Марко Вовчок.

Записки с дерева (сборник)



скачать книгу бесплатно

Пословица говорит: «И у воробья есть сердце», тем паче у женщины. Читатель догадывается, что терновское женское население не всегда владело своими чувствами, и случалось, всесокрушающей Македонской давали сдачи. Но я никогда не слыхал, чтобы моя мать хотя слово ответила на сыпавшиеся на нее обиды. Не только не отвечала она самой попадье, но даже заочно, когда обидчицу, по местному выраженью, «костили» (что делалось тотчас же, как только сходилось два или три лица женского пола), она никогда не присоединяла своего голоса к негодующему хору. Даже дома, в своей семье, когда отец начинал сетовать, а иногда, несмотря на всю свою кротость и благодушие, призывать на лютую обидчицу кару небесную, она или уходила, или отвлекала его другими разговорами. Она не плакала, не жаловалась и, казалось, спокойно и безропотно покорялась злу, которого ни избежать, ни отвратить не могла. Я только замечал, что когда попадьина ярость заставала ее врасплох, так сказать, лицом к лицу и она брала меня за руку и вела домой, то рука ее бывала холодна как лед, слегка трепетала, а губы белели и дрожали.

Невзирая на все уязвления по поводу прежнего жениха, Семена Куща, на все ядовитые толкования касательно дружбы с его родом, она открыто вела теснейшую и неразрывную приязнь с его сестрой, Ульяной.

Я помню, как вспыхивали ее глаза радостью и как оживлялось лицо, когда появлялась эта Ульяна, строгостью и красотою черт, величием осанки напоминавшая языческую богиню Юнону, но ласковостью голоса и приветливостью улыбки пробуждавшая во мне самое тихое удовольствие при встрече.

Несколько раз в году на попадью вдруг находило отменно приятное расположение духа: она с пленительною приветливостью спрашивала о вашем здоровье, с родственным участием осведомлялась о ваших делах, любезно шутила, доверчиво поверяла свои мысли, планы и предприятия, предлагала разные мелкие, но важные в убогом хозяйстве услуги, настоятельно звала на пирог или на чай, одним словом, делалась столь благою и доброю, что, по терновской пословице, ее хоть до раны прикладывай. В подобных случаях кроткий отец мой всегда первый доверялся этому ненадежному вёдру и, возвращаясь домой после попадьина пирога или чаю, с торжеством говорил матери, что вот, наконец, всякая распря окончена и настал мир и благоденствие; причем сначала намекал издалека, а потом откровенно советовал матери забыть старые обиды и посетить обновившуюся духом Варвару Иосифовну. Но мать никогда не переступала порога дома Македонских, отвечала на все заискивающие речи и действия кратко и сдержанно, не принимала никаких услуг, ни даров сама и умела отклонять и избегать те, которые принимал отец. Отцовские перемирия и посещения ее, повидимому, не смущали; она по поводу их не выказывала ни гнева, ни печали; но когда раз я, обольщенный коржами с медом и, кроме того, движимый любопытством заглянуть в гнездо дракона, провел некоторое время в поповом жилище, то, возвратясь, застал ее в неописанном волненье. Схватив меня в объятия и крепко прижав к груди дрожащими руками, она сказала:

– Сердце мое! никогда не ходи туда!

Она ничего больше не прибавила, но эти простые слова так сильно потрясли меня, что с той поры ничто не властно было заманить меня даже к попову крылечку.

Подобное поведение, конечно, не проходило безнаказанно ни матери, ни мне.

– Где ей с добрыми людьми знаться! – кричала попадья. – Ей со свиньями в пору водиться! Мы ей не принесем весточку об миле дружке, так с нами она и речей не находит! Какое сударик слово пересказывал? Небось жаловался: «Ручки, мол, от кандалов болят!» Очень я тобой нуждаюсь, сметье ты подворотное! Наплевать мне да ногой растереть твое все знакомство! Пусть только твой сморкач зайдет в мой двор, я ему голову сверну!

