Михаил Нянковский.

Черновик



скачать книгу бесплатно

– Можно я оденусь? – спросила она.

«Даже нужно, и побыстрей», – подумал Сергей, но вслух ласково сказал:

– Конечно, одевайся, солнышко.

– А вы не могли бы выйти на минуточку? – робко попросила девочка.

Он удивленно вздохнул и вышел.

Через пару минут, уже совершенно одетая, она неслышно прошмыгнула в ванную и вскоре появилась оттуда, смыв наконец косметику с лица.

Теперь она еще больше изменилась и даже показалась Сергею немного старше. Волосы были аккуратно собраны в тугой пучок на затылке, большие глаза смотрели спокойно и строго, и в них чувствовалась какая-то неподдельная усталость.

– Ну, я пойду? – сказала она уже из коридора.

– Давай позавтракаем, а потом я отвезу тебя домой.

– Нет-нет, что вы! Не надо. Я сама. Мне недалеко.

И она направилась к двери.

Сергей не ожидал, что она исчезнет так быстро, и, хотя это вполне вписывалось в его планы, он вдруг ощутил неловкость. Он подошел к ней, обнял за плечи, снова поцеловал в лоб и сразу почувствовал неуместность этого дежурного поцелуя. Она стояла не шевелясь, и только когда он отпустил ее плечи – повернулась к двери. Уже на пороге она подняла на него глаза, произнесла: «Спасибо вам. До свидания!», и он увидел в уголках ее больших глаз крохотные слезинки.


Сергей зашел в кабинет, машинально включил компьютер и сел за стол. Что-то было не так. Обычно после этих «девушек на одну ночь» он испытывал либо чувство дискомфорта, которое исчезало, как только они выходили из его машины у своего подъезда, либо чувство отвращения к самому себе, особенно если это была одна из тех девиц, которые были готовы заняться с ним сексом чуть не с первой минуты знакомства и с утра пытались продолжать начатую в «Онегине» пошлую игру в свободные отношения. Но тут было что-то другое. Он испытывал какое-то почти забытое чувство… что-то вроде чувства вины. Почему-то вдруг вспомнилась Оксана, но не та, с распухшими от слез глазами, какой она была на протяжении нескольких месяцев накануне их мучительного развода и перед которой он был действительно виноват, а та, в лыжном свитере, на заснеженной скамейке в парке, прижавшаяся к нему и похожая на замерзшего воробья. Потом вдруг вспомнилось осунувшееся, с большими синими подглазинами лицо Оксаны перед его отъездом на конференцию. Это было вскоре после защиты диссертации, когда еще не прошла эйфория от успеха, когда в голове снова и снова звучали доброжелательные отзывы о его работе, сделанные солидными учеными, его учителями, авторами учебников, по которым он осваивал филологию в университете. Он и сейчас помнил, как немногословный академик Завольский, возглавлявший Ученый совет, сказал, как всегда, лаконично и с паузами: «Смело. Дерзко. Но основательно! Не придерешься». Именно Завольский и предложил ему выступить в Питере на международной конференции по русскому модернизму с докладом о Писателе. Но больше, чем возможность сделать доклад на весьма представительном форуме, которая предоставлялась ему, в сущности еще мальчишке, обрадовало известие о том, что на конференцию приедет сам Гордон Уинсли, английский славист, чью монографию о Писателе, вышедшую на Западе, ему когда-то удалось с большим трудом заполучить в виде почти слепой копии.

На радостях он купил цветы и, примчавшись домой, бросился целовать Оксану. Она, отвыкшая от таких нежностей со стороны вечно занятого мужа, даже опешила.

– Ты представляешь, что значит встретиться с Уинсли?! – говорил он, шагая по комнате взад-вперед. – Еще несколько лет назад мне даже присниться такое не могло. Это же идеологически вредный исследователь творчества идеологически вредных писателей! Я ведь его даже цитировать боялся. А тут, прикинь, мы оба с докладами на одной конференции. Так сказать, на равных. Ну и времена!

– Ты счастлив? – с усталой улыбкой спросила Оксана.

