – Так чего мы ждем?»
И он чем-то зазвенел, потом открыл холодильник.
«Так ты этого хочешь, и прекрасно! Сейчас ты это получишь! Смотри! Ну, смотри!»
Я не выдержала, выбежала из своей комнаты и бросилась к ним.
Никогда не забуду: папа держал в руках шприц, наполненный, как я сразу поняла, этим его инсулином, который он колет себе два раза в день, но ему полагается не полный шприц, а какая-то определенная доза. Он задрал рубашку, словно сейчас всадит этот шприц в кожу, и был белым-белым, не только лицо, но вообще весь был ужасно белым, потому что он ведь седой, хотя еще и не старый, и довольно кудрявый, и стричься не любит, поэтому у него белые кудрявые пушистые волосы, как у женщины, и когда он стоял с этим шприцем, то волосы поднялись, а все лицо дрожало, и мама была тут же, но она сама была словно мертвая, окаменевшая, и смотрела при этом на папу так, словно она и в самом деле хочет, чтобы он всадил в себя эту огромную дозу инсулина!
А на лице у нее была такая тоска! Такая просто страшная тоска, невозможная! И я никогда не забуду этого, никогда, никогда не забуду! Хотя они тут же, как только я выбежала, спохватились, и папа сделал вид, что ему пора делать укол, а мама спросила, почему я не сплю.
Вот такой был в моей жизни ужас.
23 декабря. Я, кажется, один раз видела этого маминого человека, когда мы только приехали сюда. У нас была куча гостей, все с нами знакомились, и среди гостей действительно был один то ли режиссер, то ли актер, очень приятный.
И мама потом упомянула, что он только несколько лет назад, как переехал в Москву из Эстонии, его пригласили что-то ставить в московском театре, и он здесь остался. Я его лица совершенно не помню. Но он высокий, намного выше папы, и, кажется, очень симпатичный внешне.
И еще мне кажется, что тогда он был с женой. Она рыженькая, курносая. Хорошенькая, кажется.
Но, может быть, я их с кем-то путаю?
Костя Прозоров подошел ко мне после литературы и сказал: «Давно собираюсь спросить, откуда у тебя такой хороший русский язык? У тебя даже акцента почти нет! Что, у вас в Нью-Йорке все так хорошо разговаривают?» Я сказала, что у меня бабушка русская, и мама с бабушкой всегда говорили по-русски, а дедушка со стороны мамы был китайцем, но и с мамой, и с бабушкой, своей женой, он тоже говорил по-русски, а папа у меня русист, и у него докторская диссертация по теме «Небесное и земное в творчестве Федора Михайловича Достоевского».
Так что мой папа тоже на этом русском языке слегка повернулся и, когда я росла, все сделал, чтобы научить меня говорить по-русски так же, как по-английски. Меня и книжки заставляли читать, и в русский детский сад отдавали, и в гости водили к эмигрантам, я даже русские мультфильмы смотрела, пока росла.
«Так ты – китаянка, – сказал Прозоров и засмеялся, – а я смотрю и думаю, откуда у тебя эти глаза?» И он показал двумя пальцами, какие у меня глаза.
У нас бы на такие штучки следовало обидеться, потому что это расизм, но мама меня предупреждала, что в России это не так, и я не обиделась, только немного удивилась.
«Я хочу проводить тебя до дому, – сказал он, – или еще лучше – давай сходим куда-нибудь. Хочешь в кино?» Я согласилась, но нам оставалось еще три урока, и я думала, что не дождусь, так у меня все болело, потому что Костя сидит сзади, за последним столом, и я чувствовала, как он смотрит мне прямо в шею, поэтому у меня все и болело, и пекло, как раз с того места на шее, на котором были его глаза, и этот жар шел ниже, до самого таза.
Я попалась. Пора мне становиться женщиной, лучше с этим не затягивать, иначе начнутся всякие психологические проблемы. Не дай мне Бог. Но хочу ли я этого с ним? И здесь, в Москве, откуда я все равно уеду?
