Михаил Герман.

Воспоминания о XX веке. Книга первая. Давно прошедшее. Plus-que-parfait



скачать книгу бесплатно


Первый портрет. 1935


Людмила Владимировна Герман. 1938


Нашу богатую, сытую жизнь я воспринимал, естественно, как единственно возможную, откуда мне было догадаться, что можно жить хуже, лучше или вообще иначе. Правда, этот обеспеченный и барский по тем временам быт нынче вряд ли назвали бы вполне цивилизованным и комфортабельным. Ни газа (его тогда в Ленинграде вообще не знали), ни горячей воды. Так называемую ванну с колонкой топили мелко наколотыми дровами раз в неделю, с оттенком некоторой торжественности, – дело было долгое и хлопотное. Да и представления о гигиене ведь были другими. Даже до революции ежедневным ваннам еще предпочитались подробные, но частичные омовения в красивых рукомойниках, с тазами и кувшинами; длинные женские волосы расчесывались эссенциями, но мыли их редко; крахмальные воротнички менялись куда чаще, нежели принимался душ, да и не везде душ водился. А «аглицкие», в набоковском вкусе, привычки и тогда привились лишь в немногих аристократических и барских домах. Когда же рухнул весь этот медлительно входивший в жизнь комфорт, когда появились швондеры и «разруха в головах» (Булгаков), когда в богатые просторные квартиры въехало по несколько семей, о гигиене стали и вовсе забывать – кто по безвыходности, кто по равнодушию, а кто и по убеждениям.

Меня мыли в ванне раз в неделю: приятно-душный запах колонки, веселый пар, сморщенные после мытья кончики пальцев, которые я называл «старички и старушки», ощущение особой, праздничной чистоты «после купания».

Кухня – она же столовая. Тогда есть на кухне было вовсе не принято, но уж больно малы были у нас комнаты, и родители пошли на такое вольнодумство. Древтрестовский буфет с ребристыми стеклышками, стол, стулья. Плита в кухне, иначе не скажешь, царила. Черная, с блестящими конфорками, медной, кажется двойной, дверцей с красивой литой ручкой и листом латуни под ней, большими кастрюлями. Рядом – вкусно пахнущие студеной свежестью дрова и для растопки газета, щепки и кора, благоухавшая пронзительным, до сих пор не забытым ароматом детства. Дрова приносил дворник – без лифта на четвертый этаж. Телефона не существовало. Почему-то в «надстройке» с этим делом обстояло еще хуже, чем в других домах, и даже входящему в славу писателю телефон не провели. Да и вообще телефон тогда не ощущался необходимостью, скорее признаком «положения».

И при всей относительности тогдашнего комфорта – нянька, кухарка, шофер. Сейчас не просто неловко, но и удивительно вспоминать об этом: прислуги было столько же, сколько членов семьи.


Невский проспект. Фото Брэнсона Деку. 1931


Отцу шел только двадцать шестой год, но он уже стал знаменитостью, и денег в доме было по тем временам предостаточно. Но странно: в годы всячески декларируемого демократизма столь барская жизнь никого, в том числе и отца, увлеченно писавшего о «простых советских людях», а вовсе не о богачах или состоятельных интеллектуалах, не смущала.

Таких домов, как у нас, – с многочисленной «прислугой», с машиной etc. – было, наверное, не так уж мало. Но то были номенклатурные семьи с комфортом из «распределительной» системы, где все блага «распределялись». Для нас же многое стало возможным благодаря огромным по тем временам заработкам отца (правда, карточки отменили не так давно, с начала 1935 года, разные пайки еще не вышли из употребления окончательно, и отец получал их по высшей категории).

В доме народ был разный. Нянька Таня – юная и вороватая. Она, по слухам, украла подаренный мне шоколадный пистолет, который сам я съесть жалел, и врала, что его стащили крысы. От нее исходило ощущение опасности, я, скорее всего, ее только раздражал. Потом появилась другая няня – Настя, толстая и добродушная. Днем у плиты трудилась кухарка Лина, с лицом длинным, морщинистым, унылым и добрым, говорившая с презабавным эстонским акцентом: «Таккой нарротт пошелл, с ума сошелл, такой наккалльчик телайть, люлюканн таккой, мать-чеснок…» Она постоянно порывалась задавать мне утром старорежимный вопрос: «Чеффо маленьккий коссяинн кочетт?» – что настойчиво, но тщетно пресекалось мамой, радевшей о моем демократическом воспитании. Впрочем, «маленький хозяин» всегда хотел одного и того же – супа с клецками и котлет (вариант – сосисок) с макаронами. Пироги Лина пекла прямоугольные, длинные, с коричневатой блестящей корочкой. Не любила, когда за процессом наблюдали, – имела секреты. Другим коронным номером был невиданной красоты мусс, который она называла «росса-манна», – нежно-розовая, хотя, признаться, довольно безвкусная воздушная пена…