– Ну, а как ты думаешь?! – воскликнул Сергей и снова бросился целовать жену.

За неделю до его отъезда в Питер Оксана слегла с температурой. Никакие таблетки не помогали. Ночью, когда зашкалило за сорок, пришлось вызвать «скорую». Оксане сделали укол, после которого ей стало немного лучше, но слабость оставалась страшная. Гораздо больше, чем за себя, она переживала за Наташку, опасаясь ее заразить. Сергей метался между больной женой, маленькой дочкой, к которой Оксана старалась не подходить, и письменным столом, где лежал давно завершенный, но все еще требовавший отделки доклад. Ему было досадно, что все это произошло так не вовремя, но самое страшное было впереди. Вечером накануне отъезда температура подскочила у Наташки. Оксана, сама еще не вполне пришедшая в себя, сорок минут, пока они ждали «скорую», ходила по комнате с плачущей девочкой на руках. Наконец приехал врач. Едва взглянув на ребенка, он сделал укол жаропонижающего и откланялся. Но в два часа ночи Наташке стало хуже, пришлось вызывать «скорую» еще раз. Пожилой доктор внимательно осмотрел девочку, долго слушал ее дыхание, простучал грудь и спину и, наконец, покачав головой, обратился к Оксане:

– Увы, похоже на пневмонию. Очень советую госпитализацию. Давайте-ка, мамаша, собираться.

– А дома никак нельзя? – Оксана с мольбой посмотрела на доктора.

– Не стоит, дорогая, рисковать единственным ребенком. Не стоит.

Оксана стала лихорадочно собирать свои и Наташкины вещи, а Сергей ходил за ней с дочкой на руках, не решаясь ничего сказать. А сказать было надо. Он понимал, что теперь никуда не поедет. Но доклад, но Уинсли…

– Оксана, – начал он и почувствовал, как у него пересохло в горле. – Может быть, мне никуда не ездить? Как же вы тут без меня?

– Да-да, – сказала Оксана, продолжая упаковывать какие-то ложки и кружки и, по-видимому, не слыша его.

– Я не поеду, Оксана, – продолжал лепетать Сергей. – Правда, понимаешь… доклад в программе и Умнели…

Оксана взяла у него Наташку и стала ее одевать.

– Так мне остаться? – неуверенно переспросил Сергей.

Оксана одела дочку, подняла на него свое осунувшееся, с большими синими подглазинами лицо и вдруг как-то спокойно сказала:

– Нет-нет, Сережа, поезжай. И доклад в программе. И Уинсли. – Потом повернулась к доктору: – Я готова. Можем ехать.


Доклад Сергей делал в последний день конференции, за несколько часов до банкета, на котором едва ли не все филологические старцы сочли своим долгом подойти к юному коллеге, поздравить с прекрасным выступлением и восхититься теми перспективами, которые перед ним открываются.

А старцы были поистине выдающимися. Профессор из Израиля Меер Гольцман, с большим трудом вырвавшийся в семидесятые годы из СССР, где так и не смог опубликовать ни одной серьезной работы, по-отечески потрепал Сергея по плечу:

– Ну, что я могу сказать, коллега! Талант, плюс молодость, плюс трудолюбие – все налицо. Но знаете, талант дается один раз, молодость, увы, проходит, чему ваш покорный слуга является подтверждением, как, впрочем, и его заклятый друг, – тут Гольцман кивнул в сторону подходившего к ним профессора Пахомова, – но трудолюбие, трудолюбие, мой друг, и таланту не дает увянуть, и молодость продлевает.

– Не верьте ему, юноша, – вступил в разговор Пахомов. – Не знаю, как в Израиле, но у нас молодость продлевают женщины. Хорошенькие женщины – лучшее лекарство от маразма. Поверьте мне, умалишенному со стажем.

