скачать книгу бесплатно
Итак, я был вынужден притворяться, что сплю как убитый, но тут заявились ещё и военные патрульные и к четырём утра подвигли меня на то, чтобы распрощаться с амплуа мирного пассажира и вступить с ними в перепалку. Следом за военными пожаловали перекупщики валюты и, порядком запудрив мне мозги рассказами о некоей дополнительной пошлине, заставили меня обменять франки на лиры – разумеется, по совершенно грабительской ставке. Должно быть, на международном языке вроде эсперанто всё это зовётся пропагандой итальянского туризма.
На другой день уже в Венеции, на вокзале, какой-то депутат белградской скупщины[1 - парламент, городская дума (серб.; здесь и далее в постраничных сносках – примеч. пер. или ред. изд.).], который возвращался из Лондона с похорон короля Георга V и всю дорогу ехал в соседнем вагоне, подошёл ко мне, приняв меня за торговца. Какая небывалая проницательность! Меня, конечно, сие происшествие изрядно позабавило, только я никак не пойму, почему Югославию так мало заботит уровень её зарубежного представительства.
* * *
«Дубровник» едва ли отличается от остальных кораблей. Удобства там весьма скудные, зато сюрпризов хоть отбавляй. Естественно, о чём-то подобном я догадывался, но реальность превзошла все мои ожидания. Во многом дискомфорт вызван политическими обстоятельствами, но не станем углубляться в описание этого смертоносного для послевоенной Европы вредительства, ведь заграничная выучка обитателей сербского побережья (бывшей Далмации) – история уже вчерашняя, а не сегодняшняя. Венеция, наполеоновская Франция, Австрия – все они побывали там до Сербии. Так что поразило меня у них не столько пресмыкательство перед иностранцами, сколько пренебрежение к собственным землякам и освободителям. Презирая всё сербское, они, выходит, презирают самих себя.
Пароход «Дубровник» в порту о. Корчула. 1937
Уже в порту Триеста я обнаружил, что ни на сербском, ни на французском со мной никто говорить не желает. На корабле «Дубровницкого судоходства» – получающего, между прочим, дотацию от югославских властей! – я не мог объясниться ни на государственном языке этой страны
, ни на языке, который Лига Наций признала дипломатическим и международным. Впрочем, на корабле со мной никто и словом не перекинулся, никто даже не пытался изобразить хоть какую-то доброжелательность. Все делали вид, что не замечают меня, хотя на «Дубровнике» я был чуть ли не единственным пассажиром. Меж тем мне в жизни часто доводилось слышать, что презреть или «не заметить» мою особу не так-то просто.
Что ещё сказать?..
Да больше и нечего! О каютах первого класса даже заводить разговор не стану, это нечто немыслимое. А уж заниматься международными туристическими перевозками, не имея на борту элементарного радиоприёмника, – идея вообще, мягко говоря, отчаянная. В попытке компенсировать отсутствие радио буфетчик крутил несколько ужасно заезженных пластинок, причём ещё и на таком старом проигрывателе, какими завален парижский блошиный рынок – какофония получалась невообразимая! Вы, наверное, полагаете, что на борту звучали сербские – или югославские (если вам угодно выражаться пошлым политическим языком) – мелодии, и иностранные туристы могли составить хоть какое-то представление о специфике страны? Как бы не так! Все песни были зарубежными! Музыкальные богатства Сербии, а заодно и остальные её сокровища, своего часа не дождались. Вероятно, музыка на «Дубровнике» отвечала вкусам корабельного посудомойщика или же капитана, у которого лучше получалось изрыгать ругательства, чем следовать правилам приличия или проявлять обходительность к гостям судна.
В итоге захлестнувшая меня тоска вызвала в памяти образ Лиз Готи
, её шарфик и дивную песню «Шаланда плывёт». А ещё я бы тогда с удовольствием послушал голос Люсьен Буайе
:
Такой огромной любви,
Как наша любовь с тобой,
Больше нигде не найти,
Так не любит никто другой.
Скажем прямо, атмосфера на моём корабле была пропитана иностранщиной чуть более, чем полностью. Я же рассчитывал, что всё будет не так безнадёжно и что хоть где-то мне удастся почувствовать своеобразие тех краёв, куда мы направлялись. Как и любому приезжему, мне хотелось увидеть душу новой Сербии, её характер, голос и дыхание, а вовсе не заграничные повадки, которые, вы уж меня простите, вызывают разве только усмешку. Мало того!.. Если бы не мой мягкий нрав, я бы откровенно презирал людей, которые возомнили себя европейцами, слепо перетаскав к себе всё то, что в их представлении не похоже на них самих.
