banner banner banner
Остраконы
Остраконы
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Остраконы

скачать книгу бесплатно

Остраконы
Андрей Вадимович Макаревич

Авторская проза А. Макаревича
«Остраконы» – новая книга Андрея Макаревича, легендарного музыканта, художника и поэта. Макаревич интересен поклонникам его творчества в любом амплуа, не зря говорят, что он автор для целого поколения…

В сборник вошли рассказы, написанные в разное время, каждый из них – частные мысли и чувства человека, ни в коем случае не навязывающего свое собственное мнение. Точные наблюдения, яркие детали, тонкий юмор, размышления, ощущения – атмосфера рассказов Андрея…

Книга проиллюстрирована рисунками автора.

Андрей Макаревич

Остраконы

© А. Макаревич, текст, иллюстрации, 2019

© Оформление. ООО «Издательство АСТ», 2019

В оформлении обложки использованы рисунки автора.

Все права защищены.

Любое использование материалов данной книги, полностью или частично, без разрешения правообладателя запрещается

***

Спасибо журналу «Русский пионер» за стимуляцию творческой активности.

    Андрей Макаревич

Рассказы

Я так и не провёл это лето

Я так и не провёл это лето. Это оно провело меня – как и всех вас. Первые два месяца оно убеждало нас, что вообще никакого лета не будет, морозило, било градом, пугало ураганами, потом, когда мы окончательно смирились, вдруг решило начаться, но как-то истерически, вне всякой уверенности в завтрашнем дне… Казалось бы – взял чемодан и через три часа ты уже там, где лето как у всех нормальных людей, – нет. Настоящее лето, это когда дома, на даче, на терраске. Я, извиняюсь, за городом живу. Слово «дача» не имеет аналогов в английском, так и будет – dacha. Это же не просто так.

И всё равно. Заведённого миропорядка никто не отменял. Сначала с участка исчезает снег. Это всегда происходит резко и заметно – вчера был, сегодня нет. От чёрной мокрой земли поднимается пар и сумасшедший запах, запах жизни, собаки носятся грязные и счастливые. Через несколько дней земля подсохнет, появится первая травка. Ещё два-три дня – и деревья покроются нежнейшими полупрозрачными зелёными облаками: уже не почки, ещё не листья. Это безумно красиво и очень ненадолго, поверьте. И вот тут самое время готовиться к главному весенне-летнему празднику – Дню полёта майских жуков. Не слышали о таком?

Первым делом потребуется тихий ясный вечер. Здесь и сейчас. И он придёт, не сомневайтесь. Он даже в этом году случился – один. А больше и не надо. Соответственно вечеру подбирается компания друзей. Друзья должны быть самыми лучшими, поэтому компания будет не очень большой и шумной. Исходя из размеров и преференций компании определяется стол. Стол должен быть не слишком изысканным и обильным – вы в конце концов не пожрать собрались. Хотя праздник есть праздник, и принижать его тоже не следует. В общем, у меня в этот раз было так: последние солёные рыжички (крепенькие, ровненькие, шляпки проходят в горло бутылки), слабосолёная тихоокеанская сельдь с красным сладким луком под деревенским подсолнечным маслом с безумным запахом семечек, а к ней в маленьком чугунке совсем молодая картошка в тоненькой ещё, почти прозрачной шкурке, умащённая сливочным маслом, укропом и толчёным чесноком, большое блюдо с зеленью – только-только появившаяся черемша (даже не думайте обойтись без черемши!), кинза, цицмата, зелёный лук, редис, спелые южные помидоры, тут же деревенский сыр из Грузии или Осетии. В довершение – баранья корейка, печётся в тандыре минут пятнадцать, не более того, не пересушите. Напитки к такому демократичному столу могут быть разные, но «Шато Латур» я бы не рекомендовал – давайте не будем выпендриваться.

Да, вот ещё что важно – стол, за которым вы будете сидеть, непременно должен располагаться под открытым небом – на террасе или в саду, и чтобы полоса этого открытого неба над вами была значительной. Хорошо, если где-то неподалёку растут берёзы.

Садиться за стол предлагаю не раньше восьми – в конце мая темнеет уже поздно, и если пересидеть, то есть опасность, что к моменту наступления главного события гости потеряют чуткость и внимание их рассеется.

Хорошо, если застольная беседа будет доброй, лёгкой и позитивной – разговоры на темы «дожили, блин» и «нет, с этим надо что-то делать!» на данном празднике неуместны. Постарайтесь настроиться на созерцание. И не заводите разговор о майских жуках раньше времени.

