Мейнард Вуд.

Пепел к пеплу (сборник)



скачать книгу бесплатно

«Жил на окраине деревни, в ветхом покосившемся домишке, человек настолько ленивый и нерадивый, что его так и называли – Лентяй Стивенс; а настоящего имени никто уже и вспомнить не мог. Мать его давно умерла, сведенная в могилу непосильным трудом, и некому было починить его одежду или заставить снять шляпу, такую же драную, измочаленную и дырявую, как крыша его домика; а тряпье его напялить не каждое пугало бы согласилось. Куры его были такими тощими и проворными, что летали через заборы, как ястребы, выхватывая еду у соседской птицы. День-деньской Стивенс околачивался в трактире, жалуясь, что больная спина ему работать не дает, а не то бы он развернулся! Была у него сокровенная мечта, о которой вся деревня знала – Стивенс мечтал найти клад и зажить по-королевски, ни единого дня не работая. Каждый раз, как глаза его после трех пинт пива туманились, кто-нибудь говорил: «Не иначе, Лентяй сейчас свое золото тратит». Стивенс на такие речи внимания не обращал – вздумал бы обидеться, так никто бы ему больше не налил на дармовщинку.

И вот однажды хозяин трактира, видя Стивенса в задумчивости, посоветовал: «А ты иди к Лесному человеку на работу – коли угодишь, он тебе все клады в округе покажет. Мне бабка моя рассказывала, что если выйти в полночь на поляну, где в центре пень стоит, да не всякого дерева, а обязательно елового или соснового, и прокричать трижды: «Лесной хозяин! Есть ли у тебя для меня работа?!», то в третий раз он появиться на пне собственной персоной и даст задание; а взамен научит, как клад отыскать».

Стивенс встрепенулся и, не обращая внимания на насмешки, начал подробно выспрашивать, что да как, да в какое полнолуние, и точно ли пень должен быть еловым. Хозяин, хоть и посмеивался, но отвечал охотно, потому что не верил, что лентяй и трусишка Стивенс способен ночью в Черный Лес войти, даже если он и поверил в эту байку, которою хозяин на ходу для забавы сочинил.

А зря не верил, потому что впервые в жизни у Стивенса жадность пересилила лень, и аккурат в полнолуние он вступил под сень Черного леса, комкая в руках заранее заготовленный мешок. Перед глазами его стоял золотой блеск, голова туманилась мечтами, сердце стучало и ухало, как молот. В пути на него не раз накатывало сомнение – а вдруг он не сможет задания выполнить? Что сделает с ним лесной человек? И ужас наваливался на него знобкой волной, руки дрожали, колени подгибались, перехватывало дыхание… но снова мерещился ему маслянистый блеск чистого золота, и страх отступал, Стивенс продолжал свой путь.

Наконец он вышел на выбеленную луной поляну, собрался с духом и выпалил:

– Хозяин! Есть ли у тебя для меня работа?

Тихо и неуверенно прозвучал его голос, и никто не отозвался. Стивенс откашлялся и произнес во второй раз, уже погромче, поуверенней:

– Эй, хозяин! Есть ли у тебя для меня работа?

А в третий раз совсем громко вышло, но никто на его крик не отозвался, кроме филина.

– Эх… – вздохнул Стивенс и плюнул досадливо.

– Что расплевался? – вдруг раздался сварливый скрипучий голос.

Стивенс поднял глаза и обомлел: вроде секунду назад никого не было, а вот – сидит на пне старичок, высохший весь, как щепка, в зеленом камзоле, и трубку еловыми шишками набивает.

– Подойди, дай гляну на тебя, работничек!

Стивенс, дрожа, подошел.

– Так ты работу ищешь? А что умеешь?

– Вот как Бог свят, все умею! – выпалил Стивенс. – Пахать, косить, овец пасти, чинить, латать, в кузне работать, печи класть… Дайте мне работу любую, не пожалеете!

– Если ты ее не сделаешь, то сам пожалеешь, – сказал старичок, и вдруг… Стивенс перестал видеть человека. Над ним, шумя ветвями, возвышалась черная ель, с корнями-ногами, с ветвями – лапами, вместо лица безобразный грибной нарост.

– Озеро, что посередине леса, заилилось – надо его очистить, – сказал старичок, снова присаживаясь на пень.


– Нно, господин, – заикаясь, сказал Стивенс. – Одному человеку, даже такому умелому, как я, эта работа не по силу, разве что три года не нее потратить! Я готов, конечно…

– Нет. Работа будет сделана к первому дню осени. Тебе нужно золото? Я покажу тебе, где оно лежит, но сначала ты наймешь работников, чтобы они очистили озеро. Того, что останется, тебе будет достаточно. Даже внукам твоим будет достаточно! Ну что, берешься за работу, человек?

– Да! – Не раздумывая, ответил Стивенс.

Старичок протянул ему руку для пожатия, и как же Стивенс опешил, когда один из пальцев старика остался у него в руке! Стивенс разжал ладонь, а на ладони – корешок, отчасти на человеческую фигурку похожий.

– Это альраун, – подхихикивая над ошеломленным Лентяем, сказал старичок. – Он может ответить на любой вопрос. Он покажет тебе место, где лежит клад. Оживи его следующей ночью каплей своей крови, и он будет преданно тебе служить – до тех пор, пока ты служишь мне…

Сказал – и растаял, только несколько хвоинок на пень посыпалось. Лентяй вздохнул раз, другой… и бросился бежать, как сумасшедший! Прочь, прочь из леса, домой! Однако альрауна не выронил.

Следующей ночью Лентяй, морщась, выдавил каплю крови из пальца на корешок. Вдруг тот задергался, зашевелился, вскочил на корни-ножки и побежал: по столу, по руке, хозяину на плечо и зашептал что-то на ухо писклявым голоском.

