Михаил Герман.

Воспоминания о XX веке. Книга первая. Давно прошедшее. Plus-que-parfait



скачать книгу бесплатно


Лев Ильич Левин, Юрий Павлович Герман, Иосиф Львович Гринберг. 1937


Хорошо одетых людей еще было немного, на них обращали внимание – с завистью и раздражением. Шляпы мало кто решался надевать, вслед им оборачивались, мальчишки кричали: «Чемберлен», «иностранец»… Носили кепки. Обычный люд – простые, с пуговкой. Богатые франты – большие, из тяжелого букле, заграничные или сделанные на заказ. Отец и его друзья быстро миновали пору демократизма, косящего под пролетариат, и одевались у модных портных, еще не забывших высот ремесла (впрочем, в начале своей молодой известности батюшка и с костюмом носил сапоги, пока метрдотель «Европейской» по-приятельски, но настойчиво не посоветовал ему отказаться от революционных замашек). В праздники отливала сталью легкая шерсть модно сшитых – короткие пиджаки в талию, брюки клеш – костюмов; пестрели красивые, широкие и короткие, как тогда было принято, галстуки, поверх пиджаков нередко оставляли кашне, вязанное из шелковых нитей, в грудном кармане – непременное «вечное перо», случалось, и два, часто – часы на ремешке. Всю эту заграничную роскошь покупали обычно у морячков-спекулянтов или в Торгсине. Торгсинами (сокращение от «Торговля с иностранцами») назывались магазины, продававшие товары на валюту. Наши граждане могли пользоваться Торгсином, сдавая золото и прочие ценности – даже антиквариат – и получая специальные «боны», которые, естественно, можно было купить и из-под полы. Наследниками Торгсинов стали еще не совсем забытые послевоенные «Березки» и «Альбатросы».

А маму помню в лиловом платье с пелеринкой (потом, в эвакуации, она служила мне мушкетерским плащом) или в темно-красном, с цилиндрическими пуговицами, прозванными мною «рубиновыми». Ощущение хорошего тона и строгого вкуса рядом с мамой я испытывал как нигде.

У меня сохранилось несколько фотографий, сделанных 3 марта 1937 года – в день маминого рождения (ей исполнилось тридцать три), незадолго до развода родителей. Левин и Гринберг, стоящие рядом с отцом у письменного стола и «направляющие руку писателя», нарядная – в том самом лиловом платье – прелестная мама с большими светлыми глазами, грустно и нежно улыбающаяся, отец в кресле с веселым, чуть хмельным взглядом. Более трех четвертей века минуло.

Очень редко приезжали откуда-то из далекой провинции родители отца. Бабушка – сухая, строгая, темноволосая, из обедневшей ветви барской семьи Игнатьевых, едва уловимо связанной чрезвычайно дальним родством с той действительно аристократической ветвью, откуда произошел известный военный дипломат и писатель граф Алексей Алексеевич Игнатьев – автор модной в свое время книги «Пятьдесят лет в строю». Дед Павел Николаевич, тучный, значительный, в толстовке и узеньком унылом вязаном галстуке, как-то надменно и раздраженно притихал в богатой столичной квартире. Его происхождение нынче несколько мифологизировано. Недавно о нем где-то сказали или написали, что он был аж «царским офицером», внебрачным генеральским сыном, кадетом, что звучит чуть ли не отзвуком «Белой гвардии».

Он действительно в Первую мировую вышел, кажется, в штабс-капитаны, но ни красным, ни белым особенно не служил и потом всю жизнь тихо работал счетоводом.

По известным мне семейным преданиям, его отец, мой прадед, был подкидышем в еврейском местечке, где квартировал полк, – стало быть, плод преступной любви пылкого солдата (а то и поручика, кто знает!) и доверчивой местной барышни. Отсюда и данная младенцу фамилия Герман – божий человек, и имя Николай в честь еще царствовавшего тогда Николая Павловича, и служба в кантонистах, и несомненные еврейские гены во мне. Моя ненависть к антисемитам – не просто следствие убеждений. Любое юдофобство вызывает у меня не только естественное возмущение, как у всякого приличного человека, но и почти неуправляемое биологическое бешенство.