К девяти солнце скроется за деревьями, ветер окончательно стихнет, ваш сад станет похожим на декорацию из старого мхатовского спектакля. Если ни один листок на деревьях не шевелится и небо темнеет с каждой минутой, уходя из розового в лиловое, можно сообщить гостям о главной цели вашей встречи. Гости к этому моменту уже выпили, закусили, кто-то закурил, кто-то увлёкся беседой, и, скорее всего, они вам не очень поверят – какие майские жуки? Майские жуки – это в детстве, в добрые советские времена! Не старайтесь их переубедить. Ждите. Майский жук, как и вальдшнеп, совершает полёт в поздних сумерках – почти в темноте.

И вот – слышите? Первый! Он летит прямо над столом. Он летит и гудит, как маленькие большие трансформаторы. Он только что вылупился и летит пока неуверенно – его можно сбить ладонью, только зачем? А вот навстречу ему ещё один, и на несколько минут в гаснущем небе их становится много, очень много, и гости ваши замолчали, устыдившись своего неверия и потрясённые величием картины, и только как дети тыкают пальчиками – вон ещё! И вон! И вон!

И вот тут надо поздравить друг друга с наступлением ещё одного лета, и налить каждому, и выпить.

За любовь, например.

МОЯ революция

С юных лет я не любил всё революционное. На эстетическом уровне. Исключение составляли, пожалуй, будёновки – красиво нарисованы, я ещё не знал, что Васнецов придумал их вовсе не для красных кавалеристов. Не нравились советские плакаты к празднику Октября – циклопические матросы, рабочие и крестьяне с мускулистыми шеями толще голов и яростно-возвышенными лицами. При всей любви к русскому авангарду не нравились революционные плакаты Маяковского: грубый и условный красный пролетарий красным молотом вбивает в землю шарообразного чёрного буржуя – первобытной ненавистью веяло от этих подмалёвков. Не нравилось.

Моя бабушка Лидия Антоновна, учитель биологии и покровительница юннатов, привила мне любовь ко всему живому – от муравьёв и мошек. Я мог часами лежать в траве и не дыша наблюдать за каким-нибудь жуком или лягушонком. Так вот – природа не знает революций. В природе рождаются, живут, продолжают род, умирают. Да, едят друг друга. Но строго следуя мудрым законам мироздания – никто никого не убивает ради убийства. Будь быстрым, ловким, и тебя не съедят. Совершенствуйся. И антилопам не приходит в голову свергнуть львов. Да, в стае могут состязаться и даже биться – не насмерть, за место вожака. Это называется естественный отбор. Но в целом жизнь природы подчинена единой великой гармонии.

Мы, люди, быстро исправили этот непорядок.

Революции возникли практически одновременно с человеческой общиной. Потому что оказалось, что тех, кто наверху, меньше, а пирожных у них больше. Да они у них все! И они сами решают, кому раздавать объедки! И вот возникает некто пассионарный. Да какого хрена, думает он, почему они, почему не я? Он встаёт на камень (бочку, броневик) и возглашает: идите, люди, за мной. Я знаю как надо. Через четыре года здесь будет город-сад! Со всей своей пассионарностью. И население, собравшееся вокруг, раззявив рты, превращается в революционные массы. Не все, конечно, – а всех-то и не надо! Знаете, сколько было в России большевиков на момент революции? Одиннадцать сотых процента! Ничего, хватило. И их, и дураков вокруг. Здесь очень важны сочувствующие – пусть втайне, пусть в душе. Почему весь мир обожает фильмы про благородных бандитов и равнодушен к фильмам про героев труда? Потому что человек, поднявшийся против системы, – это так романтично! Тем более что система эта заскорузла и каждого однажды да обидела. Девушки шепчутся с восхищением – он такой крутой. А ты, который был героем только во сне, завидуешь глубоко внутри. И желание хоть как-то, безопасно, приблизиться заставляет помогать. Кто денег дал втихаря, кто в своём подвале спрятал от полицейской облавы… Ты спрятал гиену, идиот! Они же тебя через пару лет повесят! Куда там…

И вот, представьте, получилось. Десять человек, рвавшихся к власти, скинули сотню в эту власть вцепившихся. А нечего было ослаблять хватку. Скинули, поубивали, посажали, провозгласили. Какова задача номер два? Правильно – эту самую власть удержать. Чтобы не было, как с только что убитыми и посаженными. Тем более что с обещанным городом-садом как-то не получается. На скаку рубить – пожалуйста, эспроприировать – ради бога, лапшу на уши вешать – умеем, а вот с городом-садом – не очень. Не идёт созидание. Поэтому народ следует приструнить и напугать. Всё, наскакались. К тому же народ этот из революционных масс сам на глазах превращается обратно в население, и, поняв, что с садом, да и с городом его бессовестно наебали, начинает тревожно озираться вокруг. Поэтому любая революция тут же оборачивается диктатурой. Полетели головы, посыпались погоны. А где-то на самом краю этой несчастной территории уже родился новый пассионарий. И растёт на глазах, сволочь.