* * *
На борту «Дубровника» мне на глаза то и дело попадались афиши венской ярмарки, но ни одного плаката на французском или на сербском я там так и не обнаружил. И кстати, сербский язык, который всё же присутствовал на листках меню, на билетах и в прессе, был превращён в чудовищную абракадабру, причём часто нарочитую. Тогда я особенно ясно осознал, как глупо эти выскочки пытаются обратить на себя внимание: их вариант сербского почему-то обязательно должен отличаться от белградского. Для пущей наглядности представьте себе, что французские провинциалы – к примеру, жители юга – начнут вдруг учить парижан правильному французскому языку!..
Как можно догадаться, в корабельном меню почти ни одного традиционного сербского блюда тоже не было. Дескать, сербская кухня для иностранных гостей не подходит, хотя вообще-то многие её обожают! Но эти неосербы полагают, будто туристы приезжают в Югославию специально для того, чтобы отведать «эскалоп по-венски» или «картошку по-французски» (о существовании которой французы даже не догадываются!), а вовсе не для того, чтобы познакомиться с обычаями другого народа. Они не понимают самого главного: путешественники приезжают в другую страну прежде всего ради её особого колорита!
С политической точки зрения я находился на территории Югославии (а в национальном отношении – всё же на сербской земле!), но судя по тому, что окружало меня на «Дубровнике», я попал на корабль, где никаких национальных признаков или характерных особенностей будто и не предполагалось. Прямо-таки целая страна, лишённая облика, индивидуальности, лица и выражения. Повсюду перед моим мысленным взором всплывала одна и та же картина: взбитые яйца, из которых никто пока не додумался сделать омлет, – разумеется, омлет по-сербски. Ну а чего вы хотите?.. Ведь местный народ – вечно скверно выбритый или небритый вовсе – так всем этим гордится! И если хоть кто-то из соотечественников (при условии, что речь не идёт о министре, депутате или каком-нибудь университетском профессоре, то есть о тех немногих, кому позволено иметь мнение и вообще что-либо знать), так вот, если хоть кто-то посмеет усомниться в правильности выбранного пути, его тотчас же заклеймят злейшим врагом. Его даже объявят сумасшедшим или коммунистом, лишь бы найти законный предлог, чтобы избавиться от него со всеми его доводами, наблюдениями и критическими замечаниями. Выходит, причиной всеобщего настроя против сербской самобытности оказывается бесполость «югославов», именно собственная безликость обращает их всех против самих же себя. И эта удивительная привычка без разбора перенимать всё, что они насобирали в разных концах света, всё, что они считают истинной европейской цивилизацией, придаёт «югославам» весьма жалкий вид.
Вот почему я никому не говорил, кто я и как меня зовут. И уж тем более я ни с кем не был готов делиться мыслями и впечатлениями. Я и так-то человек застенчивый, а потому здесь я ограничился ролью стороннего наблюдателя. А значит, не моя вина, что в этой главе так мало диалогов и действий.
2. Человечество – это я!
В город Дубровник, а точнее, в порт Груж я прибыл 1 февраля 1936 года. Первое же соприкосновение с таможней вызвало у меня сильнейшее отторжение. Такое обращение с людьми – это позорное пятно на репутации страны.
Несколько дней подряд над городом не переставая лил дождь, и я был вынужден сидеть в комнате или же коротать время в Дубровницком архиве, поскольку брань, которой госпари (месье, а точнее лжегоспода) сотрясали стены кафе «Дубрава», доставляла мне весьма сомнительное удовольствие, а манеры служивых из бывшей Австрии, заполонивших «Градскую кафану», меня и подавно не прельщали. Довольно быстро придя к выводу, что с обитателями Дубровника общего языка мне не найти, поскольку сквернословят они чаще, чем говорят, я решил направить весь свой душевный пыл на взаимодействие с архивом. За что и был вознаграждён…
Понимая, что во Франции сербские романы найти сложно, но всё же не так сложно, как в Сербии, именуемой Югославией, я решил взять на себя эту миссию и постарался заполнить пробел, который – коли уж он существует – кажется мне совершенно естественным. Вот почему на протяжении всего моего исследовательского путешествия по Балканам я не покладая рук искал такой роман, который не только мог бы привлечь читателей своей формой и новизной, но и отражал бы идеи, никому не известные в стране, где бранные слова звучат на каждом шагу, а народ, почти всегда думающий вслух, на самом деле не думает вовсе.