Людмила Владимировна Герман. 1937


С отцом и дедом Павлом Николаевичем. 1937


В одной из квартир нашего дома на канале работала детская амбулатория во главе с блистательным и громогласным доктором Берляндом. Самуил Григорьевич – гроза и надежда как обитавших в «надстройке», так и прочих литфондовских мам – являл собой диковинное единение седеющего сангвиника-денди с шагаловскими персонажами. Он страшно орал на детей: «Симулянт, злостный бюллетенщик!» – их мамам кричал: «Пг’еступная мать!» Но глаза его сияли нежностью. Дети его немножко боялись и очень любили. Он рассказывал как-то, что его мать молилась: «Пусть на порог моего сына никогда не придет больной, которому суждено умереть…»

Отцу не просто нравились удачливые, блестящие люди, о которых он писал, он в них влюблялся. В сотрудников угрозыска, например, часто у нас бывавших. Они вовсе не напоминали тех угрюмых и озлобленных сыскарей, что существуют нынче в нашем представлении благодаря фильмам, книгам и сложившемуся (в общем справедливому) представлению о нашей репрессивной системе. Я помню молодых, сильных людей со светлыми лицами (дети редко ошибаются в подобных ощущениях), спокойных и веселых, которые, хоть и имели дело со всякого рода отребьем, сохраняли достоинство и доброжелательность. Помню, как они вытаскивали из карманов цивильных пиджаков восхитительно настоящие револьверы и, вынув, разумеется, патроны, давали мне «подержать». Вижу, помню пистолет без барабана (кажется, браунинг), с обоймой в рукоятке, что было редкостью, и то наслаждение, которое я испытывал, ощущая его прохладную и многозначительную тяжесть.

Как сияли у этих людей глаза, когда они рассказывали, что кого-то спасли, кого-то поймали! С каким восхищением все на них смотрели!

А под окнами ночами стояли уже в ту пору «воронки». Видел ли я из окна однажды темную крышу зловещей машины, или это лишь мнится мне? Тогда уже многих арестовывали. А сотрудников угрозыска почитали, хотя понятие «политический бандитизм», уже принятое в ту пору, заставляет о многом задуматься.

(Чтобы дать представление о совершенно безнравственном и вместе наивном восприятии тогдашних событий вполне взрослыми литераторами, приведу, без комментариев и не называя имен, один пример. Два писателя решили развлечься и разыграли своего приятеля – инсценировали с помощью незнакомых ему людей арест. Человек чуть не умер от потрясения. А эти господа веселились от души. Все это столь же нелепо, сколь и, увы, достоверно.)

Приходили в наш дом и другие героические люди – моряки с нашивками, полярники в синих тужурках, военные с эмалевыми красными «шпалами» в петлицах, с едва гнущимися, тускло блестящими портупеями. Случалось, и с орденами, что в те времена было большой редкостью. (Когда человек с орденом, даже штатский, проходил по улице, милиционеры отдавали честь, перед именем таких людей всегда писалось «орденоносец», даже в титрах фильмов.) А позже, в конце тридцатых, орденов становилось все больше, что на фоне растущего дефицита обычных товаров породило анекдот: «Меня вы легко узнаете – я буду в новых калошах и без ордена».

При виде военной формы я почти терял сознание от восторга. Со страстью рассматривал в каком-то детском журнале изображения знаков различия и выучил их наизусть. Мальчишеский интерес к униформе, погонам, петличкам и нашивкам я сохранил до сих пор – увлечение странное для безнадежно штатского человека.

Тянулся я только к взрослым. Сверстников стеснялся, завидовал им, не понимал. Однажды в Союзе писателей случился некий идейно-историко-революционный праздник. Стоял огромный макет корабля. Одним детям дали морскую форму, другим – костюмы колхозников и какие-то мерзкие снопы с лентами для подарков морякам. Мне, конечно, досталась шелковая пейзанская рубаха и бутафорская рожь. Я рыдал и от участия в представлении уклонился.

В квартире нашей находилось место и для зверей. Я страстно хотел ужа. Его принесли из зоомагазина в бумажном кульке. Когда он выскользнул и шмыгнул под шкаф – стал опасным, я испугался и разлюбил его. Только когда его пускали в ванну плавать, он становился диким, красивым и вовсе не страшным. Жила белая мышь, которая потом пропала и нашлась уже в виде огромной крысы, проевшей насквозь великолепное юбилейное издание Достоевского. Что-то в этих желанных, но страшноватых зверьках и пресмыкающихся было от времени: от «живых уголков», от слова «юннат» (юный натуралист) и уверенности, что «надо любить животных».

Жил у нас еще французский бульдог Моро, тот самый, что отнимал у меня бутерброды. Дряхленький, постоянно портивший воздух, однако надменный. Дома опасались, что он не решится залезать в машину. А он вошел в нее как ни в чем не бывало, сел в углу заднего сиденья и уставился в окно скучающим взглядом. Оказалось, его в свое время взяли из разгромленного германского посольства. Так что машиной его было не удивить, разве что скромностью «газика».


