Мария Шандалова.

Этажи. № 2 (6) июнь 2017



скачать книгу бесплатно

Редактор Мария Шандалова

Иллюстратор Полина Слуцкая

Дизайнер обложки Екатерина Стволова


© Полина Слуцкая, иллюстрации, 2017

© Екатерина Стволова, дизайн обложки, 2017


ISBN 978-5-4485-4082-0

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Главный редактор Ирина Терра

Редактор отдела поэзии Игорь Джерри Курас

Редактор отдела прозы Улья Нова

Редактор рубрики «Литературная кухня»

Владимир Гандельсман

Редактор рубрики «Чердак художника»

Таня Кноссен-Полищук

Редактор рубрики «Музыкальная гостиная»

Ирэна Орлова


Экспертный совет:

Вера Павлова

Дмитрий Воденников

Даниил Чкония

Женя Брейдо

Татьяна Щербина


Макет, оформление и вёрстка Екатерина Стволова

Выпускающий редактор Мария Шандалова

Иллюстрации Полины Слуцкой

Иллюстрация на обложке Тани Кноссен-Полищук


Сайт журнала: www.etazhi-lit.ru

Рукописи принимаются по эл. адресу:

etazhi.red@yandex.ru

Марина Эскина

«Пахнет солнцем…»
 
Пахнет солнцем
или высохшим на солнце бельём,
или чем-то ещё, что поросло быльём,
мы принимаем это за счастье,
но, вопреки подсказке мифологемной,
счастье – пахнет
счастьем и сгорает мгновенно,
обжигая лёгкие, язык, роговицу,
оно просто не может длиться.
 
 
Никто и не обещал нам счастья;
не зная чего мы ищем,
переносим его на детей и пищу,
на балет, на – с придыханием – собаку с кошкой,
но всегда там есть пресловутого дёгтя ложка,
это в лучшем случае, а чаще,
чем слаще заменители,
тем дальше счастье.
 
 
Бог не строг и, когда ожоги позаживали,
он подмешивает к ложке дёгтя
слова, детали,
формулы, форумы, кому – римский,
кому – всемирный,
конкурсы на «тоску по родине», ещё кумирни,
но, кому повезёт – шутка звучит нелепо —
он даёт сохранить, до поры, горсть золы и пепла.
 
«Рассчитайся на первый-второй…»

памяти пионерской дружины

имени пограничника А. Д. Гарькавого


 
Рассчитайся на первый-второй,
первый в строй, а второй в перегной,
первый к брусьям, второй – на ковёр,
холодок по спине до сих пор,
 
 
первый с вилами, с дулом второй,
это двор, увлечённый игрой,
не казак, не разбойник – стратег,
я в плену и готовлю побег,
 
 
синегубого детства настой
заедаю сухой немотой,
соловей наш, разбойник, – жесток,
голубой хула-хуп мой шесток,
 
 
не ходите в разведку со мной,
пытки мне не стерпеть ни одной,
и, принять не готова позор,
я во сне не спускаюсь во двор,
 
 
пограничник Гарькавый, прощай,
на заставе цветёт Иван-чай,
до свидания, Город-Герой,
отпустил меня первый-второй.
 
«Дерево раскрывает большие розовые цветы…»
 
Дерево раскрывает большие розовые цветы,
в каждом живёт фея – уверяет дитя упорно,
не отворачивайся от простоты красоты,
феи чистят зубы, спать ложатся, ходят в уборную,
их какашки потом удобряют клумбу внизу,
дитя рассказывает, я смеюсь, но верю, смеюсь и верю.
Мы стоим, взявшись за руки, смотрим, и я грызу
заусенец, как в том, заросшем сиренью, сквере.
Сколько солнца, мы залиты им, согреты, облучены,
говорим на языке фей, родственников кролика, воробьёв,
напитываясь любовью до последней излучины,
целуя друг другу ладони, когда не хватает слов.
 