И вот, в Дубровницком городском архиве я отыскал несколько запрятанных, забытых рукописей, одна из которых вызвала у меня особый интерес. Она принадлежит перу сербского писателя, погибшего без славы и почестей в борьбе за независимость героической мысли в родной стране. Это новая и необычайно смелая история, и описанные в ней внутренние конфликты, которые разыгрываются в сознании главного персонажа – предполагаемого сына Неизвестного Сербского Героя, должны, на мой взгляд, прийтись по душе французским читателям – читателям непредубеждённым, свободомыслящим и, вероятно, самым вдумчивым на свете.
Вот почему я несказанно рад предложить их вниманию роман, повествующий о деяниях души и представленный на французском языке, то есть на языке, который обязан любить и понимать каждый образованный человек, если он хочет понимать самого себя. Именно французский язык позволил мне воскресить в наши дни творчество писателя, намеренно сброшенного со счетов в своём отечестве, разъяснить его взгляды, пролить хоть какой-то свет на тёмные стороны и чуть смягчить тяжесть наследия, которое оставил нам грубый язык, похожий на речь того неотёсанного, «плохо вылизанного медведя», лафонтеновского «Дунайского крестьянина»
перед римским сенатом.
Судя по материалам и заметкам, которые я тщательнейшим образом изучил, автор (чьим словам я, как простой переводчик, лишь пытаюсь найти точное соответствие) познакомился со своим героем в разгар войны. И с тех пор они были неразлучны! Типично сербские и в то же время общечеловеческие терзания, великие, полные драматизма муки сблизили их навечно. Наш автор тоже страдал от неизлечимой любви, знакомой всем создателям новых и необычных персонажей.
«Человечество отжило свой век!» – так говорит в какой-то сцене один из его героев, кажется, Фея Моргана
. Она произносит эти слова перед траурным залом с гробом для человечества, который привиделся автору на поле битвы.
«Человечество – это я!..» – сказал, умирая, другой персонаж по имени Зенитон
: он был одержим демоном, нечистой силой, олицетворявшей для него так называемую европейскую цивилизацию, и потакал всем человекофобским прихотям влюблённой Феи Морганы. В бреду Зенитон готов был пойти на страшнейшее преступление против человечества – смерть!
Роман Л. Мицича «Варварогений децивилизатор» (Париж, 1938) Кто бы мог подумать, смертное человечество!?
Если верить нашему сочинителю и шестой версии его рукописи – всё ещё довольно хаотичной и местами трудночитаемой, – Зенитон страстно любил людской род и в любой миг охотно расстался бы с жизнью, лишь бы человечество было счастливым, лишь бы оно стало более человечным, всецело человечным – и само человечество, и планета.
А что же человечество?..
«Человечество ни разу не упускало случая совершить злодеяние, – говорит нам автор. – Слишком уж часто оно упивается пошлостью, как будто смерть ему и впрямь не грозит. Каждый раз человечество отплачивало мне худом за добро и ненавистью за любовь!»
Забегая вперёд, я, пожалуй, снова предоставлю слово Фее Моргане:
«Человечество никогда не прощает тех, кто его любит. Чем сильнее ваша любовь к человечеству, тем яростнее оно вас ненавидит, презирает и истязает. Потому-то вам, людям, и прежде всего вам, человеколюбам, не стоит больше биться о стену и гробить свою жизнь во имя его счастья. Не нужна ему ваша любовь и даже счастье ему не нужно. Чем люди счастливее, тем они злее, вероломнее, свирепее, безумнее, бесчеловечнее. Ведь человечество, как, впрочем, и всякий честолюбец, ни к кому не питает нежных чувств, ему неведомы возвышенные, благородные порывы, оно не обременено хоть сколько-нибудь глубокой привязанностью. Человечество бесчувственно, в высшей степени прагматично, алчно, люди гонятся за наваром, как королевство Наварра, они эгоисты, как все коммунисты. И перекроить этот мир способен только один отдельно взятый человек, свободный и великодушный варвар. Зенитон не справился да на тот свет отправился. Так он и остался лишь памятником – Неизвестным Героем
– последним человеком из рода людского!»