С бульдогом Моро. 1937–1939


Отец, имея и достаточно денег, и писательскую известность, не мог просто так пойти и купить машину. Нужна была какая-то специальная лицензия. Батюшка, ее не имевший, купил выигравший билет «Автодора» – или еще что-то в этом роде. И здесь работала распределительная система, и здесь надо было ловчить…

«Наша» машина «газик» («ГАЗ-А», выпускавшийся по фордовской лицензии) была цвета беж, открытая, с какими-то никелированными частями и, в сущности, маленькая. Приборов было огорчительно немного (в детском воображении ранг автомобиля определялся количеством всякого рода указателей и циферблатов), помещались они в рифленом металлическом щитке в виде четырехлистника, а не в эмалированном плоском и длинном овале, как у «линкольнов» или еще неведомых «ЗИСов». Колеса высоконькие, со спицами, запасное – сзади. Чаще всего ездили без крыши, лишь с передним стеклом (оно тогда называлось «смотровым» или «ветровым» и могло приподниматься). Зимой и в дождь натягивалась «крыша» – брезентовый верх, обычно откинутый назад, как в извозчичьей пролетке. Пристегивали слюдяные окошки. Номер автомобиля – 14–44. Белый, с надписью «Ленинград». Спереди он укреплялся перед радиатором на уровне фар, сзади – внизу и слева – под единственным стоп-сигналом.

Такими же «газиками» были и такси. С прямоугольным, похожим на сундучок, счетчиком-таксометром, на котором торчал светящийся по вечерам красный флажок с надписью «свободен» (счетчики случались и дореволюционные, помню надпись «Плата за про?здъ»). Когда садились пассажиры, шофер поворачивал вправо и вниз как-то по-особенному потрескивавший при этом флажок, и счетчик включался.

Перед войной такси стоило, кажется, два рубля за километр – не слишком дорого. На дверцах некоторых таксомоторов были нарисованы крылышки. Какое-то недолгое время существовали и маршрутные такси – в них толкались и ругались, как в автобусе, а стоили они много дороже общественного транспорта, потому, наверное, и не прижились.


Автомобиль «ГАЗ-A». 1932–1936


Такси всегда были в дефиците в отличие от извозчиков, которых хватало, пока их не вывели окончательно. Они существовали еще на моей памяти, я и сейчас слышу стук копыт по деревянным торцам Невского, запах конюшни, кожи. А ломовые лошади остались надолго, после войны их даже прибавилось.

Лошадей запрягали и в похоронные катафалки – дореволюционные дроги со столбиками и кружевами из белой жести и кучером в высокой шляпе (позднее на смену всему этому явились грузовики в кумаче, двигавшиеся с подобающей медлительностью). Траурные процессии случались и в центре города, даже на Невском: оркестр, медленно бредущая толпа; на тротуарах останавливались, снимали шляпы. Креститься боялись.

Роскошью были интуристовские «линкольны», сиявшие темным лаком, щегольскими, ослепительно отполированными хромированными деталями, длинные, как гончие на бегу, – недаром у них на капоте (тогда говорили – «на радиаторе») красовалась казавшаяся серебряной борзая. Гудок «линкольнов» узнавался сразу – смесь громового кашля с боевой трубой. Эти автомобили можно было нанять «на время», стоило такое удовольствие не намного дороже такси. На «линкольнах» любили ездить за город и вообще «кататься». Тем более «линкольны» бывали и закрытые (в обиходе – «лимузин»), и с откидным верхом.

Машин было мало, но почти все – разные. Дети любили определять их марки; какой-то журнал, кажется «Мурзилка», даже напечатал изображения фабричных знаков «фордов», «фиатов», «бьюиков», «доджей» «понтиаков», «паккардов», «мерседес-бенцев», «испана-сюиза» и т. д.

Встречались заграничные двухместные машины – маленькое купе между капотом и большим багажником. Почему-то их называли «ласточка».