«Нам терпенья не занимать – попутного слова ждать…»
 
Нам терпенья не занимать – попутного слова ждать,
Облако ли ангел, мы его – хвать,
загоним в строку, пусть лежит на боку,
если не служит Богу,
белоручка и так балдел, болтался без дел,
зачем-то в подсознание залетел,
неприкаянный ангел сей, ангел молочных рек, киселей,
просроченных векселей,
незрелых плодов из побитых садов,
ангел лишних слов.
Ладно, лети себе мимо, вестимо,
подождём серафима
шестикрылого, нам подавай – лгунам,
пересмешникам, горюнам —
жечь глаголом, углём гореть,
видеть, слышать, дышать, терпеть,
гнать, зависеть, не умереть.
 
Вариации на тему 62-го псалма
 
Любишь ли ты человечество так, как люблю его я —
не очень? Даже сбившееся гуртом, оно ничего не весит;
завалилось, как трухлявая изгородь, в тупике, как заросшая колея;
воздух весомее, или что там гоняет по миру вести.
Думают скверно, что ни слово, то – ложь.
Училка Валентина Яковлевна и директор Антон Петрович
коварнее Дарт Вейдера, им вынь да положь,
линейкой бьют по рукам за дорогу, уходящую в даль, и «Остров сокровищ».
Не разобрав, где сила, где милость, всегда в борьбе,
человечество поклоняется филантропии, войне, геному.
Благослови меня одной любовью – к тебе,
глядишь, научусь из неё всему остальному.
 
«В паутине зимнего тумана…»
 
В паутине зимнего тумана
дождь застрял ночной.
Вечер, утро? Поздно или рано?
День – глухонемой
или притворяется и тихо
дышит, отгоняя тьму?
День декабрьский, поздний, стихо-
творный, покорюсь ему,
пробиваясь к свету, раздвигая
сгустки сумерек, пока
не блеснёт, резвяся и играя,
первая строка
молнией,
иначе сквозь ресницы
голых веток взгляду не пробиться.
 
«Кому от огня, кому от меча, кому от воды…»
 
Кому от огня, кому от меча, кому от воды,
От болезни, мора, голода-лебеды…
Eсли мне вдруг суждено избежать беды,
 
 
Что я буду делать с этим небом-травой,
С утраченным временем, с больной головой,
С тем, что пропало и не вернуть, хоть вой,
 
 
С тем, что каждый день клянусь изменить,
Но не меняю, а продолжаю жить,
Испытывая на прочность нить.
 
 
Не выходя из себя, вернусь к себе,
Посмотрю, может быть, сидит на трубе
Кто-нибудь между А и Б.
 
«Повезло тебе, повезло: ещё, может быть, лет пять…»
 
Повезло тебе, повезло: ещё, может быть, лет пять
Будут лебеди прилетать на пруд, нырки нырять,
Будешь адрес искать, нащупывать телефон,
Не пытаясь звонить сквозь время, плотное, как тефлон,
Не тревожа память, сны, фрейдистский весь аппарат.
Понемногу начнёт редеть пантеон, парад
Мгновений, выхваченных у судьбы, выпрошенных у Него,
Когда сердце ноет – люблю и знает – кого.
Когда небо в мелких перистых или совсем без них,
Когда в редких соснах на дюнах ветер притих,
Когда солнце низко, и, дыхание задержа,
Улететь готова, но медлит лететь душа.
 
До первой любви
 
Вдоль реки По прохаживаются голуби,
в реке – утки, в кустах поют соловьи,
и легко можно представить себя голыми,
до грехопадения, до первой любви.
В городе Турине всё немного ненастоящее
из-за своей монументальности,
даже река По лежит, как мертвая ящерица,
не отражает небо и не блестит.
До первой любви не было ничего сложного,
всё уже создано, названо, как по маслу шло,
и вдруг эта любовь карты спутала и продолжила
жизнь, перемешав, между делом, добро и зло.
 
Центон
 
Выпей чаю от печали,
скушай персик от тоски,
по одёжке привечают,
провожают до доски.
 
 
Как художник, мелкий дождик
меткие кладёт мазки,
но колеблют твой треножник,
пачкают тебе мозги.
 
 
всё что было сердцу мило,
всё в тебе, а не вовне.
Помнишь: очередь за мылом,
мене текел – на стене.
 
 
Хочешь, вольный житель мира,
звуки гнать из рода в род,
но прославленного пира
в рот не лезет бутерброд?
 