Аркадий Борисович Пахомов был другом Больцмана со студенческих лет и вечным его оппонентом в научных спорах. Они оба еще в шестидесятые занялись «не той» литературой, но Пахомов, в отличие от Больцмана, не был связан с Землей обетованной историческими корнями и потому в те же годы, когда его друг отбыл в эмиграцию, оказался привязанным к койке в областной психиатрической больнице. Когда в начале перестройки одна шустрая журналистка спросила старика: «А вы до сих пор чувствуете обиду на советскую власть?», ученый, картинно всплеснув руками, воскликнул: «Что вы, что вы?! Какая обида?! Советская власть никогда не ошибалась. Говорить правду в этой стране – преступление, а писать о тех, кто говорит правду, ну конечно же сумасшествие».

– Милейший Аркадий Борисыч! – замахал руками Больцман. – Вы, конечно, в науке большой авторитет, но заклинаю, не вступайте в дискуссию о хорошеньких женщинах с молодыми учеными. В этом вопросе вы принадлежите к разным научным школам: они опираются на опыт, а вы – на воспоминания.

Оба профессора дружно рассмеялись, а в это время Завольский и Буров уже вели к Сергею слегка захмелевшего Уинсли.

– Господин Бордеев, – обратился англичанин к Сергею, когда Завольский представил их друг другу, – я с истинным удовольствием прослушал ваш доклад и могу сказать при ваших старших коллегах, что они воспитали замечательное поколение молодых филологов.

На этих словах Буров радостно просиял:

– А ведь этот юноша был моим аспирантом!

Но Уинсли, как будто не обратив внимания на реплику профессора, продолжал на отличном русском:

– И какое счастье, друзья, что в России теперь можно изучать не только прозу Брежнева, но и других, не менее талантливых авторов.

Лицо Бурова вмиг утратило улыбчивость и посерело, а Больцман и Пахомов едва удержались, чтобы не засмеяться.

– Так выпьем же за свободную Россию и ее великую литературу, – предложил англичанин, и все потянулись с ним чокнуться.

Буров тоже нехотя просунул свою руку с бокалом между руками коллег.

Вскоре Сергей уже сидел рядом с Уинсли за столом и почти по-свойски болтал с ним, потягивая коньяк.

– Знаете, что меня поразило в вашем докладе? – сказал британец, положив руку на спинку стула Сергея. – Помимо научной основательности, в нем было что-то очень личностное. Как будто автор вам лично близок не только как писатель, но и как человек. Как будто… – Он задумался, подбирая слова. – Как будто вы были знакомы с ним. Я думаю, вы меня понимаете.

Сергей улыбнулся:

– Ну, знаком я с ним, конечно, не был, а личное… Вы знаете, мой дед когда-то занимался у него в литературной студии.

– Что вы говорите! – удивился Уинсли. – А он тоже писатель?

– Был когда-то.

– А как его фамилия?

– Гордеев. Павел Гордеев.

– Нет, не слышал, – сказал Уинсли и смущенно улыбнулся.

Конечно, он не мог ничего знать про деда. То немногое, что удалось опубликовать Павлу Егоровичу в молодости, и несколько рассказов и повестей, напечатанных им после войны, не стали заметным событием в литературе. А больше он ничего не написал.

Сергею нравились дедовы книжки, и ему всегда хотелось, чтобы тот написал что-то еще. Но лишь однажды он решился заговорить об этом. Он учился тогда классе в девятом и начинал всерьез интересоваться литературой. Жил он преимущественно у деда, поскольку родители подолгу бывали в экспедициях, да и, возвращаясь домой, нечасто находили время для общения с сыном. У деда же время всегда находилось, и они нередко отправлялись на прогулку то в парк, то на пруды, а иногда уезжали за город, чтобы вдоволь побродить по лесу в поисках грибов или посидеть у речки с удочкой. Но Сергей не стал ни заядлым грибником, ни рыбаком. Самым интересным в этих поездках всегда был дед, которого можно было слушать часами.

В тот день они сидели у реки, рыба не клевала. Дед вынул из пачки «Беломора» папиросу и, чтобы не дымить на внука, встал, прислонился к росшей у самой воды березе и закурил. Потом вдруг прищурился и, смеясь, спросил:

– Похож я на Есенина из книжки?