Обо всем этом я думала, пока ждала, когда же, наконец, закончатся эти проклятые уроки, а когда они закончились, у меня так дрожали ноги, что я еле-еле дошла до раздевалки, где он меня ждал, и мы пошли.
Когда мы вышли на улицу, я увидела, что за то время, что я была в школе, стало тепло, почти как летом, и надвигается гроза.
Гроза в январе! Это что-то немыслимое! Такое бывает только в России!»
* * *
Доктор Груберт вспомнил, что несколько дней назад, когда он спешил в ресторан на свидание с ее матерью, тоже, как ни странно, была гроза.
* * *
«Мы шли по Тверской, народу было не очень много, но нас все равно почему-то все толкали и задевали локтями. Сначала он молчал, потом рассказал, что его отец в прошлом был летчиком, потом стал заниматься бизнесом, но неудачно, и у него теперь депрессия оттого, что приходится жить на те деньги, которые зарабатывает мать, а мать очень активная и энергичная, она бросила то, что раньше делала, и пошла в бизнес по продаже недвижимости, а чтобы это приносило хорошие деньги, занимается продажей квартир для новых русских, которых ни Костя, ни его отец терпеть не могут, и от этого у отца депрессия, а Косте его жалко, потому что он сам похож на отца, а не на мать, которая очень, как он сказал, любит всякие компромиссы.
Я подумала, что мне, наверное, тоже надо что-то ему рассказать о своей семье, иначе получается, что он открыт, а я нет, и это некрасиво, но тут же я поняла, что говорить о нашей семье просто невозможно, особенно теперь, когда все упирается в то, что у мамы есть любовник, а папа этого, если узнает, ни за что не переживет.
Мы зашли в кафе, где Костя заказал мороженое, пиво и кофе, и никто не спросил у него подтверждения, что ему двадцать один год, а пиво продали просто так, у них это можно. Я съела немножко мороженого и выпила весь стакан пива, которое называется «Бочкарев», и у меня тут же закружилась голова, и стало очень весело.
«Куда ты хочешь пойти?» – спросил он, и я увидела, как он вдруг побледнел и даже какая-то белая пленка выступила в левом уголке его губ. А у меня заломило низ живота так, что я еле поднялась.
«Хочешь в кино?» – сказал он.
«Пошли», – сказала я.
Мы пошли в кинотеатр «Художественный» на какой-то дурацкий американский боевик, и во всем зале не было никого, кроме нас!
И, как только мы сели, он меня обнял и начал целовать. Я целовалась много раз там, дома, но никогда ничего похожего! У меня так кружилась голова, и все немело – и руки, и ноги, – и ничего более необыкновенного никогда не было со мной в жизни, ничего более чудесного.
Только очень хотелось плакать, потому что, пока он меня целовал и мне было так хорошо, я вдруг – как назло – вспомнила про маму и, чтобы не думать об этом, вся вжалась в Костю, прямо в его шею и грудь, а на нем была одна тоненькая рубашка, потому что куртку он сразу снял, и я услышала, как у него колотится сердце.
Мы целовались раскрытыми губами, и он языком доставал до самого моего горла, и такого у меня, конечно, никогда и ни с кем не было. Я поняла, чего он хочет, и, наверное, я сама хотела этого, и ничего не боялась, но мы все-таки были в кинотеатре, и хотя здесь у них все очень просто, но я чувствовала, что этого нельзя допустить, и оторвала его от себя.
Он забормотал: «Что, что, что? Катюша, Катя, что?!»
И я сказала: «Ты с ума сошел? Пошли отсюда!»
И побежала из зала, а он догнал меня с моим пальто, и мы оказались на улице. Там уже наступил глубокий вечер, но все равно было тепло, и ветер дул такой теплый, что мне показалось, что в нем был даже запах моря, как у нас на Лонг Айленде.