Но «сморкач» (то есть автор этих записок) не только не заходил более во двор, а даже при встречах в местах нейтральных проворно бросался в сторону, как заяц от бубна, стараясь где попало укрыться от взоров свирепого неприятеля.

Отец хотя советовал не отвергать случаев примириться с попадьею, однако не только не настаивал на этом, как глава семейства, но даже не просил.

Он обращался с матерью чрезвычайно ласково, почтительно и как бы несколько робко. Она, с своей стороны, была всегда ровна и кротка, внимательна к его нуждам и удовольствиям. Отроду у нас дома не слыхал я спору, не видал ссоры; жизнь текла мирно и согласно, а вместе с тем у нас было не весело. Не было того волшебно-живящего луча любви, который столь чудесный свет бросает на самую мрачнейшую обстановку жизни. Я по детскому несмыслию, конечно, этого не разумел, но смутно чувствовал.

Отец ласкал меня безмерно и, как мог и умел, баловал, но я самыми нежными его ласками, самыми заманчивыми его баловствами и вполовину не так дорожил, как единым простым словом матери.

У детей есть инстинкт, помогающий им безошибочно угадывать, на кого они могут положиться. Я охотно бежал с отцом на рыбную ловлю, в поле ловить перепелов, с большим интересом беседовал с ним о различных ежедневных делах, но чуть являлась у меня тревога посильнее, огорченье поглубже, я спешил к матери. Были тысячи простых в сущности и неголоволомных вещей, о которых у меня отроду не являлось желания его спрашивать, между тем как с матерью я вел о них длинные речи.

В ту пору, с которой я начинаю свои записки как очевидец, в Тернах случилось три происшествия. Первое, и в то время по детскому несмыслию для меня самое важное и потрясающее, было приобретение отцом рыженького жеребенка с лысинкой, нареченного мною «Головастиком» за несоразмерно большую голову. Второе – смерть нашего дьячка, почти незнакомого мне человека; пожар, в котором заподозрен был Семен Кущ, спалил дотла его жилище, и он жил на конце села, у своего приятеля и кума, пчеловода Захарченка; к тому же, как человек больной и слабый, он редко показывался даже и в церкви. Третье – появление на место умершего нового дьячка, по имени Софрония, саженного молодца с черными сросшимися бровями, сокольими очами, пышно вьющимися длинными, как вороново крыло черными волосами и бородою, благозвучным голосом и краткой, отрывистой речью.

Софроний приятно поразил меня своей осанкой, когда я через забор наблюдал, как он входил в попов двор.

Первая встретила его Ненила и принялась глядеть на него в упор, затем явилась попадья из огорода.

– Ты у меня смотри, веди себя честно, – сказала попадья. – Не пьянствуй.

Софроний безмолвствовал.

– У нас этого не позволяется. Уж теперь такие времена настали, что ни у кого ни стыда, ни совести нет и всякий ведет себя как самый последний поросенок… Что ж ты молчишь?

Вопрос этот был уже сделан с изрядным раздражением.

– На свете, точно, много поросят, – ответил Софроний.

– Ну, это не твое дело судить, ты знай за собой гляди! Только бы я заметила какие штуки за тобою…

В эту минуту я вдруг почувствовал на правой щеке горячее дыханье, с ужасом обернулся и увидал около себя попову Настю, запыхавшуюся, розовую, как заря утренняя. Слегка отодвинув меня плечом от отверстия в плетне, она припала к нему и несколько времени оставалась неподвижна. Удовлетворив достаточно любопытство, она обратила на меня свои лучистые, веселые карие глаза и с живостью шепнула:

– Видел, какой богатырь?

– Видел, – отвечал я с некоторым колебанием, зная, что ко мне обращается лицо из неприятельского лагеря, но в то же время пленяясь против воли этим лицом и чувствуя к нему непреодолимое влечение.

