banner banner banner
Милый Ханс, дорогой Пётр
Милый Ханс, дорогой Пётр
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Милый Ханс, дорогой Пётр

скачать книгу бесплатно

– А я вот армянам доверяю. Себе на уме люди, а добросовестные. Если б другие, допустим, работали, ну, всякие эти там разные, не хочу называть… Стоп, стоп, стоп! Мы ж не шовинисты, правильно?

Тут Элизабет голос:

– Внимание! Всем внимание!

И Валенсия уже в предчувствии:

– Всё! Понеслась! Держитесь!

Элизабет и впрямь выкидывает очередной номер, на этот раз задрав вдруг ногу над столом на всеобщее обозрение. И крутит своей неугомонной ступней с назиданием, показывает:

– Если б я тогда сделала вот так, то есть правильно, мы бы долго еще танцевали, а вас бы никого на свете не было. Но я сделала так, то есть неправильно. И вот вы. Приятного аппетита!

– Что, твоя ошибка? – спрашивает кавалер, не преминув чмокнуть ступню, благо прямо под носом у него.

– Ну, почему же. Импровизация.

– А партнеры не поняли?

– И не могли партнеры.

– А что ж ты тогда? – теряется в догадках кавалер.

– А ничего я. Просто все когда-то кончается, даже танцы, – удивляется вопросу Элизабет и все смеется, не может успокоиться. – Взмах ноги – и внук клянчит мороженое! Дай, Какаду, дай ты ему, уже я тебя слезно прошу!

– Ты попугай, дед? – изумляется внук.

И официант появляется, принес суп Элизабет.

– Протестный, свинья не ночевала! – торжествует кавалер. – И сейчас, минутку, мое признание. Готова выслушать? – спрашивает он Элизабет. – Твое, теперь мое?

– Просто вся внимание.

– А вот волнуюсь, – хитро щурится кавалер.

Уже и Валенсия не выдерживает:

– Да не тяни ты, господи!

И кавалер объявляет:

– Я суп сам приготовил. Ну, тут соображения гигиены, так что не совсем сам, но под моим руководством точно. Подтверди, – просит он официанта.

– Повар в обмороке до сих пор, – кивает тот.

– Поэтому разрешите, – кавалер зачерпывает суп, – первая ложка моя?

Едва проглотив, он откидывается на стуле и начинает хрипеть. Мы смотрим, оцепенев, потом, вскочив со своих мест, обступаем его запрокинутую бритую наголо голову. Благоверный Валенсии, крестясь, взывает напрасно:

– Риголетто!

Стоим беспомощно, что делать, не знаем, пока коротышка в очках-хамелеонах не растолкала бесцеремонно, грубо даже:

– Отвалите! Ушли! Я медсестра!

Быстрым, ловким движением она сует пальцы в разверстую певческую пасть и, как пинцетом, извлекает из глубоких недр ее косточку, обломок.

– Свиная, – бесстрастно определяет официант.

Неудачливый повар все сидит, зажмурившись, в поту, перепуган до смерти. И первым делом пробует голос, вспомнив, что певец. Рулады плывут по ресторану. Следом певцу приходит мысль, что он еще и кавалер и настает время открыть глаза. И Элизабет ненаглядную рядом не обнаружить. Партнершу ее Валенсию тоже. И меня, длинноволосого, за столом обеденным больше не увидеть. Сгинули мы, всё. Потому что трапезе конец.

18

Валенсия в платье, том самом, в которое влезла едва. Без трусов, а лицо все равно постное вечно. Элизабет с прикрытыми в блаженстве ресницами. И я перед переполненным залом на сцене, может, и боком чуть, но только не курочкой, а петухом боевым, виды видавшем. И в восторге партнерши, тем более в танце заставляю до члена дотрагиваться, ручками женскими управляю хитро. И шепчет Валенсия:

– Спасибо, милый!

И Элизабет то же самое:

– Милый, спасибо!

Их, благодарных, в стратосферу я отправляю: одна за другой взлетают на железных руках-домкратах, и там, в вышине, Валенсия рычит по-звериному от счастья.

Танец весь от начала до конца под овации в “Шератоне”. Не фрагменты неуклюжие – целиком. И было ли: лица искаженные, ругань? Не было. А что возраст, хорошо и очень даже, потому что в аргентинском танго только души возраст. Кавалер Элизабет тенором бархатным прославляет нас, когда на поклоны выходим. И Валенсии благоверный на колено припадает, объятия распахнув:

– Браво!

А шустрый внук мой на сцену лезет, слезы на глазах:

– Дед! Дед!