Потом оказалось, что у этой совершенно лишенной женственности и возраста, безликой женщины был тайный, но длительный и серьезный роман («Ты снай, коссяйкка, ко мне сэккотня мой челофэкк притетт…»). Как она относилась к людям, понять было трудно. Истая эстонка, бесстрастная, четко ощущавшая свое положение в доме. Но по-западному, без малейшего подобострастия, с уважением к своей профессии и соблюдением дистанции. Ничего холопского или хамского.

Время от времени в квартире сиживал шофер Леонид Васильевич – как тогда полагалось, в кожаном пальто. У меня сохранилось ощущение неведомо откуда взявшейся у него ко мне, «барчонку», любви. Однажды я «правил машиной», сидя на коленях у Леонида Васильевича, – держался за руль. Иллюзия участия была полная – «газик» ехал быстро. И ощущение тепла и доброты от этого человека, совершенно мне непонятного, так и осталось.

За маминой зеленой комнатой была моя – желтенькая, где спала и нянька, а время от времени и мой двоюродный брат Андрей – сын тети Маруси, проводивший в нашей семье много времени. Мебель в квартире была вполне скромная, с непременным зеркальным шкафом, со случайно сохранившейся, модной в начале века бамбуковой этажеркой. Смутно помню огромный, но простой, несомненно советский белый сервиз с демократическими розовыми кружочками и розетками. Патефон в голубом футляре (работал редко, поскольку иголки вечно отсутствовали; популярна была «армянская» загадка: «Что это такое – стоит под кроватью, начинается на „ы“? – Что же? – Патефон. – Почему на „ы“? – Ыголок нэту!»). Ни радиоточки, ни тем более приемника. Радиоприемники вообще были в диковинку, видел только один, у Евгения Львовича Шварца: он крутил ручку настройки, таинственно светилось окошечко, в котором поворачивался барабан с названиями неведомых городов, звучала то музыка, то речь. Лукавый Шварц уверял меня, что можно выбирать что хочешь – пение, сказку или рояль. Впрочем, что такое разные станции и настройка, я бы все равно не понял.

В кабинете отца – оливковый линкруст[2]2
  Линкруст – дорогие обои из особого плотного материала с моющейся, часто рельефной поверхностью.


[Закрыть]
с деревянными рейками – традиционная роскошь тридцатых, отдававшая советским официозом. По стенам – заказные стеллажи: библиотека была отменная, книги отец покупал с жадностью, у букинистов тогда все стоило недорого. Бумажные выпуски собраний сочинений отдавались переплетчику (до сих пор помню книжечку с образцами разноцветного гранитоля), и на полках стояли книги в штучных переплетах с кожаными уголками и отцовскими инициалами на корешках. Глубокие кожаные кресла с диваном, письменный стол с массивными тумбами, украшенными резными львиными головами, оставшийся от деда – маминого отца. Модная настольная лампа черной пластмассы, большая кубическая стеклянная чернильница и толстое стекло на весь стол. Так было принято. Имелись предметы, художественных достоинств и тем паче стиля которых я тогда не понимал: два фарфоровых курительных прибора (папиросница, спичечница, пепельница и поднос); на гладком фоне – у мамы на белом, у отца на черном – двойные прямоугольнички – бытовой супрематизм а la Малевич. Эффектный «авангардный» ширпотреб, еще не вытесненный окончательно сталинским ампиром.

Отечественный обыденный «дизайн» (тогда этого слова не знали) тридцатых был не так уж плох, но неразнообразен и убог в исполнении. Так, существовало, в сущности, всего три основных вида ламп: самая обычная, канцелярская, с круглым абажуром зеленого стекла; «ответственная», в которой абажур помещался на кольце с орнаментом из советских геральдических символов – серпов, молотов, колосьев etc.; и «современная», черная пластмассовая, подобная той, что стояла у отца на столе, ее можно было встретить и в приватных домах, и в канцеляриях, и, судя по снимкам и фильмам, даже в милиции или в Большом доме.

После войны сложными путями дедовский письменный стол достался мне, и до 1952 года я за ним «писал» – главным образом, просто делал уроки или рисовал. И лишь при переезде в крохотную комнату очередной коммуналки нам пришлось от него отказаться.