3. Человечество предали
Должен ли писатель говорить напрямую всё, что думает об этом мире?.. Или же ему следует безоговорочно подчиниться наставлениям Господина Лицемера, о коем автор «Варварогения» не преминул сказать несколько слов в своём сочинении?.. А может, вслед за Тассо ему пора воскликнуть: «Какой в их свете мрак!»
Так или иначе, на откровенность отвечают откровенностью: я постиг непостижимое!
«Варварогений, – сообщает неизвестный автор в предисловии к книге, – отнюдь не просто герой моего романа! Он сочетает в себе качества многих ныне здравствующих и ушедших из жизни людей, их мысли и страдания, их таланты и силу. И если порой он противоречит сам себе, то это лишь видимое противоречие, следствие внешних, влияющих на него обстоятельств и перемен, а вовсе не черта его характера».
Далее, на одной из страниц я обнаружил диалог, который я прошу вас прочитать как можно внимательнее:
– Нужно найти нового человека, наделённого варварской гениальностью! – сказала Фея Моргана Господину Лицемеру на кладбище былого человечества. – Европа жаждет его увидеть…
– Ничего подобного, милая моя, – возразил Господин Лицемер. – Ни нового человека, ни гения Европа не ждёт, она охотится за золотом.
– Ах, бедная Европа! – язвительно заметила она, закатив глаза, такие большие, что в них тонуло всё вокруг.
– Уверяю вас, уж ей-то ничуть не хуже, чем вам. Да и потом, хозяева ей тоже не требуются, ей не хватает лакеев, вот их-то она и ищет повсюду.
– Ну разумеется!.. Никаких хозяев Господин Лицемер рядом с собой не потерпит.
– Отчего же? Лишь бы обошлось без гениев.
– Что ж!.. Зенитон гением, конечно, не был, зато теперь сын его, Варварогений рвётся вперёд. Эх, хотела бы я посмотреть, как он утрёт вам нос, но…
– Но… что?
– Меня здесь уже не будет…
– Да вам и впрямь бедность не грозит, и если уж капиталы не водятся, то воображение у вас точно богатое.
– Вот и славно! Как раз воображение и дарит нам самый что ни на есть зоркий, незамутнённый взгляд, каким смотрел на мир мой незабвенный супруг Зенитон, воплощавший бесчеловечность Европы.
– Да ведь он же был самым обычным безумцем. Воображение у таких людей лишь искажает естественные вещи, портит красоту жизни, уносится прочь от счастливой действительности. И наоборот, оно приукрашает страшные уродства, не в обиду будет сказано, дорогая моя Фея Моргана…
– Что вы, Господин Лицемер, вам меня не обидеть, попросту не дотянетесь… Всё-таки нелегко вам карабкаться по той лестнице, где я всегда оказываюсь на ступень выше вас. Впрочем, – прибавила она, – умение умирать – великое искусство, в нём куда больше величия и героизма, чем в умении лгать и жить во лжи. А потому скверно выйдет, если персонаж, возомнивший себя самой могущественной фигурой в Европе, чуть ли не воплощением европейского духа, да и всего человечества в целом, не сможет достойно уйти, отступив перед горемычной вдовой, бедняжкой Феей Морганой, ещё вчера счастливо бывшей замужем за Зенитоном, которого вы за глаза так смело поливаете грязью. Ах, до чего же печальное зрелище… прямо тошно делается от того, как мелочно вы клянчите, молите о любви и дружбе там, где вы всю жизнь сеяли лишь ненависть и клевету, оставляя после себя сплошь трупы да могилы – и всё это во имя европейской цивилизации.
– Если вы полагаете, что я, смутившись, покраснею от стыда, то вы ой как ошибаетесь. Ваши домыслы и фантазии вводят вас в заблуждение. Я никогда ни о чём просить не стану, пока не устрою всё так, чтобы человек первым проявил инициативу. И только если по-хорошему не получается, тогда уж я сам принимаюсь за дело, своевольничаю, но при этом жертва моя, разумеется, даже не успевает ничего заподозрить.
– Да уж! Твари, в чьих сердцах нет места человечности, все без исключения живут по вашему наказу, и у всех у них на устах: «человечество, человечество, человечество…» – глядишь, и сплюнут его в первую же придорожную канаву или напичкают им мозги и опусы каких-нибудь писак, которые из лучших побуждений повсюду разносят социальную, человеческую или земную гниль.