На следующий день Стивенс в трактире золотой монетой расплатился. Дивились все, откуда у Лентяя деньги взялись, но никто не подумал, что он лесному хозяину в услужение пошел. Купил себе Стивенс лучший дом в деревне, коня, карету и десяток пуховых перин, чтоб крепче спалось, и каждый вечер всю деревню в трактире угощал. Так половина лета прошла.

И однажды пришел Стивенс на берег озера с ведром. Увидел, что действительно оно заилилось, выгреб одно ведро, другое… и умаялся, а на следующий день уже не пришел. Иногда, когда он смотрел на свои деньги, то вспоминал, что надо бы на них работников нанять, но сам себя останавливал. «Что я им скажу? Как объясню, почему озеро очистить захотел? Так меня на смех поднимут или, хуже того, обо всем догадаются! Надо в соседнюю деревню выехать и работников там нанять… завтра»

Но завтра все никак не наступало, а Стивенс ел, спал, пил в свое удовольствие… пока не пришел домой и не увидел, что его альраун исчез. «Куда он, паршивец, подевался?» – разозлился Стивенс. Глянул в окно – а на деревьях уже листья желтеют! Из окна окликнул он соседа:

– Марк! Скажи, пожалуйста, какой сегодня день!

– Ты что, Джон! Неужели не помнишь? Сегодня же последний день лета! – услышал Стивенс в ответ. Его словно громом поразило. Стивенс заметался по комнате – что делать? Что делать? Уехать немедленно!

Выскочил, велел карету запрячь – а упряжь на ней вся сгнила! Попросил у соседа лошадь – а та вдруг на дыбы встала, и Лентяй так хлопнулся оземь, что чуть весь дух не вышибло.

Отнесли его домой соседи, потому что он не мог ни рукой, ни ногой пошевелить, и только охал. Просил:

– Уехать мне надо… уехать… я заплачу… – но сельчане решили, что он от боли бредит. Отнесли его домой, устроили на постели. Он в соседа своего вцепился, просил не уходить. Но никому, по совести, не хотелось с Лентяем в его доме сидеть, который он уже успел загадить до самой крыши. Все делами отговорились, и остался он один, дрожа от страха. Сам себя стал успокаивать:

– Ну что он мне в каменном доме сделает, в центре деревни? А завтра я оклемаюсь и уеду…

Первым наутро заметил неладное сын трактирщика.

– Папа! Папа! А у Лентяя на крыше дома елки повырастали!

Трактирщик сперва хотел дитятке подзатыльник отвесить, чтоб чушь не молол, но сын так настаивал, так клялся, что трактирщик, кряхтя, оделся и вышел на улицу – поглядеть, что за елки у соседа на крыше. Вышел и глазам не поверил – истинно так, на крыше ели раскачиваются! А когда поближе подошел, то понял, что ошибся – не на крыше они растут, а на земле, просто дом насквозь прошили, как игла протыкает полотно; еловые лапы стекла выбили, из окон торчат. А как же там Лентяй на постели? Трактирщик перекрестился и побежал остальных будить.

Не сразу они решились войти к Лентяю в дом – только после того, как священник трижды молитву прочитал и святой водой окропил. Вошли – и словно в лесу очутились. Странно было среди елей столы видеть, стулья, на ветви надетые, шкаф, которому даже некуда упасть было – только дверцы покосились и посуда на пол попадала…

Лестница, что на второй этаж вела, в спальню, тоже была донельзя покорежена – никто по ней подниматься не хотел; но Лентяй на крики не отзывался, и, хочешь не хочешь, а пошли они втроем – кузнец, трактирщик и священник. Кузнец топор в руках держал, но никак не мог себя заставить на ели замахнуться.

Дверь в спальню была открыта. Из нее тоже еловые ветви торчали, но негусто, можно было войти. Зашли они втроем… и обомлели. В первый момент им показалось, что Лентяй им навстречу с постели встал и рукой машет – все в порядке, мол.

Только почему простыня его не белая, а бело-красная? Почему он руки раскинул, словно хочет ель от них защитить? Почему изо рта дорожка алая идет, а из груди еловая ветвь торчит, хвоя на ней слиплась вся? Почему его ладони к стволу прижаты и сучьями насквозь пропороты?

А ель раскачивается, его раскачивает, и при каждом движении струйки крови взбрызгивают, но все слабей… пока не утихли совсем, у них на глазах.

Как они из дома выбрались, никто из них потом вспомнить не мог. Дом сожгли вместе с его мертвым хозяином, а стены по камешку разобрали. Но одна ель не пожелала сгореть вместе с домом – так и осталась посередке площади как памятка о том, какой окончательный расчет получил Лентяй Стивенс от лесного хозяина»

Черновик неотправленного письма к Джеймсу Э. Фоллоу

«Дорогой Джеймс!

Наконец я добрался до своего письменного стола. Знаю, что ты (зачеркнуто)

встревожен моим долгим молчанием. Я должен тебе сказать, что, несмотря на все усилия доктора Стоуна и снадобья Холлиса, моя болезнь все-таки развивается. Я очень устал и прошу прощения за свои каракули – рука все еще слишком дрожит, и перо то и дело выскальзывает из пальцев. Пока мне тяжело даже читать. Не так-то просто удержать на плечах чугунную голову.

Лихорадка то треплет меня в зубах, то отпускает; и я остаюсь лежать в постели обессиленный, задыхающийся, но в ясном сознании. Так продолжается уже около недели, и, к счастью, периоды лихорадки становятся все короче. Сегодня я смог с помощью Холлиса подняться с постели и добраться до письменного стола. Едва смог уговорить его оставить меня одного.