И вот почему я должен всё это любить?

Мне четырнадцать лет, я в девятом классе, и обо всех этих глупостях ещё не думаю. Я сижу на задней парте, тихонько барабаню по ранцу, расписанному битлами в разных позах, электрогитарами и названиями битловских песен. Я изрисовал его так, что натуральный рыжий цвет его почти не читается. Я барабаню и думаю о первом аккорде с пластинки Hard Day’s Night – как же он берётся? Мы делаем группу!

Элемент битловской волосатости в иерархии духовного следования кумирам – архиважная вещь. Лучше всего обстоят дела у нашего барабанщика Юрки Борзова – у него роскошная русая чёлка по самые глаза: чисто Брайан Джонс. У басиста Мазая не так похоже, зато усы – как на «Сержанте»! Я сплю ночами в розовой резиновой шапочке для плаванья, предварительно густо натерев голову мылом – кудрявость битловской эстетикой не предусмотрена, а как выглядит Хендрикс, я ещё не знаю. До вечера чёлка не расклеивается, держится кое-как.

Учителя не разделяют наши взгляды на красоту и требуют привести себя в порядок – строже и строже. Наконец наступает взрыв – прямо посреди урока в класс врывается директриса по прозвищу Тыква, поднимает нас троих и выпроваживает из школы с условием, что возвращаемся мы только в приличном виде – как все. Как все, блин.

Мы бредём вверх по Пятницкой – вокруг гремит апрель, горланят птицы, синеет небо, а в наших душах ночь. Мы мрачно курим и вполголоса обсуждаем дальнейшие действия – ну её, эту школу, или всё-таки что-то придумаем, не позволим себя унизить? И мы находим решение.

Парикмахерская через два дома. В это время там никого нет. Мы садимся в кресла одновременно. Мы кладём головы на гильотину. Мы стрижёмся наголо. Под ноль.

Душевные муки оказываются сильней, чем я предполагал. Отрежьте павлину хвост, слону – хобот, бабочке – крылья, жирафу – шею и в процессе смотрите им в глаза. Гора волос на полу – уже не мои, я поднимаю веки и гляжу в зеркало – кто это? Мы выходим на улицу, ветерок очень непривычно холодит затылок. Это через двадцать пять лет приблатнённые сопляки начнут косить под откинувшихся и в моду войдёт короткий ёжик, но у нас даже не ёжик – и новобранцев-то так не рихтуют. Мы похожи на марсиан. Неожиданно делается смешно и легко.

В школе мы проскальзываем в сортир на второй этаж – идут уроки, и нас никто не видит. Мы закуриваем. В сортир заглядывает физрук Игорь Павлович по прозвищу Фитиль, смотрит на нас, удивлённо говорит: «Здравствуйте», и выходит, не пописав. Мы понимаем, что он нас не узнал.

В кабинет к Тыкве мы идём уже уверенно и, по-моему, заходим без стука – я сейчас это так вижу. Тыква сидит за столом и что-то пишет. Она поднимает голову, выражение сползает у неё с лица, а новое так и не приходит на смену. «Ну… лучше», – выдавливает она из себя. И мы идём на урок. Топоча.

А в классе нам устраивают овацию.

Имеет ли эта история хоть какое-то отношение к революции?

Мы ведь бились только за себя. Мы не хотели переделать мир.

Хотя – хотели, конечно.

Мечты, мечты…

Валюта

Очень, очень мне не нравилось в юные годы слово «валюта». Не наше слово, зловещее. Что-то в нем запрятано лютое, нечто, что валит. Валюта – то, что нельзя. Валютчиков сажали, а то и расстреливали. Нет, я понимал, что доллар в Стране Советов официально стоит восемьдесят с чем-то копеек, а на самом-то деле – один к шести, но все эти коммерческие несоответствия располагались бесконечно далеко от круга моих интересов. Ибо кроме электрогитар и битловских аккордов меня тогда не интересовало вообще ничего.