– Вы просто не знаете, какую огромную пользу приносит гниль. Гниль, милочка моя, гораздо питательнее для человечества, чем порядочность, которая, кстати, человеческой природе как раз-таки не свойственна. А ещё питательней она для нашей цивилизации – благотворнее и полезнее, чем здоровое человеческое сознание.
– Вы, дорогой Господин Лицемер, играете словами, точно акциями на бирже. Думаете, вместо ценных бумаг вам удастся подсунуть дурные слова. Вот поэтому вам больше и не дают слова. Ваши слова – всего лишь звон золотых монет, поступки ваши завязаны на пустой болтовне, дела насквозь пропахли враньём, а чтобы предать счастье людей и животных, вы изобрели машины. Теперь же получайте по заслугам. «От кого?» – читается в ваших бесстрастных, холодных и лживых глазах… От того самого денежного произвола, от тирании ваших драгоценных машин – истинной причины безработицы – от распрекрасного цветка вашей цивилизации…
Самсон Чернов. Сербский солдат в крепости Калемегдан в ожидании нападения австрийцев. Белград. 1914
– Ничего подобного! Вы совершенно очевидно заблуждаетесь и упускаете из виду самое главное – политику! Отравляет всё вокруг именно политика.
– А вы в ней главное действующее лицо. Ах, не оправдывайтесь!.. Она наполняет и направляет все ваши политические действия, всю вашу так называемую человеческую любовь, да что уж там, всю вашу жизнь. И подумать только, о ней вы заговорили как раз тогда, когда ваша братоубийственная, кровопролитная цивилизация достигла вершины – но какой же безотрадной вершины! – и, расправив крылья, точно ястреб, принялась без оглядки хлестать по всем материкам и народам, которых вы столь благосклонно зовёте варварами лишь потому, что им не близко ваше мировоззрение и лицемерие. Нежные особы так и плачут, а ещё горче плачут те, кто таковыми притворяется…
– Что ж, по-вашему, человечество предали?
– Именно! Но даже мёртвое человечество краше того живого, что барахтается в ненависти, грязи и вашей ненаглядной гнили, разве нет?
– Возможно…
– Что значит «возможно»?.. Вы должны сказать: «Конечно!»… Род людской предали вы, только вы и никто другой. Предательство человеческих интересов заложено в человеке. Предателем человечества всегда было оно само. И если когда-нибудь суждено появиться новому человечеству – единому и действительно человечному, ведь по правде, нынешнее человечество не одно такое, их много, – ему прежде всего надо будет избавиться от вас, Господин Лицемер, от вас и ваших приспешников.
4. Под знаком Господина Лицемера
Порой Господин Лицемер чудесным образом раскрывает подноготную событий или характер людей, которые имели неосторожность попасться ему на глаза. А поскольку он даёт о себе знать повсюду, постоянно, на любом пути, мы вынуждены задумываться о нём чаще, чем обычно.
– Хорошо, когда есть талант, но уж лучше б его не было! – сказал он как-то, обращаясь к Фее Моргане. – Талант – ещё куда ни шло, вполне посильная ноша. А вот гениальность зачастую тяжелее самых страшных бед на свете. Такое бремя… можно даже сказать, бремя целого мироздания наваливается на жизнь отдельного человека, одного человеческого существа и погружает его в нескончаемую вражду, сталкивая его сначала с родной страной, затем с обществом, в котором он живёт, и в конце концов со всеми вокруг.
Эти простые истины, звучащие из уст Господина Лицемера, привлекали моё внимание каждый раз, когда я возвращался к рукописи «Варварогения» в Дубровницком архиве. Вскоре я нашёл им подтверждение у соотечественников писателя, причём все они, как один, делали вид, будто не слыхали ни о его сочинениях, ни о нём самом, а на поверку оказывались его подражателями. И более того, они то и дело тайком воровали его идеи, нагло заявляя, что берут их «из воздуха».