«Пойдем куда-нибудь», – сказал Костя и опять поцеловал меня в губы. Но я почему-то сказала: «Подожди, не надо». «Что не надо? – спросил он. – Если мы оба этого хотим?» «Сегодня не надо, – сказала я, – мне пора домой». «Я буду стоять под твоими окнами всю ночь, – сказал он, – пока ты не выйдешь ко мне». «А если пойдет снег, – спросила я, – и вообще будет холодно?» «Тогда я превращусь в медведя и буду стоять. Ты не читала такую сказку, как человек превращается в медведя от любви?» «Нет, – ответила я, – не люблю сказок». «Дурочка, – сказал он, – а я люблю».
И опять поцеловал меня. Мы дошли до моего дома и у самого подъезда столкнулись с мамой, которая вылезала из такси в своей длинной шубе и маленькой белой шапочке. И опять она была похожа на модель!
Она увидела нас и вся просияла. Но это не оттого, что она нас увидела, а просто потому, что она так счастлива в той, другой своей жизни, и ей нужен любой повод, чтобы это показать.
Она потащила нас наверх и начала кормить и рассказывать про какой-то случай в метро, и я видела, что Костя смотрит на нее с удивлением. Потом он ушел, а я не стала делать уроки, а пошла к себе и сразу легла спать.
Мы живем в «высотке» (так называются высотные здания, которых здесь, в Москве, несколько, их строили, когда правил Сталин!), и я стояла и смотрела то вниз, то вверх, на небо. На небе была луна с оторванным подбородком, а внизу бежали машины. И почему-то я поняла, что все это уже было. Вернее, не поняла, но так почувствовала, потому что вдруг увидела все это со стороны: и себя, и свою маму, и Москву, – все, все, все, включая луну с оторванным подбородком.
Было все это уже.
Точно так, как сейчас, уже было.
Но когда и какая была я?
28 декабря. Если бы я не знала, что у мамы есть своя история, я бы рассказала ей, что со мной происходит.
Мы с Костей уже два дня как вместе. Все это оказалось гораздо проще, чем я думала. В пятницу мы не пошли в школу, а поехали в Барвиху на электричке. Там есть настоящие дворцы за заборами, их охраняют солдаты с ружьями, а есть просто деревня, называется Никольское, где топят печки и воздух пахнет, как у нас на Рождество, елками. И немного хрустит от холода.
Мы сошли с поезда, и я спросила у Кости, зачем он меня сюда привез. Он сказал: «Погулять», – и я подумала, что, может быть, и правда: он привез меня погулять. Мы пошли в лес, но гулять там почти невозможно, потому что снегу по колено, хотя светило очень яркое, просто летнее солнце, и эта путаница зимы с летом была такой, что все время хотелось смеяться.
Я прислонилась головой к стволу, и Костя тут же начал меня целовать так же, как тогда, в кино, а когда я хотела оторвать голову от ствола, оказалось, что она не отрывается, потому что там стекала смола, и мой затылок приклеился! Потом мы легли на снег, и снег забился везде – под одежду, и в волосы, и в рот, и в глаза, – но тут же начал таять, потому что мы были страшно горячими!
Я испугалась, что сейчас Костя начнет раздевать меня прямо здесь, в лесу, но он вскочил – весь в снегу, с красным лицом, – схватил меня за руку, и мы побежали обратно в деревню. Я увидела, что нам навстречу идет женщина от колодца, и это было как на картинке: высокая женщина в сером платке и в валенках, изо рта валит пар, а в каждой руке по ведру, и вода в ведрах ярко-голубая, как в океане.
Костя постучался в первую попавшуюся дверь, на нас залаяла собака, сидевшая на огромной ржавой цепи – жалко мне этих русских собак! – а потом вышла на крыльцо старуха без единого зуба, но в очках, настоящая ведьма из русской сказки. Костя сказал, что я – его сестра и нам нужно где-то остановиться на пару часов, потому что он вывихнул ногу и нужно полежать, чтобы потом ехать в город.