Вскоре (с 1936 года) города стали постепенно заполняться машинами «М1», в просторечии – «эмка», «эмочка», они были уже не с брезентовым верхом, а «закрытыми», как тогда говорили, куда более современными. Любопытная деталь времени: у владельцев «газиков» стали настойчиво, в сущности, насильно забирать их автомобили, а взамен (за доплату) предлагали «эмку». Считалось, старые машины портят улицы столицы и больших городов. «Газики» отправляли в провинцию. Почти тогда же появились автомобили «ЗИС-101», длинные, как трамвай, словно выпрыгнувшие из журнала «СССР на стройке». С переднего сиденья их капот с литым серебристым флажком, казалось, прикасается к горизонту, панель приборов насчитывала шесть циферблатов, включая шкалу настройки радио (радио в машине!), «ЗИС» даже пбхнул как-то торжественно. Кроме того, в нем были откидные сиденья, а если они оставались закрытыми, то заднее купе становилось фантастически просторным.

В конце тридцатых «прокатиться» на «ЗИСе» всем мучительно хотелось. Если выпадало счастье ехать на такси, то дети умоляли родителей перепустить очередь и дождаться, когда подойдет вожделенный лимузин: «ЗИСы»-такси были редкостью и стоили немного дороже.


Автомобиль «ГАЗ-М1». 1930-е


Перед войной, в 1940 году, появились и первые наши экспериментальные малолитражки, крошечные автомобильчики «КИМ-10–50» с двигателем по образцу английского «форда-префект», с двумя дверцами. Все на них дивились, но выпустить их в заметном количестве не успели. Так и жили – среди образцов, проектов, витрин.

Легковые автомобили тридцатых!

Огромные и шумные, управляемые серьезными (казалось, всегда немолодыми) шоферами, автомобили, из которых даже самые шикарные нередко приходилось мучительно заводить снаружи тяжелой рукояткой, блестящие призраки будущего, мечта мальчишек, думавших не об обладании, а о «прокатиться» и, как о высшем счастье, «порулить», то есть подержаться за руль или погудеть. Автомобили были необыкновенно нарядными, великолепно «подробными» – с массою шикарных штучных деталей: сверкающие траверсы (ныне «бампер»), никелированные фары, запасные колеса (иногда в футлярах!) по бокам или сзади, сверкающие спицы, обтекаемые крылья (особенный восторг вызывали крылья, наполовину скрывающие колеса, – «закрытые колеса!»), фигурки – звери, птицы, атлеты, вензеля – на капотах; редкая роскошь – указатели поворотов (блинкеры) – откидывающиеся стрелки с лампочкой внутри (мигающие подфарники – указатели поворота – еще не изобрели, и обыкновенно шоферы предупреждали о предстоящем маневре, высовывая руку или приоткрывая дверцу); цветная тончайшая полоска вдоль кузова, шторки над окошками «номенклатурных» лимузинов, белые круги («гамаши») на покрышках; на правое переднее крыло, случалось, устанавливали разноцветные флажки. Машины были большие (хотя тесноватые внутри) и высокие, ощущалось в них нечто архитектурное: в них входили, ступая, словно на дворцовую лестницу, на обязательную, как у кареты, подножку, профилированный козырек над передним стеклом был подобен карнизу. Они гудели каждый на свой лад – густыми и звонкими клаксонами… И пахли особым, «довоенным» бензином, «довоенными» лаком и кожей. Это не наваждение. Я вспомнил этот совершенно забытый запах в Варшаве в мае 1994 года, проходя по Старе-Място мимо антикварного таксомотора 1930-х годов, скучавшего в ожидании богатых туристов. Такси пахло «по-довоенному».


Автомобиль «ЗИС-101А». 1940-е



Серия марок, выпущенных Министерством связи в 1975 году, со знаменитыми моделями автомобилей 1930-х. Верхний ряд: автомобиль «ГАЗ-М1. 1936», автобус «ЗИС-16. 1936»; нижний ряд: автомобили «ЯГ-6. 1936» и «КИМ-10. 1940»


В большинстве они были заморским чудом, тогдашние машины. А отечественные – объектом скромной гордости. Собственные автомобили несли на себе отблеск не столько богатства (какое тогда было богатство!), сколько таинственной и грозной власти, дыхание свыше раздаваемых благ. Покупали машины редко, но люди чиновные и знаменитые имели «персональные» автомобили, которыми, случалось, управляли и сами. Машинами, кроме того, награждали. Стаханова – «эмкой», летчиков-героев – «ЗИСами».

В первые же дни войны частные машины (как и радиоприемники) государство забрало. Автомобили – для фронта, приемники – чтобы не слушали лишнего.

А пожарные машины! Они были открытыми, вроде извозчичьей линейки, пожарники в медных ослепительных касках, казалось, чудом держались на сиденьях, звонил колокол, иногда, совсем по-старинному, один из пожарных дул в трубу или горн. Трещал особенный «пожарный» клаксон.