И действительно, Сергею тут же вспомнился портрет, на котором знаменитый поэт был изображен у березы, а на заднем плане паслись стреноженные кони. Этот портрет висел у них в кабинете литературы.

– Вот скажи, – продолжал дед, – почему Есенина всегда рисуют таким меланхоличным отроком? То ли Лель бесполый, то ли красна девица. И кругом обязательно березки, лошадки… хаты – в ризах образа. Я был как-то на его выступлении. Ты бы слышал этот голос! Мощь такая, что холод по спине. Кажется, даже у Маяковского голос помягче был.

– А ты и Маяковского слышал?

– Слышал. В Политехническом.

– И как?

– Ну, как… В общем… тоже громко. – Дед помолчал. – Но пробирало как-то не так.

– Почему? – искренне удивился Сергей, которому всегда нравились энергичные и афористичные строки Маяковского.

– Не знаю. Бывает так: головой понимаешь, что все правильно, а мурашки по коже не бегут. А бывает и наоборот: вроде ничего особенного – те же березки-лошадки, – а до слез. И пишут ведь по-разному. Кто головой, кто сердцем.

– Дед, а ты почему не пишешь?

– Я-то? – Дед прищурился. – Куда мне! Пишут трудящиеся, а я читаю. – И неслышно засмеялся. – Ладно, сматывай удочки, не будет клева.

Дед уже много лет работал в старейшей областной газете заведующим отделом по работе с письмами трудящихся. В редакцию такие письма приходили мешками. Это были всевозможные нелепые вопросы, жалобы, мольбы, кляузы, а иногда и настоящие доносы. На некоторые из них дед отвечал лично адресату, самые безобидные письма помещал в газете, предварительно исправив многочисленные ошибки и снабдив ответом редакции, а наиболее сложные отправлял в соответствующие инстанции, чтобы потом опубликовать с оптимистическим комментарием какого-нибудь партийного или советского чиновника.

Порой его самого просили писать письма от имени рабочих и крестьян. Это были, как правила, «письма поддержки», ибо самостоятельно трудящиеся нечасто направляли в газету послания, горячо одобряющие очередные партийные решения. Дед старался отнекиваться, говоря, что от имени рабочих ему писать трудно из-за крестьянского происхождения, а от имени крестьян – потому что образование оторвало его от корней. Но иногда он все же соглашался, поддаваясь уговорам главного редактора, над которым все время иронизировал, но которого искренне любил.

Однажды в день публикации одного из таких писем он услышал нечеловеческий крик главного, обращенный, по-видимому, к секретарше, но услышанный во всех концах редакционного коридора: «Гордеева ко мне! Срочно!!!» Не дожидаясь перепуганной Верочки, Павел Егорович отправился в начальственный кабинет. Сцену, которая там произошла, он не раз в лицах рассказывал дома.

Войдя, он увидел главного, сидевшего за столом с совершенно белым лицом и державшегося за сердце.

– Гордеев, ты чего хочешь? Ты смерти моей хочешь? Ты что написал, глас народа?!

– А что я написал? – искренне удивился Павел Егорович, прекрасно помня придуманное им идеологически выдержанное письмо.

– На, читай! – почти истерически вскрикнул главный редактор и швырнул заведующему отделом свежий номер газеты. – Вслух читай!

Павел Егорович вслух, с выражением искреннего энтузиазма, прочитал письмо рабочих литейного цеха, которые в ответ на решения партийного съезда клялись еще уверенней идти по единственно верному пути, пути к социализму.

– И что же здесь неправильного? – Он уставился на главного. – Я что-то ничего такого не вижу. Ну, пафоса многовато, ну, что ж. Пришли люди в экстаз от решений съезда. Бывает.

– Он ничего не видит! – уже почти рыдал главный. – А вот в обкоме увидели. Какой, к чертовой матери, путь к социализму?! Мы коммунизм строим, коммунизм, понимаешь? А социализм в нашей стране уже построен. Полностью и окончательно.

– Да что вы говорите! – совершенно серьезно восхитился Павел Егорович. – Радость-то какая. А я как-то пропустил этот момент.