Естественно, за эту неделю у меня очень мало новостей, я слишком слаб даже для того, чтобы слушать местные сплетни. Болеть, когда спадает лихорадка, становится невыносимо скучно, и меня развлекает только противостояние доктора Стоуна и Холлиса у моей постели, противостояние, никогда не принимающее форму открытого конфликта: доктор Стоун считает это ниже своего достоинства, а Холлис… кто знает, что думает Холлис? Он невозмутимо почтителен и крайне заботлив, лучшей сиделки я бы не мог пожелать. То есть не мог бы, если бы Холлис знал грамоту и читал бы мне вслух, когда я в состоянии следить за сюжетом.

Думаю, что доктор Стоун подозревает о том, что Холлис самовольно исправляет его назначения. Когда они сталкиваются в моей комнате, он сух, вежлив, немногословен и не спускает с него глаз, как с шулера во время карточной партии. Справедливо, кстати, подозревает, – а поскольку официальная медицина давно убедила меня в своем бессилии, то я не возражаю. Тем не менее, мне повезло, что доктор Стоун лечит меня «как друг», потому что если бы он лечил меня «как врач», я бы не смог оплатить его услуги. Главное – пережить ночь. К утру мне всегда становится лучше… Я похож на кролика, шмыгающего кролика с отекшими красными веками, красными глазами и распухшим красным носом, и голову изнутри бьет красная боль.

Почему-то постоянно вспоминаются детские пословицы и поговорки, которых я не слышал, наверное, лет пятнадцать, и не думал, что помню. Например, когда ко мне приходит доктор Стоун, я едва удерживаюсь от того, чтобы продекламировать

Доктор Фостер

Отправился в Глостер.

Весь день его дождь поливал.

Свалился он в лужу,

Промок еще хуже,

И больше он там не бывал.


Мне скучно… Когда я лежу в постели, мне кажется, что я лежу в пустыне и меня медленно заносит песком, а на горло надели раскаленный железный ошейник. Песок забивается мне в нос и обдирает грудь, к ночи он так раскаляется, что я не верю в зиму за окном. Вчера я даже хотел открыть окно, чтобы проверить точно, но Холлис вовремя меня оттащил.

Некому было прочитать твое письмо мне вслух – Холлис неграмотный, а Хелен давно не приходит. Доктор Стоун говорит, что она приходила, просто я был слишком слаб – но я в этом не уверен. После доктора ко мне зашла леди Дэлси со своим той-терьером на руках. Холлис никак не мог его прогнать, он лаял всю ночь. Мерзкая собачонка, никакого толку от нее не было.

Она даже не смогла прогнать того, кто заглядывал в окно.

 
Тише, мыши, кот на крыше.
Кто не слышал, тот и вышел!
 

Я уверен, что (зачеркнуто) на самом деле я здесь не один.

 
Раз-два-три-четыре-пять –
Вышел сахар погулять.
Рядом зубки поджидают –
В прятки с сахарком играют:
– Хруст-хруст!..
Ай-яй-яй!
По столу растекся чай!
 

Матушка вместе с доктором Стоуном советует мне терпеть. Я не хочу!


и никто не хочет мне ответить.

Почему с деревянного потолка мне в рот капает черная смола

Почему перестала скрипеть половица

Кто заменил окно

Почему стены меняют цвет

Что случилось со вторым кроликом

 
Эки, беки, чай и крекер,
Эки, беки, бай.
Дятел номер двадцать девять,
Вы-ле-тай!
Вылетают птички,
Вылетают птенчики,
Вылетает леди
В темно-синем чепчике.
Сероглазой леди
Очень нужен чай.
Эки, беки, крекер,
Эки, беки, бай!
 

Почему под утро

в моей постели на полу на подоконнике на дне чашки лежат черные иглы

Что случилось с черным кроликом

Почему утром на подносе была только одна чашка

Он сказал, что вторую уже убрали, но он лжет.

Я спустился на кухню ночью

Я это видел, ты должен мне поверить, Джеймс, я в самом деле это видел.

Она не ушла. Она была там, на кухне, стояла за его спиной, пока он заваривал чай. Он был обнажен по пояс. Худая спина, гладкая смугловатая кожа. Хелен гладила его по спине тонкими белыми пальцами с какой-то задумчивой лаской. С улыбкой, едва намеченной уголками губ, абсолютно женственной улыбкой на полудетском личике…

Она любовалась… Бестрепетно прикасалась к растущим на его спине иглам – длинным, тонким, черным… Они топорщились от ее прикосновений, но его лицо оставалось невозмутимым. Его губы шевельнулись, он что-то сказал – слишком тихо, чтобы я мог услышать. К тому же у меня так шумело в ушах…

Она осторожно, кончиками пальцев сжала одну иглу и вдруг дернула, прикусив нижнюю губку… по белой ладошке вниз сбежала капля крови от кровоточащего основания иглы.

Она аккуратно уложила иглу на дно чашки, кивнула, и он залил ее кипятком…Она старательно помешала ложечкой, разгоняя поднимающийся над чашкой синий пар… Пар медленно растаял, и вот она смотрит на Холлиса вопросительно, с лукавой улыбкой протягивает чашку ему… Он, выслушав ее, делает глоток и возвращает чашку ей…

Она выпила до дна, не отрываясь. Свободная рука продолжала гладить его по спине, по слишком тонким для мужчины плечам, по черным жестким волосам… И он вдруг упал перед ней на колени, глядя снизу вверх на ее раскрасневшееся, торжествующее лицо… Я не помню, что было дальше, может быть, я упал в обморок. Я очнулся в своей постели, и Холлис сказал мне, что мисс Чамберс сегодня не приходила.