Старуха посмотрела очень подозрительно, но Костя тут же вытащил деньги и сунул ей в карман, так что она нас впустила в дом. Там были две крошечные комнатки со стенами, увешанными фотографиями, в основном черно-белыми и тусклыми, и было ужасно жарко, а пахло кислым, как будто испортилась какая-то еда. Старуха впустила нас в ту комнатку, где стояла высоченная – прямо до потолка – кровать, и много на кровати всяких подушек, которые старуха все собрала и унесла, как будто мы могли их украсть.
Она закрыла за собой дверь, мы услышали, как она завела телевизор, и по телевизору шли новости.
Он раздел меня, все-все с меня снял, и мне стало холодно в этой очень жаркой комнате. У него тоже руки стали просто ледяными. И тогда я сказала почему-то по-английски: «Please, don’t…»[2 - Пожалуйста, не надо…]
Мы стояли и смотрели друг на друга, и он ничего не делал, даже не дотрагивался до меня. Наверное, это выглядело дико: он стоял в куртке, а я перед ним – совершенно голая. Но мне совсем не было стыдно, наоборот! Только хотелось плакать. А потом он очень быстро все с себя стянул. Я ничего не боялась, потому что он был самый родной на свете, и то, что он так дрожал и боялся до меня дотронуться, делало его еще роднее. Мне было почти не больно, ну, совсем чуть-чуть. А говорили, что у некоторых это вызывает чуть ли не шок или отвращение. Мне вообще сейчас пришло в голову, что вся папина затея с Москвой и с тем, что он нас сюда потащил, и с этой школой, нужна только для того, чтобы был этот день, когда мы с Костей лежим вот так, на этой кровати, и крепко спим.
Мне показалось, что мы действительно спали, но, может, мы не спали, а просто провалились, и, когда я очнулась и посмотрела на чью-то руку, я не сразу поняла, чья это рука: моя или его.
Наступил уже вечер, и я перепугалась: что подумают мама с папой? Где я? Костя лежал рядом со мной и глубоко дышал, и он был такой милый! И тут из меня что-то полилось. Это была кровь. Слава Богу, что ничего не успела испачкать. Я сползла с высоченной кровати, оделась и вышла в другую комнату, где старуха смотрела телевизор.
Я извинилась и спросила, можно ли мне в уборную. Она кивнула головой за окно. Значит, уборная на улице! Такого я еще не пробовала, но делать было нечего, и я пошла на улицу. Я остановилась на протоптанной в снегу тропинке и изо всех сил вдохнула этого очень холодного елочного воздуха. Показалось, что я проглотила большой кусок немножко кислого, твердого, вкусного яблока.
Все было очень хорошо, и снег переливался вокруг, потому что на небе было много звезд. Главное – я нисколько не переживала, что, вот, я иностранка, совсем из другой жизни, заехала черт знает куда!
Наоборот – мне все было так просто и весело: даже то, что уборная– огромная яма в кривом, в человеческий рост скворечнике, а содержимое забросано чем-то белым, сильно пахнущим, и то, что я потом мыла руки ледяной водой из рукомойника, такой холодной, что пальцы заболели, а полотенца не было, так что я вытерла руки о свитер.
«Катя, куда ты ходила? – спросил Костя, как только я вошла обратно в эту нашу комнату. – У тебя болит что-нибудь?»
Я легла рядом с ним, не раздеваясь и совсем не стесняясь, и сказала ему, что со мной было. «Сильно?» – спросил он. «Нет, ничего», – сказала я и подумала, что два часа назад он мне был, честно говоря, никто, чужой человек, а теперь мы можем так разговаривать!
«Ты не сердишься на меня?» – спросил он. И я вместо ответа поцеловала его в губы и погладила по всему лицу.
«Катя, – сказал он, – я не хочу, чтобы ты думала, что у нас это просто так. У меня это было, честно говоря, с другими, но это все как небо и земля, понимаешь?»