Первый тактильный контакт с валютой случился, правда, чуть раньше, в седьмом классе. Мы снимали издевательско-шпионский фильм «Враг не пройдет» на папину узкоплёночную камеру АКВ – 8. Я был автором сценария, режиссёром и оператором, но по ходу дела пришлось сыграть эпизодическую роль изменника Родины. По сюжету главный шпион подкупал меня именно валютой за столом в ресторане. Ресторан снимался в пельменной напротив нашего дома, папа только что вернулся из командировки, я спросил, нет ли у него иностранных денег для съёмок эпизода. Папа выдал мне 60 долларов – 20, 20 и 20 – и убедительно просил особенно ими не размахивать. Съёмка прошла успешно – я сидел за столом с врагом, он что-то тихо говорил мне (кино было немое), на лице моём отражалось тягостное сомнение, на столе появлялись 20 долларов, потом их становилось 40, потом 60 – и я ломался – продавал Родину. Съёмка проходила в один дубль (очень берегли плёнку), и повязать нас не успели. Поскольку мне было необходимо возвращаться на место оператора, изменника Родины пришлось в следующем эпизоде убить. Поделом.

Папе в командировке (как и всем советским иностранно-командировочным) выплачивались суточные в валюте страны пребывания. Были они смехотворными, но и их наши граждане на еду не тратили – вы что, с ума сошли? Надо же было привезти подарки с другой планеты: мне струны (если на гитару не хватит – а откуда там на гитару?), маме – кофту, сестре – сапожки. В чемодан плотно укладывались сухие супы в пакетиках, консервы, чай, кипятильник. За месяц командировки суточных набегало на подарки – ещё оставалось на пару винилов Эллингтона или Эрролла Гарнера. Следующий полёт на Марс ожидался через два года.

Зарплата же такому командировочному выплачивалась уже по возвращении – в сертификатах (удивительное изобретение советской власти). По сути, это были талоны на приобретение иностранных товаров в сети специализированных магазинов «Березка», но в силу покупательной способности талоны эти считались почти валютой. Делились они на три сорта – а с ними на три сорта делились их обладатели. Сертификаты с синей полосой – для трудившихся в странах соцлагеря. Ничего такого особенного на синеполосые купить было нельзя – венгерская обувь, польский костюм, но по сравнению с советским универмагом это всё равно было о-го-го. Дальше по рангу шли сертификаты с жёлтой полосой – я так и не понял, кому и за что они доставались, но ценность их была несколько выше, а ассортимент предлагаемых товаров – разнообразнее. И на вершине пирамиды – бесполосые сертификаты, открывавшие двери в любой отдел «Березки», – двухкассетные магнитофоны, джинсы, сигареты «Марльборо» и «Кент», виски и джин… Америка! Господи, кто-нибудь понимал тогда, как все это унизительно? А сейчас, вспоминая Страну Советов, понимает?

Я не помню, в каком году наличие у советского гражданина иностранной валюты перестало быть преступлением. По-моему, тогда же, когда для нас открылись границы, – где-то в конце восьмидесятых. Открытие границ произвело на меня гораздо большее впечатление – всю первую половину жизни я мечтал о дальних путешествиях и не предполагал, что мечты мои осуществятся. А валюта – что валюта? В момент как грибы повылезали ларьки, пооткрывались окошечки – пункты обмена валюты. Для меня это была ещё одна перемена в череде невероятных перемен – как отдельный факт не потрясло.

А вот с вывозом (и, по-моему, с ввозом) пресловутой валюты устаканивалось долго – я прямо физически ощущал, как не нравятся строгим представителям нашей строгой власти, стоящим на страже ворот, с которых только-только сняли поржавевший уже замок, эти новые вольности – это еще что такое? Правила всё время менялись – я их уже и не упомню. Одно время можно было вывозить ровно столько, сколько ты ввёз, деньги считали, выдавали такие противные зелёные бумажки, заполненные от руки, с печатью. Потом их стали при обмене выдавать банки. Я всё время боялся попасть под какое-то новое правило – а незнание-то не освобождает! И вот поездка моя чудесным образом накрылась, самолет улетел, а меня с руками за спиной ведут по тёмному секретному коридору.