 
Ждёт тебя твоя берёза
у помойки во дворе,
или это рифма «роза»,
соль звезды на топоре.
 
Сон
 
Слышишь, не плачь, мы поженимся,
зря ты пугаешься всех глаголов,
если справились с умножением,
что делить, разреши мне голову
положить на твои колени,
помолчим, как статуи в саду Боргезе,
под кронами, покровительницами поколений,
здесь твой замок, моя принцесса.
Хорошо, что всё так, а не иначе,
перелетели бездну
и никогда больше не встретим друг дружку,
зато мы поженимся,
я понял – ты плачешь
от счастья,
переверни подушку.
 

Светлана Волкова

Поклонница

Белобокий приземистый сельский клуб стоял в самом центре Жихаревки, утопая в поздней персидской сирени, линялой и отчаянно, «с надрывом», благоухавшей всеми запасами организма.

Вокруг, на расчищенном от телег и хлама пятачке, называемом местным людом «майданом», вразнобой стояли самодельные лотки под навесами, выбеленные солнцем и дождём. У канавы, напоминая лихого пропойцу, ржавел грузовичок-полуторка, отдавший концы ещё прошлой осенью. День наливался ясный, жаркий.

Борька Бирман, свежий выпускник Белгородского музыкального училища, оглядел здание клуба и несмело шагнул в его тёмное нутро. В конце пахнущего свежей скипидарной краской коридора, у запятнанного белыми подтёками окна находилась обитая дерматином дверь с табличкой «Зав. клубом тов. Мячиков В. В.». Борька поплевал на пятерню, пригладил непослушные львиные космы и осторожно постучал.

– Войдите, – раздался хриплый басок.

– Мне бы товарища Мячикова, Вэ-Вэ, – робко просунул голову в дверной проём Борька.

– Он самый, – ответил сидевший за столом гражданин, лысоватый и идеально круглый. – Проходи. Что жмёшься, будто тапки мне опозорил?

Борька протянул ему помятый листок.

– Направление вот. По распределению я.

Мячиков взял пухлой ручкой бумажку, долго, в полной тишине, читал её, потом посмотрел на Борьку сквозь очки, такие же круглые, как и сам хозяин, и с разочарованием выдохнул:

– Пьянист?

– Ага.

– Чудненько! Хм…

Было не понятно, радуется он или досадует.

– А на гармони? На гармони можешь?

Борька стыдливо отвёл глаза.

– Не могу.

Мячиков тяжело вздохнул, выплеснул из пластикового стаканчика скрепки и усопшую муху, плеснул туда коричневатой жидкости, пахнущей давлеными клопами.

– Отведай коньячку, не побрезгуй.

Борька не побрезговал. Жидкость оказалось ядрёной и плохо проходимой.

– Ты ведь пойми, – придвинул ветчинный нос к Борькиному лицу Мячиков. – Доярки у нас, скотницы. Им что попроще подавай.

– Попроще? – Борька поправил очки. – Может, Рахманинов? Прелюдия до диез минор…

Мячиков поморщился.

– Ну… Или Лист. Венгерская рапсодия? А?

– Может, конечно, и рапсодия… Только опасеньице имею, что без гармони никак… Они что там, – Мячиков ткнул пальцем в потолок, в жёлтое пятно у основания рогатой люстры, – не понимают конъюнктуру села?

Борька пожал плечами.

Просидели они часа три. Мячиков распалялся от дешёвого коньяка и собственной речи, перекатывался по комнате взад и вперёд, изредка рявкая в трубку противно звякавшего чёрного телефона, и призывал собеседника проявить сочувствие к аграриям и его, Мячиковому, персональному подвигу на посту завклубом. Борька же, быстро осоловев, лишь кивал и уже не пытался убедить его в доступности для доярок фортепьянной классики.

Сошлись на салате из Чайковского, Листа и Штрауса-сына.

– Хоть пасынка! – пьяно всхлипывал Мячиков. – Без гармони всё одно не разбудёнишь их!

«Разбудёнивать» трудовое население решили по субботам, после лекции о Гагарине и перед танцами. Борьку всунули аккурат посередине.