– Ты знаешь, он с собой ружье привез, я сама видела! Я была в лесу, а он как раз мимо меня проехал, и ружье лежало около него, – длинное-длинное ружье! Возьмет, прицелится – паф, и Тимошу карачун!

При слове паф! она легонько кольнула меня перстами под бока и подмышки; я содрогнулся и хотя невольно взвизгнул, но почувствовал не досаду, а удовольствие и отвратил лицо, чтобы скрыть несдержанную улыбку.

– Тимош! – спросила она – ты чего меня боишься?

Я смутился.

– Ты меня не бойся, Тимош! – сказала она убедительно. – Поцелуй меня, – ну?

Она подставила уста свои, свежие, как лесная земляника.

Я сомневаясь, но напечатлел на них робкий поцелуй.

– А вдруг я тебя укушу, а?

И она звонко щелкнула своими белыми сверкающими зубами.

Я желал сохранить хладнокровие, но не возмог и засмеялся.

– Ну, поцелуй еще!

Я проворно исполнил.

– Ну, давай вместе глядеть!

Мы вместе припали к плетню и стали глядеть на Софрония, стоявшего все в той же позе, с шапкой в руках и с тем же, несколько угрюмым, видом.

– У! вот бука-то! – шепнула Настя.

– Бука! – ответил я.

– Что это ты за незнайка и за неслыхайка такой! – говорила попадья с большим уже раздражением. – Ведь ты ж сколько лет жил с ним бок о бок!

– Я не любопытен, так не глядел и не слушал, – отвечал Софроний.

Тут отец Еремей показался на крыльце, благословил новоприбывшего, принял от него письмо, прочел и спросил:

– Что ж, отец Иван теперь совсем поправился в здоровье?

– Поправился, – отвечал Софроний.

До сей поры образ отца Еремея, хотя и знакомый мне хорошо, как-то исчезал у меня за другими лицами. Если он иногда и рисовался моему воображению, то не иначе, как на заднем плане, и самыми отличительными чертами его особы представлялись мне пояс, шитый яркими гарусами, и широкорукавная ряса или же парчовая риза. Я впервые пристально взглянул на него сквозь плетень и долго не мог оторвать глаз. Ничего строгого, сурового не было в благообразном его лице; на нем даже выражалась приличествующая духовному пастырю кротость; он, как и прочие церковнослужители, имел привычку поглаживать свою широкую, густую, темную, как бы спрыснутую серебром, бороду и откидывать длинные космы назад, потирать руки и набожно поднимать глаза к небу; в обращенье он был мягок, в словах приветлив, улыбками изобилен; все это я видал и знал и прежде, но как бы в тумане, а тут словно сдернули пелену, и меня вдруг поразила не подозреваемая до того яркость красок. Тот же отец Еремей был предо мною, а вместе с тем другой, которого я начал с этой поры бояться больше, чем самой его свирепой супруги.

– Ну, ты теперь отдохни, – сказал отец Еремей.

– Где мне жить определите? – спросил Софроний.

– Вот в том-то и беда! Ты знаешь, тут у нас пожар случился…

– Где это Настя запропастилась? Куда ее носит? – раздался голос попадьи.

Мы оба отскочили от плетня.

– Ну, прощай! – оказала мне Настя. – Не бойся ж меня, слышишь? Не будешь?

– Не буду! – отвечал я ей.

Но она, вероятно, уже не слышала моего ответа, скользнула в коноплю и пропала в ее густой зелени.

Глава третья
Софроний выдвигается

Новоприбывший дьячок Софроний сильно занял все умы и сделался, так сказать, героем селения. Как перед новокупленным конем махают красными лоскутьями, наблюдая, как он – отпрянет назад, взовьется ли на дыбы или шарахнет в сторону, так и его испытывали речами и действиями.