 
Но я знаю, он лжет.
Он подарил ей розу
Ее корни в моей голове
– Маленькая девочка,
Скажи, где ты была?
Была у старой бабушки
На том конце села.
 
 
– Что ты пила у бабушки?
Пила с вареньем чай.
– Что ты сказала бабушке?
– «Спасибо» и «прощай».
 

Я знаю (зачеркнуто) знаю, что этот дом ненавидит меня.

Надо попробовать отвлечься. «Легенды, сказки и предания» давно меня ждут.


Из книги «Легенды, сказки и предания Северной Англии в обработке эск. Дж. Э. Фоллоу»

Первый, неопубликованный вариант «Сказки о двух братьях»

Ох и верно сказано, что зависть – собачье чувство! Раз впустил – уже не уйдет, и добра от такой гостьи не жди. Вот жили у нас в деревне два брата…

Были они погодки, оба высокие, широкоплечие, сильные, и всегда, с детства самого, друг за дружку горой. Когда отец их умер, то наследство они поделили тихо-мирно, без ссор – что редкость большая! – и дома рядом выстроили. У каждого свое дело есть, оба работящие и потому не бедствуют оба… казалось бы, живи да радуйся!

Только в одном отличие было – у старшего брата жена родами умерла, а младший себе все невесту подыскивал, никак решиться не мог. Наконец привел он в дом жену, скромную сироту-бесприданницу. Не выдержал однажды старший, сказал ему: «Выбирал ты долго, брат, но уж выбрал! За двоих теперь тебе работать придется». Младший только отмахнулся «Ну и пусть! Хоть за двоих, хоть за троих!». «Не понимаю я тебя, брат…» – снова начал было старший. «Да, не понимаешь», – отрезал младший.

А жена поначалу глаза от пола поднять боялась и слово лишнее молвить – чувствовала, что не одобряет ее родня. Но когда освоилась, успокоилась, к новой жизни привыкла, а пуще того – в любви и ласке мужа отогрелась, то похорошела несказанно. Глаза, раньше вечно потупленные, у нее оказались блестящие, зеленые, как молодые листики, на щеках румянец заиграл, даже волосы каштановые, казалось, сами завились-закудрявились.

И вот однажды старший брат решил спилить в своем саду грушу, что еще прошлым летом засохла. Он это давно собирался сделать, но каждый раз что-то отвлекало, и откладывать приходилось – а тут срочных дел нет, спешить никуда не нужно, и денек такой славный, летний!

Груша была старым деревом, большим в обхвате, и работы ему предстояло немало. Он ее уже где-то до половины выполнил, когда решил передышку сделать. Положил пилу, разогнулся… и вдруг слышит – из соседнего двора песня доносится, задумчивая, протяжная, и напевает ее голос, что наводит на мысли о капающем в ульях меде – такой же сладкий и тягучий…

Не утерпел старший брат, заглянул осторожно через забор младшему в сад. Видит он – сидит золовка на лавочке под липой, поет и живот свой поглаживает, что уже округлился заметно, а волосы ее, наполовину заплетенные, ветерок игриво шевелит и до конца заплести мешает. И так глаза ее сияли, так она улыбалась, что старший брат от забора отшатнулся, словно ослеп от той улыбки.

Теперь, куда он и шел – везде она ему мерещилась, везде голос ее слышался… Понял наконец, что младшенький в ней нашел! Пришла к нему любовь, злая, запретная, а вместе с ней в сердце змеей зависть заползла. И в одночасье изменился старший брат – стал хмурым, молчаливым, угрюмым, все что-то обдумывал. И видно, мысли ему те не нравились, потому что желваки по щекам катались. А младшенький, заметив такие перемены, встревожился; очень узнать хотел, в чем же дело: в гости зазывал постоянно, расспрашивал, жену просил быть с ним приветливей, принимал-угощал со всем радушием.

И вот однажды показалось ему, что нашел он причину таких перемен. Были они в лесу тогда, выбирали дерево для сруба колодца. Зашли они довольно далеко, так что никто их беседе не мог помешать и подслушать.

– Ты, брат, не обижайся, но вот что я тебе скажу – в последнее время изменился ты сильно и говорить не хочешь, в чем дело. Хоть и говоришь, что все в порядке, но я-то вижу! Весь почернел, исхудал… Может, это оттого, что один, как сыч, в доме своем живешь? В одиночестве сердце глохнет… Я вот, пока не женился, не мог понять, что за радость семейному быть, а теперь чувствую, что только так человек и может быть счастлив по-настоящему…. Я вот что подумал… Лидия умерла давно, детей у вас не осталось… может, жениться тебе нужно?

– Может, – глухо отозвался старший, и младший, приободренный продолжил:

– Вот, например, Анни Спенс – веселая, добрая, приветливая, да и на тебя, прямо скажем, заглядывается…

– Нет. Мне не Анни нужна.

– А, так, ты уже выбрал кого-то? Что ж раньше не сказал?

– Да, выбрал. Ты прости меня, брат…

– Ничего младший понять не успел; ни закрыться, ни замахнуться в ответ, когда старший его топором ударил – только упал, землю лесную кровью залив. Старший глядел молча на обиду и недоумение в его глазах… недолго глядел, пока не убедился, что шансов выжить у того нет… развернулся и ушел. А перед тем, как уйти, сказал:

– Обещаю, что ребенка твоего как своего воспитаю. И жену твою постараюсь утешить…

Младший ему вслед не кричал, не упрашивал вернуться, только зубы стиснул до боли и смотрел, как тот уходит. Попытался пальцами рану зажать, чтобы кровь не хлестала, но слишком она была широкая – ничего не вышло.