Однажды я нарушил закон. Мне нужно было в Нью-Йорк по какому-то срочному музыкальному делу, и всего-то на одну встречу – в общем, я пересекал границу с махонькой сумочкой на тоненьком ремешке – называлась она тогда «барсетка», а чуть позже – «педерастка». Сумочка состояла из множества карманов и кармашков, и в один из них, самый неприметный, я засунул двести долларов. Никаких разрешений на вывоз валюты у меня на тот момент не оказалось, но лететь на встречу без копейки я не мог. Я приближался к границе, и ноги не слушались меня. Молодой красивый лейтенант таможенной службы повертел в руках мою барсетку и попросил расстегнуть молнию именно на этом кармашке. Негнущимися пальцами я открыл кармашек, протянул сумочку лейтенанту и окаменел. Прожитая жизнь оказалась короткой и совершенно бессмысленной. Ну всё, вот же они лежат! Лейтенант заглянул в кармашек, потом строго посмотрел мне в глаза, сунул в мои деревянные руки барсетку и сказал: «Проходите».

Спасибо тебе, далёкий незнакомый друг.

Зов

У приёмника было имя – «Филипс». И имя и внешность выдавали в нём инопланетянина. Я уже видел у товарища чудо рижской радиотехники – «Спидолу», она и задачу свою выполняла почти так же, и звучала почти так же, но вид отёкшей мыльницы, родовая печать социализма, не давал ей шансов. «Филипс» был нарисован совсем иначе – какая разница, казалось бы? Я даже не смог бы объяснить, сколь огромное это имело для меня значение. И не потому что я собирался форсить с ним перед друзьями – из дома «Филипс» выносить было нельзя. Нет, лично для меня. Как добиться элегантности от простого прямоугольного пластмассового ящичка? Наверно, надо много-много лет каждый день рассматривать, держать в руках и рисовать предметы исключительной красоты. И только их. В стране победившего социализма это было невозможно по определению. Оставшись в комнате один, закрывал дверь, брал его в руки бережно, в который раз рассматривал, не включая. Пропорции не совсем обычные – чуть больше, чем полтора квадрата, книзу чуть-чуть увеличивается в толщине – ровно настолько, чтобы увидеть это не глазами, а ощущением, всё на чуть-чуть! Задняя его половина из ярко-красного материала, по периметру примыкает хромированная антенна в форме буквы «П» – откидывается вверх одним движением. Фасад белый, по верхней части проходит ослепительная шкала – окно в мир. Наша часть этого мира ещё не знает слово «металлик», но сейчас могу сообщить, что цветом шкалы являлся именно светло-голубой металлик. Шкала не подсвечивается, да это и не надо – она и так горит огнём. Слева от неё выступает из корпуса колёсико, это громкость и одновременно включение. Щелк – и рядом загорается невозможно оранжевым цветом крохотный кругленький глазок. Цвет такой яркий, что кажется, что это лампочка. Ночью в комнате видно – нет там никакой лампочки, просто цвет такой. Справа от шкалы – такое же колёсико, оно плавно гоняет влево-вправо тонкую бордовую вертикальную стрелочку – это настройка. Дома у нас стоит пузатая лакированная радиола «Эстония» – она скорее мебель, чем прибор. На чёрной стеклянной шкале её изображены косо расположенные прямоугольнички, под ними надписи: «Копенгаген», «Рига», «Ливерпуль», «Осло», «Рейкьявик»… Это красивая художественно-политическая фантазия времён оттепели – никакого отношения хрипы и обрывки иностранных фраз, вылетавшие из «Эстонии», к этим городам не имели. На моем «Филипсе», на шкале, – только цифры. 31, 39, 42, 49 – короткие волны. И всё совпадает! За гудением глушилок прячутся вражеские голоса. «Программа «События и размышления». У микрофона Виктор Французов.» Мне плевать и на события, и на размышления – у битлов вышел новый альбом, они же не могут об этом не рассказать! Ведь это и есть настоящее событие!

В субботу вечером вся семья на даче в Валентиновке. Вечером пьём чай на терраске. Стемнело. Видимо, глушилки не добивают до нашего дачного посёлка – папа крутит «Филлипс», внезапно отчетливо раздается: «This is the voice of America from Washington, Jazz Hour» – невероятный баритон Луиса Канновера. «Сделай тише, соседи кругом!» – строго командует бабушка. Бабушка знает, о чём говорит.