Испытания эти он выдержал удовлетворительно и только тем не пришелся по нраву, кто предпочитает, вследствие личного вкуса или особых обстоятельств, толстокопытую смиренную клячу гордому, быстрому, кипучему сыну степей. Хотя он еще и не закусывал удила, но прыть и ретивость сказывались достаточно в живости блистающих взоров, скорой походке, звуках мощного голоса, выразительности и силе слова, а иногда в нетерпеливом подергивании крепких плечей.

На другой день своего приезда Софроний пришел к нам, и поучительно было видеть, с какою легкостию, в одно мгновение ока, он взял моего отца в руки и стал, как говорится, вить из него веревку.

Случилось это, полагаю, без всякого преднамеренного коварства и умысла со стороны Софроиия. По крайнему моему разумению, подобное подчинение слабейшего сильнейшему так же неизбежно должно совершиться, как погибель мухи, попавшей в миску со сметаною: без борьбы, по самовольному вкусу и непреодолимому влечению.

После первых приветствий отец спросил:

– Ты давно ли овдовел?

– Два года.

– Молодая жена была?

– Молодая.

– Э-э! такова-то жизнь наша человеческая! Злак полей – больше ничего!

Софроний кивнул головой в знак согласия.

– Больше ничего! – повторил отец со вздохом. – А вы с нею хорошо жили?

– Хорошо.

– Ну, что ж делать! Воля господня. Он дал, он и взял! Ты не унывай. Господь испытывает, кого любит, – внушительно сказал отец, облокотись своими тонкими, малосильными руками на стол и глядя слабыми, тусклыми глазами на пышущего здоровьем и мощию гостя. – Вот ты, бог даст, устроишься, заведешь себе огород… Вот ты пока примись да его оплети, а то забор-то совсем повалился. Покойник Данило слаб был, ни на какие работы не способен, ну и все пришло в запустенье, а ты теперь…

– Я прежде всего хочу себе хижку поставить, – сказал Софроний.

– Что? – спросил отец с изумлением.

– Хижку поставить. Жить негде.

– Отец Еремей приказал тебе с пономарем жить.

– На что ж мне с пономарем жить. Пономарь сам по себе, а я сам по себе.

– Что ж тебе пономарь, не по нраву, что ли?

– Отчего не по нраву: пономарь как пономарь.

– Так чего ж ты жить с ним сомневаешься?

– А слыхали вы, отец дьякон, присказку, как еж в раю в гостях был? Выжил год, да и ушел под лопух: нет, говорит, лучше, как под своим лопухом, – хочу в клубок свернусь, хочу лапки протяну!

Отец засмеялся. Я даже заметил, что мать, сидевшая поодаль от них за работою, слегка улыбнулась и после этого несколько раз глянула на гостя с удовольствием.

– Что правда, то правда, – сказал отец. – Да что ж поделаешь? По одежке протягивай ножки: коли есть где, во всю длину, а негде – подожми.

– Я своих не вытягиваю, куда не надо. Есть дьячковское положение,[1]1
  При пожаре, или вообще крайнем разорении, или внезапно постигшем несчастий в наших краях существует обычай, имеющий всю силу закона, сбирать сбор для духовных лиц и для церковного причта как монетою, так и натурою. (Прим. автора.)


[Закрыть]
 – я только того и хочу. Отдай он мне мой сбор – и конец! С этим делом надо поспешить; пора теперь самая для построек: сухо, тепло.

– Ну, уж этого я не знаю! – сказал отец, опуская глаза в землю, потирая руки и притворно впадая в рассеянную задумчивость, что всегда бывало у него признаком смущения и тревоги. – Не знаю, не знаю…

– Сбор собрали сейчас же после пожару, стало быть…

– Не знаю! Не знаю! – несколько поспешно, но с той же рассеянной задумчивостью повторял отец.

– Вы напрасно, отец дьякон, опасаетесь со мной об этом говорить, – оказал Софроний.

Отец встрепенулся, как подстреленный; рассеянная задумчивость слетела с него, как спугнутая птица.

– Не мое дело! – проговорил он в тревоге. – Не мое дело! Я тут ни при чем!