И вместо меня уже публике раскланивается. Потому что столбом стою без движения. Осознать не могу, что живой.

19

После выступления сразу, в себя еще не придя, по коридору спешим. И Элизабет на радостях опять за свое – на пол повалилась и лежит.

– Не сейчас, милая, хорошая, не сейчас, – просит Валенсия. – Нам еще переодеться! И вниз скорей, бегом!

А я недоволен даже:

– Нашла время! Булат деньги обещал, ведь упрыгает!

Лежит, ноль внимания. Дальше по коридору бежим. Валенсия меня останавливает, было уже, театр этот:

– Смотри!

Ждем, когда встанет. Элизабет без движения. Но нас теперь не перехитрить:

– Пусть без зрителей доиграет!

Смеемся громко, чтоб слышала. И я за собой Валенсию увлекаю.

20

На прощальном фуршете Булат опять себя любит и ноги высоко поднимает, приговаривая:

– Прыг-скок! Я Попрыгунчик.

И со мной шампанским норовит чокнуться:

– Телки… Скажи, вот интересуюсь, “Я и две мои телки!”, ну, номер твой, это ты чего? Тогда ж телки еще женщинами были!

И все он меня, гостей расталкивая, преследует, заклинило:

– Какаду, стой! Тогда ж в коровнике телки, а ты? Чего вообще такое, Какаду!

И вдруг останавливается он, обо мне забыв, потому что на Валенсию натыкается, на лицо ее каменное.

– Элизабет! – кричит вдруг не своим голосом Валенсия.

Видит все она, хоть спиной стоит. По стенке, бочком пробираются санитары в униформе, с пластиковым черным мешком. Никто и не замечает среди праздника, одна во всем зале Валенсия только.

21

Съезжаем с берега на лед, застряли в снегу, ни туда ни сюда. Спрыгиваем наружу в метель, вытягиваем из автобуса Элизабет. И к кладбищу двинулись напрямик через реку, как хотели, только с ношей на плечах, с гробом. Команда поддержки громкоголосая, она же и похоронная теперь, в скорби немая.

И идем скользя, враскорячку к крестам на другом берегу, не чертыхаясь. А позади “Шератон” в огнях уплывает в снежном мареве, с окном вместе, откуда Элизабет на реку смотрела. Да уплыл “Шератон” уже, всё.

Скользим, скользим. Пока не валимся чуть с гробом вместе. И на снег скорей гроб ставим, крышку чтобы поправить, съехала. Мертвое лицо Элизабет возникает на мгновение во мгле, и теперь выражая превосходство над живыми. И кавалер молодой рыдает: “Мама, мама!” – потому что сыном ее, оказалось, был.

Пробуем по льду гроб толкать, но подняли опять, несем. Отстаю, вдруг Валенсия на руке тяжело повисла. Ни слезинки, губы сжаты, прячет отчужденно лицо…

Упала, за собой тянет, и я лежу рядом, пока она рыдает. Муж оглянулся издали и больше не оборачивается. Карабкается по склону за гробом, уже на другой берег затаскивают.

Мерещатся волки среди крестов, стая вдруг в снежной пелене. И такое даже, что один среди всех бег замедляет. И вой будто тоскливый доносится.

Чуть не волоком за собой Валенсию тяну. Размахивает руками, стараясь ударить, не хочет идти. Горе сильнее, чем мое горе. Сбрасывает с руки перчатку, решив, что так больней мне будет. Хрюкнув, бью тоже, бью и тащу опять. Пока не притискивает она властно к себе, намотав на кулак длинные мои волосы.

И я не верю, увидев близко вдруг улыбку на нежном, залитом слезами лице, раскрытые в волнении навстречу губы.

Но тут все и меркнет, уже ничего не вижу. Меткий снежок залепил мой единственный глаз. Внук спуску мне не давал, тут как тут был.

2019

Милый Ханс, дорогой Пётр

1

Весной сорок первого в цеху себя не помню, кто я, что и откуда, позабыл даже, что Ханс. Еще Вилли с Отто в аврале со мной возле печи стекловаренной. Отто закатывает горшок с шихтой в печь, и мы с Вилли мечемся по ступеням туда-сюда, как заведенные. От окна смотрового к топке на подземный этаж и к окну наверх обратно. Не люди уже – механизмы.

И варка за варкой. Снова печь на всю мощь запускаем и за стеклом побежали вдогонку. За собой сами угнаться не можем, на ногах уже не стоим. В многолюдном цеху выплывают и гаснут наши лица в завесе шихтовой пыли. Отто опять с тележкой-лафетом. И я с лопатой возле угольной топки. У окна смотрового Вилли. И Отто снова, мы с Вилли, и Отто опять. Заглянет Вилли в печь, и в глазах у самого стекло плавится.