Репертуар утверждал сам Мячиков, раза по три прослушивая каждое произведение и соображая, нет ли чего в них такого, за что можно поплатиться должностью. Ничего подозрительного в Штраусе не найдя, он похлопал Борьку по плечу и выдал отеческое напутствие:

– Ты только, это, у хозяйки, у которой живёшь, возьми ведро.

– Зачем? – удивился Борька.

– Народ у нас горячий. Не понравится твоё бряцанье – не обессудь.

А так хоть голову ведром прикроешь… – ответил Мячиков и зафыркал, как нализавшийся шерсти кот.


В день премьеры на стене клуба повесили афишу:

«Бирман Б. Н. Фортепьянный концерт. Чайковский, Лист и Штраус-сын. Начало в 18:00».



Под аккуратно выведенными плакатной тушью буквами вилась приписка чернилами от руки «Кто удерёт, пеняйте, суки, на себя. Вычтем трудодни». Подписи не стояло.

На «Гагарине» клуб заполнился до отказа. Внесли даже запасные скамьи. Мужики и парни – в пиджаках и штанах, заправленных в сапоги, женщины и девки – кто в чём, но обязательно в ярком. Были даже в крепдешине и с причёсками. Борька оценил.

После лекции мужики потянулись с куревом к выходу, но дверь заполнил собой Мячиков, наряженный по случаю концерта в рубаху-вышиванку.

– А ну, пру!!! – забасил он, как на коров. – Назад! Щас культура будет!

Сельский люд побранился, но вернулся на места.

Первые пятнадцать минут слушали степенно, с суровыми лицами. Борька закончил с Чайковским, собрал неуклюжие аплодисменты и приступил к Листу. Краем глаза он косился в зал на смурные, налитые недовольством колхозные лица, и таившаяся где-то под диафрагмой чуйка подсказывала ему, что до «сына» он может и не дойти.

Борька набрал полную грудь воздуха, ударил по клавишам, картинно запрокинув голову назад, как по его мнению полагалось делать виртуозам, уже не думая о том, что может запросто сбиться с нот, тяжело выдохнул, вернул башку в естественное положение и тут на выкрашенном зелёной краской подоконнике раскрытого окна заметил курицу.

Она сидела, наклонив пёструю голову набок и, казалось, была единственной, кто в этом зале проникся прекрасным. Борька хмыкнул, кивнул курице и принялся играть для неё. Штраус лился певуче, пианист чувствовал вдохновение, то наклоняясь к клавишам, то выпрямляясь струной.

Курица слушала внимательно, на октавных пассажах закатывая глаза и чуть приоткрывая клюв.

В зале воцарилась тишина, даже лузганье семечек ненадолго прекратилось. Распаренный плотной рубахой Мячиков, розовый, как налитой ранет, смотрелся органично на фоне развешенных по стенам агиток о сборе урожая. Борька выдал последней аккорд. Курица охнула и, закатив глаза, выпала из окна лапками кверху. Зал брызнул аплодисментами, уже немного походившими на искренние.

Борька наскоро поклонился и выбежал на улицу. Обморочная птица чуть-чуть подрагивала крыльями в пыли и совсем не реагировала на брехавшую рядом сиплую бородатую собаку. Завидев Борьку, курица встрепенулась, выдала «во-ох» и со всех ног бросилась наутёк, подгоняемая смущением и невозможностью более высказаться о накрывшем её разом чувстве прекрасного.


В следующую субботу всё повторилось снова. Разве что репертуар у Борьки сменился, да на афише, над непременным «пеняйте, суки» значилась неудобоваримая для колхозных желудков фраза: «В рамках месячника музыкального просвещения».

Курица появилась в окне с первыми аккордами Рахманинова. Сидела, пялилась на долговязую фигуру Борьки в мешковатом бархатном пиджаке и, приоткрыв клюв, тихонечко вздыхала. Борька выделывал длинными пальцами виртуозные кренделя, тряс напомаженными по случаю концерта космами и нет-нет да и кивал курице, мол, мы-то с тобой одни понимаем музыку. Курица соглашалась, прикрывала веки, а когда Борька перешёл к финальной части всё той же переложенной для фортепиано «Польки» Штрауса-сына, замерла, будто выключили в её нутре дыхательный вентилятор, а на последних аккордах охнула и потеряла сознание. Только лапки в окне и промелькнули.