– Это-то и худо, что все мы так: «не мое дело», да «я тут ни при чем». Ну, да я запою-таки песню, хоть и подголосков не будет!

– Что ж ты затеваешь? Смотри, ты не супротивничай: заест! Где нам, червям, на вороньев ходить! Лучше ты сиди смирно, вот тебе мой совет. Так смирно сиди, чтоб ни-ни, водой не замутить!

– Я своего не уступлю.

– Эй, не связывайся! Истинно тебе говорю, не связывайся! Вот я живу, угождаю им, как лихой болести, да и то беда. А молчу – еле дышу…

– Какая ж вам корысть, что вы еле дышите? Уж коли все одно волк козу обдерет, так лучше козе вволю по лесу наскакаться.

– Эх, человек ты буйный! Послушайся ты меня! Ну, хоть пообожди маленько, отложи до поры до времени.

– Откладывать не годится.

– Ну, жаль мне тебя! Ты знаешь ли, какой он человек? Из воды сух выдет! Я вижу, ты парень добрый, – меня не выдашь?

– Никого не выдаю.

– Ну, так я скажу тебе, что весь этот сбор ухнул – понимаешь? Тогда после пожара собрали, я знаю, тридцать рублей, и лесу привезли на сруб и соломы на крышу, все как следует, и все ухнуло – понимаешь? Поставил себе новый амбар, пристроил горницу… Теперь только сунься к нему, спроси – ух!

– Я уж спрашивал.

Отец подпрыгнул, как подкинутый искусной рукою мяч. – Что ж он?

– А, да! говорит. Обожди, теперь времени у меня нет. А я ему: только прошу вас покорно, батюшка, не задерживайте долго, потому время теперь сухое – хорошо строиться.

– Что ж он?

– Хорошо, хорошо! говорит.

– И виду не показал?

– Как вьюн ни хитер, а посоли его, так завертится. И этот покрутился, а впрочем, благодушен и милостив распрощался.

– А она?

– Да она пустяки! Сычется, как оса в глаза, и все тут,

– Он тебя теперь водить станет, увидишь! Уж я его знаю. Пообещает все, а потом нынче да завтра, нынче да завтра… Вот покойный Данила так и в гроб сошел, ничего не дождался. Увертлив, как блоха!

– И блоху, случается, ловят.

– Ну, а я тебе во всем помогать буду! – сказал отец, вдруг приободрясь. – Так на меня и положись!

Будучи невинным, неопытным и несмысленным отроком, я не мог наблюдать с должной тонкостью развитие событий, по от меня не укрылось всеобщее смятение и чаяние чего-то необыкновенного. Отец, дотоле постоянно погруженный в хозяйственные занятия, а часы отдыха посвящавший уженью рыбы, ловле птиц или сну, вдруг сделался непоседлив, как молодой котенок, запустил хозяйство, при малейшем шуме выскакивал из дому и вообще волновался, как хлябь морская.

– Ты как полагаешь? Что думаешь? – часто спрашивал он мать, с томленьем обращая на нее взоры.

– Не знаю, – отвечала мать с своим обычным спокойствием и как бы отрешением от всех мирских дел.

Но мне казалось, что и она не совсем была равнодушна к готовящейся драме. Она теперь прислушивалась внимательно к речам отца, при его появлении домой бросала на него испытующие взгляды и заметно стала оживленнее.

Пономарь, в мирное время посещавший нас только в торжественные праздники или являвшийся попросить какого хозяйственного орудия, начал теперь часто прокрадываться к нам, как тать, бурьянами, ползком и, остановясь под окошечком, выходящим на конопляник, тревожно осматриваясь по сторонам, вздрагивая и подпрядывая, как пуганый заяц, подолгу шептался с отцом.

Даже всех поселян и поселянок поглощала разыгрывавшаяся борьба. Где бы и кого бы ни встречал я вдвоем или втроем, я непременно слышал то или другое характеристичное замечание по поводу отца Еремея или Софрония.