Так он и лежал под елью, истекая кровью и постепенно проваливаясь в мутное бессилие. Мерещился ему то волчий вой, то шаги, а когда возвращалась к нему ясность ненадолго, он понимал, что умирает. И одного ему перед смертью хотелось – умереть, глядя в синее летнее небо. Пошевелиться он уже не мог, а ветви ели над ним сплелись наглухо и ни единый клочок неба не проглядывал.

Потом утих волчий вой, утихли шаги – он вообще что-либо слышать перестал, кроме шума в ушах и все убыстряющегося стука сердца. И в открытый рот с дерева черная смола капала – кап…кап…кап… горечи невыносимой! Но даже сомкнуть губы у него не было сил.

Разгулялся ветер, он игриво подталкивал ель, и та качалась, то открывая его взгляду голубое небо, то закрывая его вновь… И снова вдруг начало ему мерещится, что уже не ель над ним раскачивается, а склоняется человек, огромный, ростом с ель, и по плечам у него рассыпаны черные волосы, такие же жесткие и упругие, как еловые иглы. Наклоняется над ним, берет его на руки и поднимает вверх так высоко, что он становится намного ближе к облакам, чем к земле; и даже верхушки самых старых елей остались далеко внизу.

Он понес его прямо к своему лицу, такому огромному, что в его черных глазах было не одно отражение Дэвида, а несколько десятков, и спросил:

– Что ты мне дашь за свое исцеление?

– Все… Все, что угодно, – корчась от боли, пообещал Дэвид, вспомнив о последних словах брата.

– Ты согласен дашь мне то, о чем я попрошу, что бы это ни было?

– Да!

– И ты сдержишь свое обещание?

– Мое слово крепкое, как камень… как у всей нашей семьи…

– Хорошо!

И Лесной хозяин снова положил его бережно на землю и осторожно раскрыл ель, его кровью помеченную, раскрыл, словно занавеси отдернул, и поместил его прямо в золотистое, смолистое нутро дерева.

Почувствовал Дэвид, как укрепились в земле его корни, как заструилась по телу смола, как его мысли зашумели на ветру… почувствовал, что засыпает…

И снились ему дивные, спокойные сны о том, как он был деревом весь остаток теплого лета, и осень, и принял на свои ветви груз снега зимой… А весной, в самом ее начале, когда нет еще никаких примет и изменений, только цвет неба меняется и запах ветра, пришел к нему тот, кто поместил его в ель. Пришел и сказал:

– Все, пора. Или забудешь, что ты человек. Просыпайся! – он постучал по стволу, и тот загудел в ответ, словно тетива на луке.

– Просыпайся!

И он вдруг почувствовал себя не единым целым с деревом, а чуждой его частью, и стал задыхаться в ужасе в своем плену. Но от одного прикосновения пальцев того, кто стоял снаружи, ствол разошелся и выпустил человека… словно бы даже с сожалением.

– Вставай! – приказали ему, и он встал.

– Ты помнишь, кто ты такой?

– Да, помню… Меня зовут … Дэвид… – и вместе со своим именем он вспомнил все остальное, своего брата и свою жену. Вспомнил и взглянул невольно на бок, куда пришелся удар. Тонкая розовая нить шрама почти исчезла на непривычно белой коже. Как Дэвид не был ошарашен, но понял, что следует поблагодарить того, кто перед ним стоит, с виду похожего на человека.

Запинаясь, Дэвид принялся его благодарить, многословно и довольно-таки бессвязно, пока тот его не прервал.

– Нет. Не благодари. За то, что ты сейчас пойдешь невредимый к жене и сыну, ты обещал мне дать то, о чем я попрошу.

– И чего же ты хочешь? – осторожно спросил Дэвид, смутно догадываясь, что речь пойдет не о деньгах.

– У чуда высокая цена, – словно прочитав его мысли, ответил Лесной хозяин. – Когда твоему сыну исполнится пять лет, ты приведешь его в лес и оставишь здесь.

– Что? Что ты с ним сделаешь?

– То же, что и с тобой, только он не будет спать.

– Ты… ты засунешь его в дерево?

– Нет. Он сам… станет деревом. Духом дерева, его душой. И счет его жизни пойдет не на десятки, а на сотни лет. Он будет счастлив.

– А… если я не отдам его? Своего сына?

– Тогда… – Лесной хозяин вздохнул – словно ветер в кронах прошелестел.

– Тогда я буду забирать одну жизнь в каждом поколении твоего рода. Лучше тебе сдержать свое обещание, человек.

Когда Дэвид вернулся домой, он был так счастлив, что смог забыть о своем обещании.

Брат окружил его жену терпеливой заботой, и она охотно ее принимала, совершенно растерявшись после необъяснимого исчезновения мужа. Она терзалась вопросами: «Может быть, я стала ему нехороша, а он не сказал? Может, он бросил нас и ушел туда, где его лучше принимают? Что же я делала не так?»

Но когда его брат в первый раз завел речь о браке, Дженни отказала ему. Просто не смогла сказать «Да», что-то поперек горла стало. Он, не смирившись, те не менее скрыл свою обиду и продолжал помогать ей, дожидаясь, пока она привыкнет к нему настолько, что не сможет обходиться без него.

Когда Дэвид подошел к своему дому, дверь ему открыл его брат. И хотя, Дэвид изменился, он сразу узнал его, всей силой своей нечистой совести. Узнал – и за грудь схватился, и рухнул бездыханный на пороге, а Дэвид, чтобы жену обнять, спокойно через порог переступил.