– Издеваешься?! – Лицо главного приобрело свекольный оттенок. – Сам лагерной баланды нахлебался, так и мне, думаешь, к ней привыкать пора? Я не знаю, что я с тобой сделаю… Я тебя уволю… Я тебя убью… Четвертую… – На большее у главного редактора пороху не хватило, и он, обессилев, уже вполголоса сказал: – Иди отсюда. И не попадайся мне на глаза. Хотя бы до обеда.

Потом главный поехал объясняться в обком, где врал, что они опубликовали реальное письмо реальных рабочих, не рискнув изменить в нем ни слова. Он утверждал, что коммунизм – это в общем-то высшая стадия социализма, ссылаясь при этом на соответствующую статью Ленина, и уже только по дороге в редакцию вспомнил, что статья называлась «Империализм как высшая стадия капитализма». Вернувшись в свой кабинет, он уже без надрыва попросил Верочку позвать Гордеева, а когда тот вошел, достал из сейфа бутылку коньяка и два граненых стакана, налил по половинке, молча чокнулся с завотделом, выпил одним махом и, вздохнув, сказал:

– Эх, Паша-Паша! Как я устал тебя прикрывать. Как я устал врать. Как я устал бояться за каждое слово. А расслабляться нельзя. Тотчас и допрыгаемся. Хоть бы они уже допрыгались, что ли…

Павел Егорович допил свой коньяк молча. С тех пор ему не предлагали писать «письма поддержки».

Меньше всего Гордееву хотелось подставлять главного редактора. Он был благодарен ему за многое. Другой бы на его месте уже давно уволил строптивого сотрудника, а этот терпел и действительно не раз прикрывал. Павел Егорович пришел в газету вскоре после войны, а точнее, после возвращения из лагеря. И, несмотря на небезупречное прошлое Гордеева, главный (а он уже тогда был главным) взял его под свою ответственность на должность корреспондента, обрадовавшись тому, что в его газете впервые появился человек с литературным образованием, и убедив обком, что новый сотрудник будет работать под неусыпным контролем партийной организации. Он устроил Гордеева, который после лагеря мыкался по знакомым, в общежитие, а через несколько лет выбил ему однокомнатную квартиру, в которой тот прожил до самой смерти и которая стала временным прибежищем для Сергея после разрыва с Оксаной.

Работу в газете Павел Егорович начал с очерков о людях труда, и благодаря этим очеркам скучная официальная газета очень скоро превратилась в популярное издание, а журналиста Гордеева узнала и полюбила вся область.

Однако года через два новый секретарь обкома вызвал к себе главного и заявил, что в своих публикациях Гордеев искажает облик советского труженика, увлекается бытописательством, выпячивает негативные стороны жизни, изображает временные трудности как типичные явления и недостаточно подчеркивает трудовой энтузиазм рабочих и крестьян. Главный бросился отстаивать своего корреспондента, утверждая, что тот придает изображению жизни простого труженика эпический размах, превращает газетный очерк в социально-психологическую новеллу, а своих персонажей – обыкновенных советских людей – делает литературными героями, подобными шолоховским и толстовским. На какое-то время обком оставил газету в покое, но вдруг на повестку очередного пленума был вынесен вопрос об идеологических ошибках редакции. В проекте постановления, который накануне пленума получил главный, все, что он говорил секретарю, было перевернуто с ног на голову и направлено против газеты. Он с ужасом прочитал, что, «возомнив себя Шолоховыми и толстыми, корреспонденты ударились в литературщину и, вместо того чтобы заниматься идейным воспитанием читателя, стали сочинять новеллы весьма сомнительного психологического содержания». Сообразив, что меч занесен уже не над Гордеевым, а над ним самим, главред выступил на пленуме, признал свои ошибки и, не дожидаясь оргвыводов, перевел Павла Егоровича в отдел писем, или, по его собственному выражению, «подальше от недобрых глаз». Дед на удивление спокойно и иронично воспринял новое назначение и стал называть себя почтмейстером.