В 1936 году (с этого времени я начинаю себя вспоминать) деда – маминого отца – уже шесть лет не было в живых. Владимир Павлович Рейслер (может, когда-то и «фон Рейслер») был родом из мелкого служилого остзейского дворянства, кажется еще в начале XIX века натурализовавшегося в Петербурге. Инженер-путеец, отличный специалист (он окончил Институт путей сообщения в числе первых учеников), фанатически честный, ограниченный и педантичный, он был монархистом, но Николая II, как большинство здравомыслящих профессионалов, не любил и стояние на последней площадке царского поезда, обязательное для начальника дороги во время «проезда высочайших лиц по вверенному ему участку», равно как и получаемые вслед за тем столь же обязательные часы или табакерки с бриллиантами, воспринимал брезгливо.

После замужества моя бабушка Юлия Степановна (она была десятью годами моложе деда и вышла замуж шестнадцатилетней в 1882 году) ни одного спектакля не видела до конца – дед приезжал за ней в театр в половине одиннадцатого и забирал домой: все должны были жить по строгому распорядку. Детей было семеро: три сына и четыре дочери. Главу семейства боялись до оторопи и противоречить ему не смели. Однажды, когда Владимир Павлович поехал в Москву из Вильно, где служил уже в генеральских чинах начальником дороги, бабушка попросила его купить обивочной ткани для кабинета и гостиной: «Только не мятый плюш, не красный и не зеленый». Дед перепутал: купил именно этот самый мятый, зеленый и красный плюш. Никому и в голову не пришло возразить. Мебель обили. Днем держали прикрытыми шторы, вечерами не включали большие лампы. На детей он страшно кричал и сам их лечил: чем бы ни заболевали, заставлял принимать касторку. Уже на пенсии, глубоким стариком, слушая бабушку, читавшую ему «Грозного адмирала» Станюковича, дед заметил смущенно: «Юлюша, а ведь я на него похож». Те, кто помнит героя повести – безжалостно-справедливого адмирала Алексея Петровича Ветлугина, оценят объективность Владимира Павловича.

Перед революцией дед был уже начальником администрации Управления железных дорог, действительным статским советником с двумя звездами – Станислава и Анны, ждал нового чина и третью ленту. Вместо того случилась Февральская революция, ему, однако, предложили место товарища министра путей сообщения во Временном правительстве. Он решительно отказался: «Я присягал государю императору» (это при всей нелюбви к Николаю II!). Его посадили. А большевики выпустили как «жертву Временного правительства». Путейского генерала, кавалера и монархиста.

Дед был вполне аполитичен, а может быть, и не слишком хотел задумываться: с Дзержинским в бытность того народным комиссаром путей сообщения стал охотно работать – нравилось, что «большевики восстанавливают железные дороги». Ушел вскоре на пенсию и умер в 1930 году, избежав неминуемой расправы и, вероятно, так и не поняв до конца, что произошло в стране…

Расправились с моими дядьями. Александра (дядю Шуру) арестовали в начале тридцатых по делу какого-то литературного объединения, вскоре – как тогда еще случалось – выпустили. Эта история была известна мне отрывочно и глухо, но зимой 2016 года, когда я готовил эту книгу к переизданию, мне позвонила сотрудница Музея Анны Ахматовой Татьяна Сергеевна Позднякова, изучающая судьбы репрессированных в 1930-х годах ленинградцев. Ей удалось найти данные о деле Александра Владимировича Рейслера; некоторые сведения я привожу здесь (и пользуюсь случаем принести глубокую благодарность Татьяне Сергеевне).

Александр Владимирович проходил по следственному делу № 249–32 («О контрреволюционной организации фашистских молодежных кружков и антисоветских литературных салонов»). Это дело еще иногда называется «делом Бронникова» (по имени того, кто считался главным организатором), оно затронуло несколько десятков человек. В Ленинграде в марте 1932 года было разгромлено 13 кружков, обвинены были 23 человека.


Юлия Степановна и Владимир Павлович Рейслер. 1882–1883


А. В. Рейслер был участником так называемой Бодлеровской академии, наряду с П. Азбелевым, Б. Ласкеевым, М. Бронниковым. Арестовали его 20 марта 1932 года.

Вел дело следователь А. В. Бузников, сделавший весьма примечательную карьеру. До «дела Бронникова» он вел дело Хармса и дело славистов, позже, однако, заведовал детской секцией «Ленфильма», стал директором фильма «Юность поэта», жизнь закончил в качестве директора школы (!). Его заместителем был некто Федоров. Ниже приводятся выдержки из документов.

Из протокола допроса


Рейслера Александра Владимировича от 22 марта 1932 года, проведенного Уполномоченным 4-го отделения СПО Бузниковым А. В.