Конечно, он ей не все рассказал. Как бы у него язык повернулся сказать, что он должен отдать их сына как плату за свою жизнь. Хотя иногда, глядя на ее сияющее радостью лицо, он думал, что она могла бы согласиться с такой ценой – но не испытывал ее любовь и молчал. Спустя год жена родила ему дочку, бойкую, круглощекую и кудрявую, как мама, а еще через год – второго сына, малыша Ника. Дейзи, их дочь, унаследовала голос своей матери и уже в три года уверенно распевала с ней хором, заливаясь смехом, когда отец пытался им подпеть голосом медвежьим что по силе, что по слуху музыкальному…

Дэвид после своего возвращения стал с женой еще нежней, еще ласковей, просто наглядеться не мог, и в деревне про влюбленную парочку зачастую говорили: «Воркуют, как Дэвид с Дженни». Только иногда Дженни огорчалась, замечая, что муж ее с Питером ведет себя намного суше и строже, чем с другими своими детьми; но тут же говорила себе, что на своего первенца Дэвид возлагает больше всего ожиданий, потому и строг с ним… но это вовсе не значит, что он его не любит.

Так, в мире и согласии, которое иногда тревожили призраки воспоминаний, прошло четыре года и семь месяцев. Когда закончился седьмой, январь, Дэвид решился.

К этому его подтолкнуло известие о смерти его дядюшки из Скарборо. Своих детей у него не было, и он завещал все свое имущество любимому племяннику. Имущество, надо сказать, немалое: добротный дом, рыбачий баркас, половина доходов от местного паба и определенная сумма звонкой монетой. Дэвид решил переехать туда, в Скарборо, подальше от Черного леса и от своего обещания. А еще – от воспоминаний о том, как он был деревом, слишком часто ему снился покой и родство с небом и землей…

Но Дэвиду еще нужно было уговорить жену так круто изменить их жизнь. Она возражала:

– С чего бы это нам переезжать туда, где мы никого не знаем? Ни родичей, ни друзей… Разве мы так плохо здесь живем? И Питеру будет тяжело с друзьями расстаться… а Ник еще слишком мал для переезда…

– Подумай, дорогая, – терпеливо уговаривал ее муж, – сколько мы потеряем, если решим все продать. Нам придется согласиться на ту цену, которую нам скажут, потому что вряд ли на дядюшкино наследство будет много покупателей. Да нам же просто руки выкрутят!

– И поэтому нам нужно срываться с места, где мы всю жизнь прожили, и ехать неизвестно куда?

Таких бесед было много, они забрали два месяца и две недели из трех оставшихся. Наконец его жена в слезах потребовала:

– Ну объясни мне, почему ты так хочешь отсюда уехать?! Ведь не в наследстве дело, я чувствую!

И Дэвид не выдержал, сломался, рассказал любимой жене все, без остатка. Рассказал, что не лесной отшельник подобрал его и выходил, а Лесной хозяин. Рассказал о заключенной сделке, о плате за свою жизнь. Рассказал – и замолчал, с тревогой глядя в глаза жены. А та не расплакалась, как он ожидал, наоборот, слезы высохли.

– Ты мне веришь? – наконец спросил он.

– Ты меня простишь?

– Может быть. Потом. Когда вспомню, что твоего сына еще не было на белом свете, когда ты это пообещал, что ты его не знал, не видел… не чувствовал…

Казалось, она опять готова была разрыдаться, но удержалась. И наутро стала собирать вещи, выдраивать дом, побежала по соседкам, чтоб те присмотрели за скотиной в их отсутствие… Как они не старались, а сразу уехать не получилось.

В ночь, когда Дэвид должен был отвести своего сына в лес, он собрал всю семью вместе и до утра рассказывал детям байки, пока они не стали клевать носом. Тогда, уже на рассвете, он уложил их спать и вместе с женой сидел над их кроватями, пока не пропели третьи петухи. Роковой день прошел, и ничего не произошло. Абсолютно ничего. Дэвид успокоился, его желание уехать из деревни как можно скорей немного утихло.

Дом их опустел, вещи перекочевали со своих привычных мест в сундуки и свертки, а большинство, за умеренную плату – в дома соседей. Даже на сам дом нашелся покупатель, который не стал им руки выкручивать и заплатил по совести – управляющий какого-то лорда, что их дом собирался снести и построить новый, каменный. Дэвид с женой благословляли чудаковатого лорда, который ради летнего отдыха пожелал забраться в такую глушь, и продолжали избавляться от остатков своей прежней жизни. Дженни не пожелала оставить себе ни единой памятной мелочи – даже картины, что она так старательно и с такой любовью вышивала по вечерам, она без сожалений раздала подругам.

Они грузили вещи в дилижанс, когда Дэвид спохватился:

– Дженни, а где же Питер?

– Побежал с друзьями прощаться, – отозвалась она, яростно нажимая на крышку сундука.

– Пора ему уже вернуться!

Но Питер не вернулся ни в оговоренное время, за час до отъезда, ни когда собрались все остальные пассажиры, ни когда отец заплатил кучеру, чтобы тот задержался еще на час, ни когда терпение кучера иссякло, и дилижанс в клубах поднятой им пыли уехал прочь. Сидящее на сундуках семейство беспомощно смотрело ему вслед.

– Ну, я его найду, паршивца! – пригрозил Дэвид, но вскоре его гнев сменила тревога, тревога, в которой он не хотел признаваться, и оттого еще более мучительная. А когда выяснилось, что Питера нет ни в их доме, ни у его друзей, ни в одном из его любимых местечек, то он увидел ту же мысль, ту же тревогу в глазах своей жены.

И вечером, когда уже стемнело, Дэвид решился – он отправился в лес с фонарем и топором. Долго плутал, прежде чем нашел то место, где пять лет назад валялся, обессиленный, и сел на землю, прислонившись спиной к стволу, потому что дрожащие ноги его не держали. Сидел, глядя на огонек свечи, пока тот не вспыхнул в последний раз за стеклом особенно ярко… и погас. И в обступившей его темноте Дэвид услышал голос, медленный и печальный.