Колхозники загромыхали ладошами.


Борькина жизнь в Жихаревке усердиями Мячикова была заполнена настолько, насколько это вообще было возможно: по будням он вёл два музыкальных кружка для детишек и два для взрослых, репетиторствовал с толстой румяной дочкой председателя колхоза и ещё горсткой околоначальственной детвы, а по субботам непременно давал концерты.

За три месяца, определёнными какими-то высшими силами, недовольными Борькой, в качестве жихаревской ссылки, он переиграл всё, что выучил в училище и доучил «по ходу дела», и не было ни одного такого дня, чтобы не приходила его послушать пёстрая курица. Она вздыхала, наклоняла голову набок, прикрывала глаза на глиссандо и октавных пассажах, а заслышав последние аккорды штраусовосыновьей «Польки» охала и выпадала из окна в полном и счастливейшем птичьем обмороке.

Борька дал ей имя – Элоиза и не без труда, через местного почтальона, выяснил, что курица принадлежала бабке Луковой, и что эта самая Лукова курицей своей в последнее время недовольна, потому что та перестала нестись и шляется, шалава, где попало.

– Ты, Элоизка, давай, от обязанностей своих не отлынивай! – отчитывал Борька лежащую под окном курицу после очередного концерта. – Яйца, слышь, неси давай! А то в суп пустит тебя Лукова!

Курица медленно приходила в себя, поднимала осоловелые глаза на Борьку и, когда до её сознания доходило, что это сам маэстро, выдавала неизменное «во-ох», вскакивала, обдав его пыльным облаком, и со всех ног неслась прочь.

– Жениться тебе надо, – качал головой Мячиков. – И в город валить. Пропадёшь здесь. В городе хорошо. Там филармония. Заведёшь полезные знакомства…

Мячиков произнёс «заведёшь знакомства» с такой кислой физиономией, как если бы сказал «заведёшь вшей», поморщился и продолжил:

– Напишу тебе ходатайку в райком.

И не обманул. Написал.


По осени, когда закурились красной дымкой деревья, а дождь прибил тяжёлую пыль к земле, пришёл Борьке ответ из города, что берут его каким-то младшим, очень младшим кем-то при филармонии. Борька на радостях, как положено, решил проставиться. Собрал почти всю Жихаревку в клубе, на заработанные деньги купил водки, а уж овощи и пироги местные нанесли с лихвой, как на Маланьину свадьбу.

Далеко за полночь, когда от выдохов «провожающих» падали замертво ядрёные мясные комары, кто-то пискнул: «Полечку», «Полечку» сбацай!

Хмельной Борька подсел к роялю и ударил по клавишам.

С первыми аккордами на подоконнике возникла Элоиза, как будто нарочно сидела под окном и ждала. Малопьющий по жизни Борька играл старательно, по памяти, но водка взяла своё: не доиграв до конца он икнул и на последних секундах выдал пару фальшивых нот. Колхозный люд этого не заметил. Но заметил сам Борька. Взяв финальный аккорд он минуту сидел, уставившись в лакированную челюсть рояля, и не решался посмотреть на окно. Когда же решился, то к ужасу своему заметил Элоизу, не упавшую в обморок, а сидевшую пряменько на подоконнике и глядевшую на Борьку удивлёнными округлыми глазами.

Борька встал, опрокинув табурет, и виновато пожал плечами. Элоиза спрыгнула с подоконника на землю, веерно взмахнув короткими крыльями и, переваливаясь с боку на бок, пошла от клуба прочь. В свете тусклого фонаря Борька к досаде своей заметил, что она ни разу не обернулась.


Через месяц Мячиков написал ему в письме, что Лукова хвасталась, мол, курица её пёстрая взялась за ум и начала приносить ежедневно яйца, беленькие и хорошенькие, как ангельское темя. И что больше со двора не бегала.


Много лет спустя Борис Натанович Бирман, ставший известным пианистом, перебрался в Москву, завёл импресарио, с успехом гастролировал по Европе и Америке, но непременно каждый концерт заканчивал фортепьянной версией «Польки» Штрауса-сына. Внимательный зритель мог бы заметить, что на последних аккордах маэстро набирал в грудь воздух и краем глаза косился на ближайшее окно – фальшивое или настоящее, стрельчатое или круглое, после же недовольно выпячивал нижнюю губу и тяжело вздыхал тихонечко «во-ох».