К слову, большинство необразованных и завистливых людей считают литературное творчество сплошным шарлатанством. Что же, получается, наш неизвестный автор избрал именно такой вид творческой деятельности, чтобы разоблачить заговор молчания или, наоборот, чтобы скомпрометировать её в глазах тех, кому она нужнее всего, тех, кто черпает в ней вдохновение для революционных инициатив и общественных преобразований?.. Стало быть, всем другим занятиям он предпочёл это, чтобы отомстить за многочисленные неудачи, которыми увенчались его децивилизаторские попытки и начинания на Балканах, в Европе и в целом мире?.. Или же он примкнул к литературной братии, дабы увековечить мир таким, какой он есть, не стараясь ухудшить его или улучшить и даже не стремясь к совершенству!?. Как выразился герой его книги Господин Лицемер, цивилизовать людей куда проще, чем лишить цивилизованности!
Но каково же было моё удивление, когда я по чистой случайности обнаружил в крупнейшей парижской газете одну необычную заметку! В ней точно так же, без упоминания имени, излагались идеи проклятого писателя – того самого, о котором говорю я и с которым связаны мои ярчайшие воспоминания о приморской Сербии и её жемчужине – городе Дубровнике, где всё буквально дышит лицемерием.
«Он – человек по природе своей как будто децивилизованный, – сообщает нам газета “Les Temps” в лице одного из литературных критиков. – На самом деле он отрёкся от той Европы, за которую сам же и вышел сражаться. Варвар не верит во всеобщую культуру. В сущности, варвар всегда партикулярист. Хотя в таком ракурсе практически любой народ сегодня скатывается к варварству»
.
Кто знает!?. Только разве культура или всеобщая дикость заставляют благородного человека замыкаться в собственном варварстве и уединении?.. Разве варварство, наоборот, не отражает нашего неукротимого желания познать вселенную, сделать так, чтобы в ней прижилась суть человека – его гений, а сам человек утвердился во времени и вне времён?
– Что скажешь, всемирный буржуй? О тебе-то, житель Европы, я всё время и думаю! Ты слишком цивилизован, чтобы быть честным, и слишком невежествен, чтобы сравниться с варваром, чтобы быть просто человеком!
Я отнюдь не намекаю на то, что эти слова соответствуют моим взглядам. Мне они категорически не близки – впрочем, как и замечания, которые Фея Моргана высказывала Господину Лицемеру. И если даже автор ни в коем случае не хочет, чтобы его путали с персонажами романа, а их мысли, за которые им одним и отвечать, с его собственными, то я уж и подавно не собираюсь записываться в сторонники подобных идей. Я лишь воспроизвожу здесь прочитанное и напоминаю, что и сам сочинитель выступает в одной из глав против извращённого восприятия, свойственного некоторым читателям, которые, руководствуясь принципом «ищите женщину», затягивают над каждой книгой одну и ту же песню: «Ищите автора!» Ведь я прекрасно понимаю, что на свете немало таких людей, кто из гордости за свои самые что ни на есть законные гражданские права попросту не сможет удержаться и непременно возмутится в ответ на провокационную реплику, которую Фея Моргана бросила в лицо Господину Лицемеру:
– Какой ужас эта ваша торговля!.. Движущая сила посредственности, единственное, на что способен умишко добропорядочных буржуа, и одно из благороднейших занятий для знати! В вашем языке – будь то на письме или в устной речи – нет слова более священного, чем «торговля». Торговля в грёзах и наяву, торговля душами и человеческими телами, торговля идеями и друзьями, торговля любовью и патриотизмом, торговля!., торговля!.. По счастью, вездесущая торговля уже давно лишила меня человечности! Она меня полностью излечила от гуманистического недуга.
Но вот мы видим, как на возвышенности, на горе под названием Авала, что в двадцати километрах от Белграда, та же Фея Моргана стоит, склонясь над могилой Неизвестного Сербского Героя: по её словам, здесь упокоился не кто иной, как Зенитон, её возлюбленный, погибший в огне последней европейской катастрофы. И вдруг – по воле автора «Варварогения» – она, будто расчувствовавшись, шепчет:
Поминальная служба у памятника Неизвестному Герою на Авале. 1922
– Лишь однажды в жизни я любила, любила человека особенного, варвара! А цивилизация взяла и убила его. Почему?.. Зачем ей было его убивать?.. Потому что цивилизация превращает женщину в уличную девку, а мужчину – в разбойника или раба, служащего машине. Цивилизации нужно, чтобы единоличными хозяевами мира и человечества были машина и золото. А он восстал, героически защищая свою свободу и нашу любовь, за это его и убили!.. Я, Фея Моргана, по-прежнему его люблю, ведь во мне живёт плод нашей любви – его дитя! Отрок солнца, который получит в наследство мою гениальность и его варварскую мощь: Варварогений!