В этой должности он проработал до самого выхода на пенсию, когда ему было уже за семьдесят. Если ему говорили, что он мог бы добиться в жизни большего, он всегда отвечал, что работал честно, литературщиной не занимался и «Толстым себя не возомнял».

Через много лет после смерти деда, уже работая над диссертацией, Сергей нашел подшивку областной газеты послевоенных лет и прочитал все гордеевские очерки.

Это и в самом деле были странные очерки, совершенно не похожие на те, что много лет заполняли страницы советских газет, особенно партийной печати. Собственно о трудовых подвигах своих героев дед упоминал, как правило, вскользь, в самом конце, и не мучил читателя цифрами трудовых рекордов: всеми этими повышенными надоями, сверхплановой выплавкой чугуна и стали и бесконечным количеством «центнеров с гектара» (Сергей, как и большинство читателей из числа не занятых непосредственно сельским хозяйством, никогда не понимал, сколько центнеров с этого самого гектара – хорошо, а сколько – плохо).

Дед писал о другом. К примеру, его очерк о крестьянке, награжденной за рекордные надои, начинался с описания ее избы. Объем очерка не позволял Павлу Егоровичу подробно описать дом Анны Григорьевны, но те несколько деталей, которые выхватил его взгляд, давали понять, в какой чистоте и опрятности и в то же время в какой бедности живет его героиня. Всей обстановки – выскобленный стол, да лавка, да выбеленная печь с лежанкой, и главное богатство – иконка с теплящейся перед ней лампадой. «Мамина», – пояснила Анна Григорьевна и нехотя принялась рассказывать про свою жизнь. Мама ее померла от тифа еще в Гражданскую, отец сгинул на той же войне. Ни как погиб, ни где похоронен, Аня так никогда и не узнала. Осталась она сиротой, но так была хороша, что заглядывались на нее парни из крепких крестьянских семей, а пуще всех пришлась она по нраву Егору Михееву, парню видному и работящему. Хоть и говорил ему отец, мол, нечего сироту в дом приводить, настоял Егор на своем. Сыграли свадьбу, дом поставили, хозяйством обзавелись, скотиной. Родила Анна своему Егорушке одного за другим двух мальчишек. А тут стали колхозы создавать. Не сразу, но решился Михеев стать колхозником, отвел свою скотину на общий двор и работать стал так, что все завидовали его удали. Но вдруг начал попивать. Автор очерка никак не связывал эти запои с приходом Егора в колхоз, но Сергею почему-то казалось, что связь здесь очевидна. Бывало, так Егор запьет, что и руку поднимет на жену, а то и на детей. Былая красота Анны Григорьевны померкла, да уж не до себя ей было, главное – мальчишек своих на ноги поставить. И поставила. Оба вышли здоровые, толковые, работящие. А тут война. Сначала Егора призвали, а потом и сыновей. А после войны остались у Анны Григорьевны от всей семьи только три похоронки. Последняя – на младшего, из Восточной Пруссии. «А я и не знала, что какая-то Пруссия есть», – горько усмехнулась хозяйка, убирая со стола остатки скромного угощения, выставленного для городского гостя. И пришлось одинокой женщине самой идти работать в колхоз. «Да и работали-то тогда одни бабы. Мужиков-то с войны вернулось – раз-два и обчелся. И те – кто без ноги, кто без руки». За работой стала забывать о своих потерях, об одиночестве. Да и какое одиночество! Коровы-то, к которым приставлена была, они ж живые, они как люди, и характер у каждой свой, и повадки. «Вот и стали они мне как родные. Хорошие они у меня, работящие. А теперь, вишь, в рекордсменки выбились. Так что орден-то надо было им давать, молоко-то, чай, ихнее, не мое», – сказала пожилая крестьянка и так задорно улыбнулась, что стало понятно: согнула ее жизнь, покалечила, а сломить не сломила.

Здесь представлен ознакомительный фрагмент книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста (ограничение правообладателя). Если книга вам понравилась, полный текст можно получить на сайте нашего партнера.

Купить и скачать книгу в rtf, mobi, fb2, epub, txt (всего 14 форматов)



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16