Я знала, вернее, я, конечно, догадывалась, что я у него не первая, и, когда он это сказал, сначала было мне неприятно, а потом, когда я увидела, как он на меня смотрит – жалобно, и, как маленький, боится, что я обижусь, – мне стало просто безразлично. Ну, было и было. Это ведь совсем другое.
Я вернулась домой в четверть первого, у нас было темно в квартире, я сразу шмыгнула в душ, а когда вышла, увидела почему-то только папу, а мамы не было. Папа был очень грустным и старым.
Я что-то быстро соврала и спросила, где мама, и он ответил, что мама опять улетела (или уехала, я не поняла) в Петербург, потому что у нее там дела.
30 декабря. Завтра Новый год. Меня пригласили в компанию, где Костя тоже будет, в гости к одной девочке из класса, которая мне не очень нравится, но у нее большая квартира, она живет с матерью, и мать уезжает, так что все принесут еду и алкоголь и можно остаться до утра.
Я спросила у мамы, можно ли мне пойти, и мама сказала, что нет, нельзя. Я обиделась, стала кричать на нее, что я уже взрослая и что это у нас, в Америке, похищают подростков, а здесь никто никого не похищает, и мне надоело так жить, будто мне пять лет. Но мама была как стена.
И тогда я спросила: «Почему ты только себе разрешаешь личную жизнь, а мне запрещаешь? Может быть, у меня тоже любовь?»
Не знаю, не представляю, как это из меня вырвалось! Я увидела по ее лицу, по тому, как оно сначала стало ярко-белым, потом ярко-красным, что она все поняла. Наверное, она решила, что я ее где-то подкараулила или еще что-то. Но она умеет выкручиваться! Она сказала: «Мне сорок лет, а папе пятьдесят два. Тебе – шестнадцать. Разница все-таки, правда?»
То есть она сделала вид, что я это говорила о ней и о папе!
В общем, я никуда не пойду и буду дома, ну и черт с ними, лягу спать! А Костя сказал, что тогда он тоже никуда не пойдет и будет стоять под моими окнами. Но папа утром тридцать первого, когда я еще валялась в кровати, вошел ко мне и говорит: «К нам зайдут друзья в десять часов, и потом мы с ними пойдем на Красную площадь смотреть салют и, может быть, на часок в ресторанчик тут, неподалеку. Хочешь, пригласи к себе кого-нибудь».
Я обрадовалась и сразу позвонила Косте, там подошла его мама, которую я никогда в жизни не видела. У нее красивый голос, но по голосу слышно, что она много курит, она спросила, кто говорит, и я сказала, что это Катя Гланц из школы. И я слышала, как она крикнула Косте: «Иди, американка твоя!»
Откуда она знает? Может быть, у меня все-таки акцент? Ну и пусть. Мне совсем не хочется с ними знакомиться. Главное, что он придет и мы в Новый год будем вместе. Ведь вместе – главное».
* * *
Доктор Груберт снял очки и попытался представить себе эту девочку, но у него ничего не получилось. Вместо девочки выплыло лицо Евы, потом Николь, потом опять Евы.
* * *
«1 января. Сейчас ночь, первая ночь нового 1996 года, и я должна непременно записать все, что произошло, чего бы мне это ни стоило. Костя пришел в четверть двенадцатого, мои родители и их друзья только что ушли. Я думала, что мы сядем за стол, но он схватил меня на руки и спросил: «Которая твоя комната?» И понес прямо туда на кровать. Мне уже совсем не было больно, и такое счастье, что мы есть и мы вместе.
Он так нежен со мной, так ужасно ласков, сейчас я уже чуть-чуть больше соображала, чем тогда, в деревне, и разглядела, какое у него было лицо. Глаза закрыты, а все равно кажется, что они блестят. И, когда все кончилось, он закричал! Я прошептала ему: «Тихо!» Мы не встали с кровати даже тогда, когда начали бить часы, просто я сбегала в столовую и принесла шампанское, а потом опять легла, и мы выпили это шампанское, когда Костя уже был внутри меня.