А что же остальные?.. Хоть раз они любили ради любви?.. Телом я, конечно, не похожа на тощих жердей из кинематографа, пропагандирующего заразу и распространяющего по миру раковую опухоль, однако мужчина мой любил меня такой, какой меня создала природа. Меня любил варвар – из тех, о ком ради политической корысти (ради гнусной торговли людьми!) все эти скоты без конца выдумывают гадости, не желая признавать полноправным гражданином варварского гения, истинного творца, способного воссоздать жизнь и человеческую культуру. И что ещё удивительнее, любого, кому неведомы пороки цивилизации, они с презрением причисляют к низшим представителям человечества, к низшей человеческой расе, к тому сорту людей, для которого в Европе существует лишь одно слово – варвары. Вот почему я мщу и криком кричу перед памятником Неизвестному Герою: «Да здравствуют варвары!» И пусть, познав варварскую любовь, я стала смертной, зато во славу всех варваров Европы я подарю жизнь Варварогению, и от бремени я разрешусь не в муках, а в восторженном исступлении.
Передадим же, наконец, слово автору «Варварогения». Выслушаем его, не перебивая. Не будем прерывать его рассказ, который я извлёк из сербской тьмы и теперь, с большим трудом пролив на него французский свет, предлагаю вашему вниманию.
5. Рождение варварогения
Варварогений родился на горе Авале в майскую пору, в день традиционного праздника гайдуков под названием Джурджевдан
. Сербы до сих пор отмечают эту дату и устраивают особые торжества. Так сербский народ хранит память о той эпохе, когда леса служили единственным оплотом его свободы, а Лиги Наций не было и в помине!
В тот миг, когда Варварогений появился на свет – а произошло это в годы правления великого сербского короля Петра I
– бесчисленная соловьиная стая закружила в небе над Авалой. Одни птицы опустились на развалины старинной крепости, в честь которой и названа гора
, а другие расселись вокруг памятника Неизвестному Герою.
Тем утром Авала утопала в зелени. Сверкая росой, она походила на юную прелестницу-невесту. И щедрой россыпью пестрели на её склонах цветы, группки детей и молоденьких девушек, мужчин и женщин, которые ещё с вечера дожидались там рассвета, славя рождение солнца – Святого Георгия – и встречая главный весенний праздник. Но никто из этой разномастной толпы так и не заметил, что с утренней зарёй Фея Моргана произвела на свет Варварогения.
Крепость Жрнов на Авале. 1930-е
Лишь одна тяжёлая ветвь раскидистой сирени обломилась и упала, будто в знак почтения коснувшись чела новорождённого. И мать его, которой никто не видел и не знал, приняла это случайное происшествие как благую весть. Она пела, теряя последние силы:
Одби се бисер грана
Од йоргована…
и, как умела, искренне радовалась тому, что «упала ветка сирени жемчужная», а точнее, что ветка сирени оторвалась от материнского тела и легла венцом на голову её сыну Варварогению.
– В том, что рождение героя народ замечает редко (если вообще замечает), нет ничего необычного. Уверяю вас, все народы, как один, отказываются признать даже сам факт существования героя, пока тот жив. В обывательском представлении гении бывают лишь среди усопших, да и невежественный народ гения породить не может. Вот почему человечество с начала времён только и делает, что вертится вокруг своей оси, спешит уничтожить тех, на ком держится его успех, старается побыстрее отправить их на тот свет, чтоб уже потом, стоя на их могиле, преспокойно ими гордиться.
Таковы были первые слова Варварогения, и произнёс он их жёстким, каким-то далёким голосом, словно только что очнувшись от глубокого сна, стряхнув с себя долгий, вязкий кошмар. Поэтому-то никто и не заметил, как он родился, ведь родился Варварогений вовсе не младенцем. О, нет!.. Он с самого рождения был не младенцем, а мужчиной – конечно же, мужчиной с младенческими чертами, но всё-таки мужчиной! Объяснить этот феномен вроде бы невозможно, так что лучше принять его как данность, как многие другие явления, например, как солнце.
Итак, едва родившись, феномен этот уже говорил, ходил, танцевал и пел. Он разговаривал с людьми на всевозможных наречиях, для каждого собеседника подбирая отдельный язык. И благодаря такому разнообразному и в то же время однородному языку, он производил на людей весьма сильное и более чем странное впечатление.