2

Но люди мы были, хоть люди печи. И каждый волнение по-своему прятал, как умел. Грета, приникнув к окуляру спектрометра, изучала осколок сваренной стеклянной массы, наш осколок, и мы стояли вокруг, нависая над ней нетерпеливо. И придвинулись ближе еще, когда она подняла голову, оторвавшись наконец от прибора. Но вместо слов женщина легкомысленно сняла спецовку и, женщиной став, опять склонилась над осколком. Вилли совсем разволновался, что она в блузке, и положил пятерню на ее взмокшую шею, даже сжал слегка, но Грета не заметила. Мы все нависали над ней, и каменная складка губ лаборантки не предвещала ничего хорошего – целиком лица видеть не дано было.

Отто отодвинул женщину от прибора, приподняв вместе со стулом, и приник сам, тоже слился надолго. Нет, скинул еще очки, они мешали. Потом он встал и стоял удрученно без слов, только таращился близоруко. Вилли следом нагнулся и, глядя в окуляр, языком сокрушенно цокал, ухмылка при этом блуждала в усах. И я тоже посмотрел, и на прибор со злостью махнул, будто в приборе дело было.

А Грета все сидела, отвернувшись к стене. И вдруг вскочила, с искаженным лицом стала Вилли в грудь колотить, вспомнив ласку. А может, стекло бракованное или всё сразу, очень уж она отчаянно. Вилли терпел, кулачки ее в воздухе лениво ловил и опять ухмылялся. Не иначе, ухмылка была к нему приклеена.

3

И за столом потом весь вечер ни слова. При этом мы обходительны были и друг за другом даже ухаживали, спеша скорей тарелку передать или вовремя хлебницу с солонкой придвинуть. И Грете вместе все старались угодить, а она за нами сразу за всеми присматривала. Только молча это всё и мимо куда-то глядя. И в тишине посуда звенела, и помимо воли кое у кого животы урчали не в унисон довольно. И долго мы так в любезности взаимной, пока Отто не потянулся с солонкой к тарелке Вилли:

– Поухаживаю, вы не против?

– Сделайте одолжение, – чинно кивнул Вилли.

Отто стал трясти солонкой, тряс всё и тряс, но Вилли доверчиво оставался в рамках этикета:

– Достаточно, благодарю. Ну, много уже, пожалуй. Да слишком даже, куда вы столько?

Отто в лицо ему рявкнул:

– А туда, куда и ты! Бракодел усатый! Как ты! Вот так! – И он показал – как, свинтив крышку и до конца опорожнив солонку перед носом Вилли. – Кадмий свой в шихту! Сыпал и пересыпал, гад! И стекло с пузырями! С шампанским вдруг! Что за праздник у нас, Вилли? Святого Йоргена?

– Святого Вилли! – рассмеялась Грета.

И в голос сразу все закричали, кто за столом был, и я первый, будто и ждал только:

– Цинк! Там цинк еще! Муть еще эта в сердцевине от цинка! Кто цинк забрасывал, кто?

И Грета, само собой, позлорадствовала, в стороне не осталась:

– Пузыри пузырями, так мутное еще! С ума, что ли, сошли?

Вилли, посидев с ухмылкой своей непрошибаемой, тоже уже кричал, присоединившись:

– Да все вообще мутное, все! Мы мутные! Чего мы здесь, зачем? Неделю жилы рвем! Что происходит?

Отто тут же властным жестом все и остановил, что сам затеял, уже не рад был. И даже вдруг обиделся он, так показалось.

– А что происходит? Ну, ошибки, да, так не бутылки же, оптическое стекло варим, к чему истерики? И с хитрыми еще присыпками стекло, то пробуем, другое… – Он пожал плечами. – А вообще, мы это уже всё проходили в Йене, если кто запамятовал. Тоже сначала ни шатко ни валко, а потом? Триумф! Ну, это я для паникеров, – усмехнулся Отто. И уже очками зловеще засверкал, становясь опять Отто, и мы притихли сразу под его острыми взглядами. – Впрочем, плохую работу не стоит списывать на наши опыты, не так ли, коллеги? Путать одно с другим? Я о санкциях, как вы догадались. Увы, будут самые беспощадные, предупреждаю. Ну-ка, Ханс, принесите бумаги, посмотрим по сетке, что же мы там не так!

А меня уже за столом не было, вернее, я уже входил с бумагами, научившись угадывать желания.

– Кстати, Ханс, не ожидал, что вы такая истеричка, – сказал Отто.