 
С дымом мешается
Облако пыли,
Мчатся пожарные
Автомобили,
Щелкают звонко,
Тревожно свистят.
Медные каски
Рядами блестят.
 
С. Маршак

Была в моде песня Леонида Дидерихса на слова Василия Лебедева-Кумача:

 
Солнце светит, лучи, словно ласки,
Каска медная тонет в луче,
И вот в этой сияющей каске
Ходит милый мой на каланче.
Он пожарник толковый и ярый,
Он ударник такой деловой!
Он готов погасить все пожары,
Но не хочет гасить только мой.
Ах, зачем мне платочек лиловый,
Ах, зачем мне мой новый берет,
Если он не увидит обновы
И рукой не пошлет мне привет.
День сегодня такой лучезарный,
В душном воздухе нега и жар,
И не видит, не знает пожарный,
Что горит в моем сердце пожар…
 

В 1937 году родители разошлись. Мы с мамой вскоре переехали на угол Бородинской и Загородного, в квартиру писателя Геннадия Гора (все литераторы стремились, естественно, в «писательскую надстройку» на канале Грибоедова).

Недолгое время до переезда я помню сумеречно, неясно – было мне всего четыре года: жизнь без отца в старой квартире, редкие с ним встречи, вывернутое, непонятное существование. Увидев случайно, как увозили отцовские вещи, я был напуган опасно и надолго. Врачи нашли у меня настоящий детский психоз: я боялся, что мама, если уйдет, не вернется, как отец. Маме пришлось почти все время оставаться со мной, брать работу на дом.

А вот переезд на Бородинскую показался веселым: погрузка мебели и чемоданов, грузовик, дорога, возможно, и подсознательная детская радость расставания с жильем, где случилась беда. Сейчас все это вспоминается горько и тревожно. Радость была натужной.

В тот первый день переезда новая квартира чудилась просторной, нежилой, с непривычно высокими после канала Грибоедова потолками. Потерянный, сидел я перед странным полукруглым, не домашним окном и – редкая радость – ел бутерброд с колбасой: все дети почему-то предпочитают бутерброды горячим обедам.

Потом я полюбил наш новый дом.

В нем не было прошлого, он был только наш с мамой.

Мама сумела наполнить его теплом и радостью – как это у нее получилось? Две жилые комнаты были отчасти даже роскошными – большие, светлые, «моя» – с тем самым полукруглым тройным окном. А с точки зрения комфорта – совершенно убогая квартира, половина четырехкомнатной барской. После революции квартиры стали делить, используя наличие двух лестниц – парадной и черной. К нам вход был с парадной, стало быть, ванная и кухня достались другой части. У нашей же половины переднюю превратили в кухню. За ней две ступеньки наверх – уборная, со специфическим стойким петербургским запахом холодной ржавой воды.


Окна квартиры на Бородинской улице. Современная фотография


Так и входили в комнаты – через темную кухню. В ней – плита, в комнатах печки (в одной кафельная, в другой железная), для которых дрова на пятый, очень высокий этаж таскал дворник. Только перед войной провели газ – крошечная плитка с двумя конфорками на кухонной плите.

Мастер, установивший газовую плиту, отказался от «чаевых» со словами: «Я коммунист и денег не беру». Мама торжественно пожала ему руку. Она любила рассказывать об этом происшествии: ей, при всем драматизме времени, всегда хотелось верить, что есть некая романтическая советская справедливость. А может быть, просто старалась внушить мне наивные «гайдаровские» воззрения.

Сам же сюжет, по-моему, вовсе не подлежит глумлению. Такое и в самом деле случалось, беда, что эти зачатки бескомпромиссной коммунистической честности так скоро растворились в большевистской скверне.

А дом – банальный, но великолепный модерн (тогда этот стиль презрительно был вычеркнут из истории искусства), остатки витражей на лестничных окнах, бесконечная лестница, остановившийся с 1917 года лифт (а неутомимые ленинградские почтальоны таскали письма и газеты на самый верх). Зато мраморный, не топившийся никогда, разумеется, камин в парадной, о котором уже шла речь. Там, на этой лестнице, я в приступе детского эгоизма – когда мама села на подоконник, мучимая болезненным, но безопасным ишиасом, – пустился в рев и в ответ на мамины утешения воскликнул: «Конечно, тебе хорошо, это не твоя мать умирает здесь на лестнице!» Фраза эта стала домашним фольклором. Но с тех пор я понял: иной раз больному не так страшно и тяжело, как его близким. Между прочим – святая истина.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10