– Ты погоди, – говорил один, – дай срок: он его в бараний рог согнет, даром что он на солнце не моргает – глядит! Ты вспомни Семена Куща!

– Ну, этот, пожалуй, что и Семена Куща за пояс заткнет, – возражал другой.

– Да что он! – говорила женская партия. – Она всему злу причина! Коли б вот ее проучить!

– Проучит и ее! – уповали многие.

Между тем герой Софроний вел себя отменно политично, но неуклонно. Каждодневно появлялся он у крылечка отца Еремея и, не уязвимый, не возмутимый проклятиями попадьи (впрочем, она в отношений Софрония являла некоторую сдержанность и по большей части проклинала его безличными глаголами или в третьем лице и скрывшись в покои), терпеливо ждал возможности увидаться. Так как ему приходилось иногда ждать долгое время, то он стал приносить с собою нити и челнок и, уместившись в сторонке, у ворот, плел невод, вознаграждая таким образом и, насколько позволяли обстоятельства, потерю времени. Разговоры его с отцом Еремеем бывали умеренные, тихие, но, глядя на отца Еремея, мне невольно приходило на память сделанное Софронием замечание о посоленном вьюне. Невзирая на видимую ясность духа, можно было уловить кипение мятежных чувств, волновавших его грудь.

Однажды, заметив, что отец, в крайне возбужденном состоянии, присел в коноплянике, примыкавшем к половому двору, что к отцу присоединился вскоре прокравшийся воровским образом, пономарь и что даже мать моя с интересом многократно всходила на всегда ею избегаемый холмик около нашего курятника, откуда видно было попово крыльцо, я сообразил приближение какой-то катастрофы и, уже тогда любитель сильных ощущений, поспешил обеспечить себе наслаждение присутствовать при разражении грозы. Проскользнув мимо не заметивших меня отца и пономаря, я пробрался к тому пункту, откуда вместе с Настей наблюдал первое свидание Софрония и попадьи. Так как во всех случаях, касающихся неприятельского лагеря, я всегда притекал к этому пункту наблюдения, то здесь постепенно заведены были мною некоторые улучшения: истреблена жигучая крапива, сложен из кирпичей столбик, на котором можно было присесть, и прочее тому подобное. Приютившись под гостеприимной сенью широких лопухов, я припал к отверстию в плетне.

Отец Еремей сидел на своем крыльце, на скамье в углу, одной рукой облокотясь на перила, другою поглаживая бороду; у крыльца стоял Софроний с шапкой в руках; у дверей прислонилась Ненила, внимательно слушая и глядя в упор на Софрония; из окна появлялась то и дело медузоподобная глава попадьи.

– Какой ты докучный человек! – говорил отец Еремей с выразительным, но благодушным укором. – Ведь другой бы на моем месте давно бы тебя отучил от этого!

– Не охота моя докучать, да приходится, – отвечал почтительным, хотя неровным голосом Софроний. – Пожалуйте мне сбор, и докуки не будет.

– Что это ты все мне про сбор толкуешь! Я уж сказал раз: обожди, не сомневайся, я тебя не оставлю. На меня еще никто не жаловался, а все, кого знаю, бывали благодарны. Я, Софроний, много на веку нужды и горя принял, а терпел все со смирением и, кладя земные поклоны, повторял: господи! да будет воля твоя! За то творец милосердный и исцелил язвы мои: живу хотя скудно, но душу свою пропитать могу и тем доволен. Не ропщу ни на кого. За зло воздаю добром. Я, как духовный отец и наставник, говорю тебе: истребляй в сердце своем строптивость, злобу, гордость. Человек гордый что пузырь водный: вскочил, и нет его! живи со всеми, не только со старшими, но и с равными, но и с низшими в любви и согласии. И низший может ужалить тебя. Равный вступит в борьбу, и хорошо, если ты одолеешь его, а если он тебя сокрушит? Высшему же от самого господа дана власть над тобой, и ты в его руках…



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3