Рейслер Александр Владимирович, 1896 г. р., из дворян, сын действительного статского советника, проживающий на В. О. Малый проспект, д. 1, кв. 29, работает на телефонном заводе «Красная Заря», зав. отделом сбыта, женат, жена – Мария Федоровна, сын – Орест, брат Юрий – с 1917 г. в Бессарабии, личный заработок, образование среднее, беспартийный.

Протокол допроса А. В. Рейслера от 9 апреля 1932 года содержит некоторые сведения о семье обвиняемого:

Полученное мною воспитание в среде, в которой я рос и воспитывался (отец до начала революции начальник Московско-Курской железной дороги), заложило во мне идеалистическое отношение к жизни и любовь к старой индивидуалистической культуре. Поэтому советский строй, в корне уничтоживший эти ценности, вызвал во мне недовольство. Этим объясняется и то, что я вошел в антисоветский кружок «Бодлэровская академия», где подвергся соответствующей обработке в том же духе. По своим политическим убеждениям я приверженец демократической республики при условии следующей роли интеллигенции. Успехи советского строительства перерабатывали меня и увлекали: полностью и целиком стать на рельсы советской действительности мне не давало мое участие в антисоветском кружке «Бодлэровская академия». Я понимаю теперь, что моя двойственность нетерпима в современных условиях, и сурово осуждаю себя за нее.

Еще из показаний:

Возникали у нас типичные для технической интеллигенции убеждения о ВЫСОКОЙ И ВЕДУЩЕЙ РУССКОЙ ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ, которая, обладая огромным культурным наследством, в условиях ДЕМОКРАТИЧЕСКОЙ РЕСПУБЛИКИ ИЛИ МОНАРХИИ НАШЕГО ПОЛИТИЧЕСКОГО ИДЕАЛА должна будет занять первое руководящее страной место, хотя в настоящий период, благодаря своей раздробленности и разложенности влиянием коммунистов, она не в силах организованно, БЕЗ ВНЕШНЕЙ ПОМОЩИ БОРОТЬСЯ ПРОТИВ СОВЕТСКОЙ ВЛАСТИ РЕШИТЕЛЬНО И ВСЕМИ МЕРАМИ.

Из обвинительного заключения:

Азбелев Павел Петрович, Рейслер Александр Владимирович, Ласкеев Борис Федорович

а) будучи монархистами и сторонниками вооруженной интервенции по убеждению и авторами к-р литературных произведений, состояли членами фашистского кружка «Бодлеровской Академии»;

б) вели монархистскую и пораженческую а/с агитацию и пропаганду путем распространения собственных к-р литературных произведений и устных выступлений.

Означенные преступления пред. Ст. 58–10 УК.

Виновными себя признали.

Приговор: лишить права проживания в 12 п.п. и Уральск. обл. сроком на 3 г., с 20.03. с прикреплением <к определенному месту жительства>.

Дяде каким-то чудом удалось сохранить работу. Но через несколько лет, когда на заводе заговорили о повышении и стали «оформлять секретность», выяснилось, что в его «деле» существует пометка о запрете жить в столицах и крупных городах. Воистину, как сказал когда-то художник Фаворский (за ним приезжал «воронок», но дома его не застали, а потом забыли): «НКВД тоже советское учреждение!» Александр Владимирович поспешно уехал в Орел. Там некоторое время спустя его вновь арестовали и вскоре расстреляли. В Книге Памяти Орловской области указано: «Рейслер Александр Владимирович. Родился в 1896 г. в г. Вильнюсе; диспетчер завода. Проживал: в г. Орле. Арестован в 1937 г. Приговор: расстрелян».

Глеб сгинул в войну. Как и Александр, он был инженером-связистом. Старший же мой дядя – Юрий Владимирович, инженер-путеец, эмигрировал в начале революции. О нем по понятным причинам не вспоминали, и судьба его долго никому не была известна. Но в декабре 2000 года, уже после публикации первого издания этой книги, мне позвонил из Америки Никита Георгиевич Рейслер – сын «дяди Юры» (до революции всех Юриев крестили Георгиями). Разыскал он меня чудом. Прожил очень тяжелую молодость, скитался, но стал инженером, преуспел, отец семейства, благополучный американский пенсионер с обычной смутной российской ностальгией в душе.

Моя мама – младшая в семье. Бабушка «вымолила» еще одну – четвертую – дочь, когда ей было уже за сорок.