– Зачем ты пришел?

– Это ты забрал моего сына? – собрав всю свою смелость, выпалил Дэвид.

– Нет, – ответил ему Лесной хозяин.

И не успел Дэвид обрадоваться, как он добавил:

– Твой сын сам пришел ко мне.

– Питер… сам? Не может быть! Ты лжешь!

– Я не лгу, – спокойно, без злобы ответил Хозяин. – Сын оказался честнее отца. Он узнал о нашей сделке и пришел сам, хотя очень боялся. У тебя хороший сын… Но было уже поздно, день выплаты прошел…

– Так верни его! Умоляю тебя, верни его! Он человек, его место среди людей! Можешь забрать меня вместо него, только отдай сына матери!

– Я не могу, – ответил ему Лесной хозяин, и на озере вдруг плеснула волна, вздохнул ветер…

– Почему?! Почему не можешь?

– Вы, люди, все время пытаетесь обойти законы равновесия… не понимая, что это все равно невозможно. Они для всех одинаковы. Чем дольше избегаешь расплаты, тем больнее она будет, и тут уже ничего не поделаешь. Твоему сыну будет здесь хорошо, а ты… возвращайся домой.

– Нет! Отдай мне моего сына, или я весь твой лес в щепки изрублю! – Дэвид выхватил топор и замахнулся на ту самую ель, что пять лет назад приняла его к себе. Ель застонала, из раны потекла черная смола… а Дэвида швырнуло на землю так, что едва не переломало кости.

– Уходи, безумный человек! Я уже забрал одного в поколении, и не стану тебя убивать! Убирайся!

– Тебя… и весь твой лес… в щепки… – шептал Дэвид Стоун распухшими губами, выбираясь из леса. – В щепки, слово даю, а мое слово крепче камня…

А на поляне, рядом с огромным пнем старой ели, покачивалась совсем тоненькая черная елочка; вряд ли ее ствол насчитывал более пяти колец»


Отрывок из дневника мисс Хелен Чемберс

Получилось! У меня получилось! Напрасно я сомневалась, меня просто переполняет энергия, бодрость, уверенность в своих силах и необыкновенная легкость! Мне кажется, что если я глубоко вдохну, то могу взлететь!

Как же прекрасно чувствовать, а не изображать радость жизни! Я и не подозревала, как тяжело мне было притворяться, ведь притворялась почти всю жизнь! А теперь боль в груди и во всех костях и суставах – исчезла! Свинцовая тяжесть в голове и груди – исчезла! Клокотание и сипение – тоже! Вечно подавляемый кашель – ушел! Больше никаких платков с кровью, которые нужно прятать от мамы! Наступил вечер, и а лихорадки все нет! Я даже буду скучать по тебе, дорогая, ведь ты делала мои глаза огромными и блестящими, но все же – уходи! Теперь я могу искренне предвкушать Лондон и свой первый сезон; и не разочарую свою матушку внезапной кончиной, ха-ха! Подумать только, что все, что я узнала от Э.Б., могло бы мне никогда не пригодиться, если бы не моя сообразительность.

Как легко мне все удалось! Первый мой осторожный намек на то, что его могут вышвырнуть из этого дома по любому поводу, который я не поленюсь придумать – и он все признал! Видимо, я правильно поняла – он слишком уязвим для подозрений. Мне кажется, что-то ищет в этом доме и пока не нашел. Что-то жизненно для себя важное, иначе, я чувствую, он бы не сдался так легко, несмотря на всю шаткость своего положения. Кажется, я знаю, что именно!

А отговорки о том, что я «слишком хрупкий стебель и могу не выдержать», я считаю неуклюжей ложью. (Может, чтобы не тревожиться всерьез? Нет, для этого я слишком хорошо себя чувствую!)

Вот единственная трудность – мне было ч-вски неловко. Абсолютная неестественность ситуации вынудила меня прятаться за щитом вежливости, и у нас, пока он заваривал «чай», состоялась довольно странная беседа. Закончилась она неожиданно и быстро.

Записываю, пока впечатления еще не стерлись из памяти. Пожалуй, я пожертвую ритуалом, не буду сжигать этот дневник на Рождество – пусть остается на память о моей победе.

Я легко ускользнула от маман и так же легко попала в дом. На кухне и состоялся наш разговор, помню его дословно. Сперва он предложил мне «чай», и я отказалась.

– Благодарю… но сначала вы. Выпейте первым.

– Я не могу.

– Почему?

– Для меня это будет… довольно мучительно. Я могу умереть.

– Сочувствую. Но вы только можете умереть, а я знаю, что умру, и довольно скоро, и не хочу рисковать ни единым оставшимся мне днем. Я не знаю, что здесь – лекарство или яд, и не буду пить его первой.

– Я думал, что мы уже обо всем договорились.

– А я меняю условия. Я знаю, как сильно вы нас ненавидите, и не путаю милосердие с глупостью. Пейте, у вас нет выбора.

– Я знаю.

– Вот и отлично…

– Спасибо. Ох, до чего горько! Хотите, пока побуду с вами – если вам действительно станет плохо? Пока что вы выглядите вполне нормально.

– Благодарю вас, не стоит.

– А вы и в самом деле побледнели… Вообще-то, я не верю, что мой туберкулез исчезнет от нескольких глотков.

– Вы сумели поверить в меня… настолько, что стали шантажировать… это труднее.

– Знаете, это был первый раз, когда мое непомерно развитое воображение и любовь к чтению сослужили мне добрую службу. Конечно, о вашей способности исцелять напрямую там не говорится, но… я умею читать между строк.

– Весьма полезное свойство.