Владимир Глазов

«Вдруг оторвешься от стишка…»
 
Вдруг оторвешься от стишка
и выглянешь в окно.
И вроде бы лежат снега,
а все одно – черно.
 
 
Бывает, с книжкой пролежишь
и день, и два, и три.
И вроде бы прекрасна жизнь,
откуда ни смотри.
 
 
И вроде бы летишь, летишь
в неведомы края…
А это ты в снегу лежишь.
Неужто, вправду, я?
 
 
Ну, вот же, встал из-за стола.
Стою, вот, у окна!
А надо мной сыра земля.
А все вокруг – война.
 
Партия в шахматы
 
Я не вижу вперед ничего.
Пережит (д) ок я на сорок третьем.
Мне пора бы взять самоотвод,
да докука потом женам-детям.
 
 
Только помню: больницы, детсад,
школу, снова больницы за лесом.
Первый шахматный – с шахом – разряд
и разряды электрофореза.
 
 
В общем, так себе вышел дебют.
Похоронные марши генсеков.
Пешки ходят вперед, и их бьют
во дворах малолетние зэки.
 
 
Но пока еще есть что на стол
деду с бабой поставить на праздник.
Жаркий спор-разговор про футбол —
самый острый, но и безопасный.
 
 
Ах, какая команда была
Малофеева! И Прокопенко
что творил! – «Очередь подошла, —
баба вставит, – на финскую стенку».
 
 
Неплохая позиция… Мал,
хоть болезнен, удал и, упорный,
я не только играл, я читал,
понимал, что и жить мне за черных.
 
 
Вот, наверное, здесь переход
от фигур на доске к черным строчкам.
И не финскую стенку трясет,
а берлинская рушится в клочья.
 
 
Будут жертвы, я знал, и нытью
предпочел комбинации в стиле
наглом, чтобы хотя бы ничью
боги сами, смеясь, предложили.
 
 
Не с руки им играть в поддавки.
Но не я выбирал жизнь такую.
Шепотком сочиняю стишки,
продолжаю партейку вслепую…
 
«И медленно и неправильно…»
 
И медленно и неправильно,
как Веничка завещал,
живешь пограничным барином,
с утра наливаешь чай —
 
 
к полудню лишь чаша полнится.
Хлебнешь, так, разок-другой.
И что только, черт, не вспомнится…
А было ли то с тобой?
 
 
Бывает, лишь только к вечеру
от стенки взгляд отведешь.
Ну, что ж ты, дружок, так нервничаешь?
Весь в пепле. Ну, что ж, что ложь
 
 
с любовью смешал? Выкрадывал
объятия впопыхах.
Ведь если и жить по правилам —
по правилам языка,
 
 
когда накрывает грамматика
в квартире полупустой.
И ты посреди Адриатики
лишней стоишь запятой.
 
В потемках
 
Чужая, говорят, душа – потемки.
 
 
Пять лет брожу в потемках, собирая
насущный хлеб заплесневелый:
сухие корки дат, мякину
войн, революций и репрессий,
и месиво, и крошево костей.
 
 
Там-сям скребу сусеки, а душа,
как черный маленький котенок,
не ведаю, в каком углу,
мурлычет жалобно и просит
не молочка, так хоть водички.
 
 
И правда, человек есть то,
что ест он. Призрак
или тень, давно оставившая тело,
плывет в неведомом пространстве,
по невесомым клавишам стучит —
далеких духов вызывает.
Они молчат. И слава богу, что молчат.
Заговори они – что это будет?
Вранье, жеманство, светский лепет,
гусарская бравада, анекдот,
катрен альбомный с пошленьким намеком…
История, Джойс говорил, кошмар,
который снится и нельзя проснуться.
 
 
Давно оставившая тело тень
плывет в неведомом пространстве,
по невесомым клавишам стучит,
в испарине, едва не задыхаясь, —
проснуться все никак не может,
ни почесаться, ни зевнуть, ни подрочить…
 


скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3

Поделиться ссылкой на выделенное