Бабушка и вся ее семья после смерти деда жили на Петроградской стороне, на Кронверкском проспекте у Сытного рынка. Их квартира являла собой решительную противоположность нашей. Там стоял терпкий, печальный запах старины (или просто старости), грустный, даже несколько гнетущий и словно бы примиряющий с уходящим навсегда временем. Два инструмента – бехштейновский рояль и беккеровское пианино. Ширмы, бамбуковые этажерки, пуфики и креслица, разные «старорежимные» мелочи, к которым советские писатели нового поколения еще не приобрели вкус. Блекнущие фотографии, японские веера, на полках – черные лаковые японские же шкатулки (покойный муж одной из моих теток – «дядя Ваня» – был моряком дальнего плавания). Чай пили из ужасно мне нравившихся чашек – непривычно суживающихся кверху, разрисованных под севр пастэшками, похожими на маркиз. Нарядность посуды мешала увидеть неуловимую и непривычную мне скудость стола. Это был бедный дом. Мне не было там грустно, но что-то щемило детскую душу.

Бабушка Юлия Степановна постоянно сидела у окна на диване, покрытом чехлом, и слушала через наушники радио – видела она плохо, читать не могла. От нее веяло пронзительной добротой и покоем. Вместе с ней жили мои тетушки – Ольга Владимировна и Юлия Владимировна. Ее, любимую «тетю Юлю», ставшую после революции учительницей музыки, я помню лучше всех – ее необычайно красивые усталые руки профессиональной пианистки, невысказанную нежность ко мне, которую я ощущал и которой всегда радовался. Она закончила консерваторию с золотой медалью в 1914 году и по регламенту должна была быть награждена роялем. В начале войны это правило отменили, и дед в утешение сам купил дочке рояль, тот самый «Бехштейн». Мама рассказывала, как в 1914-м, в первый день войны, громили магазин фирмы Карла Бехштейна в Москве, как выбрасывали со второго этажа драгоценные белые концертные рояли, как «рыдали» они, разбиваясь о булыжники мостовой. А в 1945-м и пианино, и рояль нас выручили. Рояль удалось продать, по-моему, за четырнадцать тысяч рублей – огромные деньги, мы купили самое необходимое, у нас тогда не было просто ничего.


Юлия Владимировна Рейслер. 1900-е


Жили там и мои кузины – дочери тети Юли – Олечка и Люся. Все обитатели этой квартиры на Кронверкском умерли в первую блокадную зиму, бабушка – еще раньше, осенью. Мария Владимировна («тетя Маруся», мать моего двоюродного брата Андрея), жившая отдельно, умерла тогда же, в 1941-м.

Добры и ласковы были лица этих женщин, уже уплывающие из памяти, туманно сохраняемые старыми фотографиями. Но улыбались в том доме редко и почти не смеялись. И гостей там, кроме нас с мамой, я не помню.

В нашей же квартире на канале Грибоедова бывало многолюдно, и гости случались разные.

Почти каждый день заходили друзья отца. Особенно часто – критики Лев Ильич Левин (он к тому же был у нас, как говорили в позапрошлом веке, «нахлебником» – официально столовался) и Иосиф Львович Гринберг, а также строгий горбатый маленький Ефим Добин. Напротив жил писатель Павел Николаевич Лукницкий, часто ездивший на Памир и увлеченно о нем рассказывавший (после войны он с таким же детским увлечением рассказывал об Австрии и гордился шпагой из венского дворца, как прежде – таджикской утварью). Знаю, что бывал и великолепный денди, знаменитый и блестящий переводчик Дос Пассоса, Джойса, Честертона, Брехта – Валентин Стенич (Сметанич), расстрелянный в 1938-м, но его не помню, хотя рассказывали о нем много.

Левин и Гринберг были людьми самыми близкими, их я по младенческому нахальству называл «Лева» и «Юзя» и, конечно, на «ты».

Лев Ильич Левин был молод, мил, интеллигентен несколько по-провинциальному (он был родом из Перми), а годами еще моложе отца. Гринбергу было аж за тридцать – самый старший! Он отличался дородностью, барственностью и трогательной добротой, часто свойственной толстякам. Родители любили вспоминать (Лев Ильич, надеюсь, простил мне этот, уже исторический, анекдот), как в ту примерно пору вышли они из «Астории» – толстый Гринберг, уже обретающий солидность отец, тоже вполне вальяжный, и юный Левин, в коротком, еще из Перми привезенном пальтишке и кепочке. Лихач (были еще лихачи), «горяча кобылу», зычно спросил: «Не хотят ли господа прокатиться?» – «Нет, – сказал Гринберг, – ты Левочку подвези!» С непередаваемым унылым презрением посмотрел лихач на тихого юного Левина и сказал: «Левочку?.. Левочка пусть идет ножками».



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10