– Согласна… так вот, силой своего воображения я могу поверить в чудо, но в чудо абстрактное и далекое, никак ко мне не относящееся. В чудо, которое должно произойти непосредственно со мной, мне поверить намного труднее. Пока же я в своем состоянии особых изменений не чувствую… но что с вами? Вставайте!

Он не зря меня предупреждал. Он упал на пол в обморок прямо к моим ногам, едва не зацепив юбку, а потом забился в судорогах, изо рта поползла белая пена… В самом деле, это было ужасно – убедившись, что я ничем не могу ему помочь, а мне нужно торопиться, чтобы успеть к тому моменту, когда матушка зайдет пожелать мне спокойной ночи, я ушла.

Во всяком случае, он не умер, иначе доктор Стоун знал бы об этом. А мне пора, я слышу шаги матушки, она ни за что не оставит мне свечу. До завтра, мой любимый дневник! Приходилось ли тебе раньше слышать что-нибудь более интересное?

«Дорогой Джеймс!

Прошу простить меня за столь долгое молчание – я был нездоров. Только вчера впервые за три недели смог самостоятельно выйти из дома. Странно, как мало я обращал внимания на собственное тело, пока болезнь не вывела его из повиновения. Теперь самые простые вещи для меня словно чудо – чудо, что я снова могу свободно дышать, ясно мыслить и спокойно ходить, хотя еще слегка пошатываясь.

Мне очень повезло, хотя сейчас я не могу в полной мере порадоваться своему везению. В Блэквуде была настоящая эпидемия болезни, которая началась, как обычная весенняя простуда, а потом полдеревни свалилось в лихорадке. Она унесла семь жизней. Странная болезнь – она практически пренебрегла самой легкой и самой первой добычей любой болезни – детьми и стариками. Умирали крепкие, здоровые мужчины, которых я не раз видел за соседними столами в «Черной смоле»; но последней ее жертвой стала Хелен.

Мисс Хелен Чемберс умерла в это воскресенье, а я не смог даже прийти на ее похороны, я был тогда слишком слаб, даже чтобы подойти к окну.

Может, это и к лучшему – я запомню не черный прямоугольник, окруженный черной процессией, а живую милую Хелен. Как много воспоминаний для нашего недолгого знакомства, слишком много, чтобы оставаться спокойным. Я чувствую себя опустошенным этой смертью, выпотрошенным и выскобленным изнутри грубым ножом, как рыба на разделочной доске. Почему, Джеймс? Почему все должно было закончиться так беспощадно и внезапно? Действительно, после такого проще верить в Природу, которую обожествляет доктор Стоун, чем в Бога, подобного человеку и так поступающему с людьми.

Вчера меня навестила ее мать. Из эффектной дамы неопределенного возраста она превратилась в ссутулившуюся старуху – я не сразу ее узнал, впрочем, как и она меня – после болезни я выгляжу не лучшим образом. Она пришла поблагодарить меня за все те незначительные услуги, которые я оказывал ее дочери, но на самом деле просто для того, чтобы поговорить о Хелен.

Я не смог отказать ей в этом. Миссис Чемберс рассказывала мне, что отец Хелен умер от чахотки, и Хелен с детства страдала слабыми легкими. Все детство Хелен прошло для миссис Чемберс в непрестанной тревоге за дочь.

– Она у меня была стойким оловянным солдатиком, – вспоминала миссис Чемберс. – Я всегда подозревала, что она и вполовину не показывает, как ей плохо. Бывало так, что я сижу у ее постели, плачу, а она улыбается и меня успокаивает, хотя у самой жар и руки горячие… Но здесь ей стало намного легче, и я уже начала надеяться…

Она остановилась, чтобы справиться со слезами; и у меня самого сдавило горло, так, что я не смог произнести ни слова утешения. Справившись с собой, миссис Чемберс рассказала мне, как нравились Хелен наши уроки, как она всегда их ждала.

– Вышивание, музыка – это не слишком ее увлекало, а вот о лошади она мечтала давно, но наш доход не позволял… Когда-то мы гостили у моего троюродного брата в его поместье, у нее было пони. Как она плакала, когда нам пришлось оттуда ехать! Когда она успокоилась, то пообещала мне, что когда-нибудь покатает меня по Гайд-парку. В синей карете с серебряными звездами, представьте себе! У нас были очень доверительные отношения, мистер Блессингем… Поэтому я не могу понять…

Миссис Чемберс оказала мне большую честь: она принесла дневник своей дочери и дала прочитать некоторые отрывки – записи, смысл которых был ей неясен.

Вопреки моим ожиданиям, даже с ее дневником на руках я не смог разобраться, как относилась ко мне Хелен. Не знаю, почему она так мало писала обо мне – то ли потому, что я стол же мало занимал ее мысли, то ли потому, что (как подсказывает мне мое тщеславие) занимал их слишком сильно.

Но много другое …(зачеркнуто) Теперь я уверен, что это не было бредовым видением, которое мне навеяла лихорадка, пока я мирно лежал в постели. (зачеркнуто).

Миссис Чемберс уехала сразу после похорон к дальним родственниками.

– Буду там компаньонкой – приживалкой. Впрочем, теперь мне все равно, лишь бы уехать, – сказала она почти равнодушно.

Ты бы понял, насколько глубоко ее горе, если бы знал, как тщательно миссис Чемберс лелеяла свою гордость и независимость. На прощанье я отдал ей портрет Хелен. Просидел всю ночь, чтобы успеть закончить. Но я думаю, что это не все, что я могу для нее сделать. Думаю, я должен (зачеркнуто)

Думаю, я должен окончательно выздороветь в ближайшие два-три дня.

Тогда и попробую написать тебе более бодрое письмо.

Э. Б.

Черновик неотправленного письма к Джеймсу Э. Фоллоу



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22