Но мой космический зов, мой далекий очаг неизвестных науке вибраций – это Radio Luxemburg 208. Двести восемь – это их частота, средние волны, это совершенно аполитичная радиостанция, которая двадцать четыре часа в сутки крутит свежую музыку. Никто их не глушит, просто они, видимо, не такие мощные, да и средние волны до нас еле долетают. Они приходят ко мне с другой планеты. Во всех отношениях. Они пробиваются из последних сил. Поэтому каждый долетевший звук бесконечно ценен и заряжает меня неведомой мне энергией. Я это чувствую каждой своей клеткой и больше всего хочу, чтобы это никогда не кончалось. Через пару часов глаза начинают закрываться, звуки визуализируются, я вижу этот волшебный мерцающий свет на самом краю вселенной, мне кажется, я даже могу разглядеть богоподобных людей с длинными волосами и невероятными электрогитарами – у меня никогда не будет такой, я вижу, как их пульсирующая, небесная музыка продирается ко мне сквозь радиопомехи – они похожи на дырявые колючие облака, они тут и там, но музыка сильнее – какое это счастье! Спросите, кого я там слушал? Всех, кого передавали. Иногда узнавал Monkees, Dave Clark 5, Hollies, Kinks – и радовался им как старым знакомым. Кажется, они мне тоже.

Сегодня я часто думаю – а что было бы, если бы эта станция звучала в те годы из каждой радиоточки вместо «Радио Маяк»? Всех последствий предсказать не берусь. Но то, что она потеряла бы бо?льшую часть своей магии – это точно. Она перестала бы быть Зовом. Ибо большое видится на расстоянии. А если расстояние с препятствиями… В результате просто хорошая музыка, пробиваясь через дырявый занавес, превращалась в несокрушимый заряд света и любви. И если угодно, – бесстрашия.

Знаете, от чего рухнул совок? От страха. Он всегда рушится от страха.

Про шанс

Дед мой Григорий верил в теорию скачка. Заключалась она в том, что каждому человеку в течение жизни однажды даётся возможность проявить свои способности в полной мере – со всеми последующими результатами. Просто длина этого волшебного отрезка у всех будет разной: у гения, например, он может составить почти всю жизнь, а у кого-то уложится в несколько месяцев, а может, и дней. И самое главное тут – не просмотреть, не упустить этот момент. Ибо это и есть шанс.

Многие мужики, насколько я замечал, очень любят вспоминать какие-то моменты своей биографии, связанные с упущенными, как им кажется, шансами. И сладко горевать по этому поводу. Подозреваю, что у женщин то же самое, просто это случается в женской компании. Если в реальной жизни таких историй не произошло или они были недостаточно яркими, их, как правило, дописывают или придумывают целиком. На самом деле это чудесное оправдание собственной неисключительности, и огромному количеству людей, страдающих комплексами, это оправдание – мёд на душу. «А ведь я Литературный закончил!» – привычно сокрушается мой товарищ, комментатор-пропагандист. «Мог бы Толстым стать! Достоевским! А тут вдруг жена, дети – и всё!» Здесь все сочувственно покачивают головами и выпивают – за его нерастраченный талант. Да нет, дорогой мой, в который раз думаю я, не стал бы ты Толстым. И Достоевским бы не стал. Ровно потому, что не стал. Ни тем ни другим. И живёшь вполне довольным своей профессией. И женой, кстати. И дети вон какие замечательные.

Беседовал я тут с одним священником по поводу божьего промысла, иначе говоря, судьбы и возможного участия человека в этом процессе. Очень этот вопрос меня с детства волновал. Фатализм там, всякое такое. Ну правда – если путь твой заранее предначертан, значит выбора никакого и нет? И можно успокоиться и вообще не совершать телодвижений? Но ведь каждую секунду дорога перед тобой раздваивается, и ты выбираешь одну из двух – так, нет? И вот что этот мудрый человек мне ответил. Представь себе, сказал он, чтоб тебе было понятнее – вот режиссёр снимает фильм. Сценарий его утверждён и изменениям не подлежит. Роли тоже прописаны. Но от актёра зависит, каким будет его герой – обаятельным или неприятным, смешным, трогательным или трагичным. Он может менять слова в написанном для него тексте – на фабулу и сюжет картины это не повлияет – разве что на качество. Вот и весь твой люфт. Не думайте, кстати, что это ерунда – для актёра это очень важно: роль была такая серая, такая безликая, и диалоги говно, а он вывернулся наизнанку – и вон что из неё вытащил! Но то, что действует его персонаж по плану, который не обсуждается, – это само собой. Вот примерно так.

Да нет, мечталось иногда и мне, маячили призраки на горизонте. Ух как мечталось! При этом краешком головы я отлично понимал, что никуда не поеду – просто эта история не из моего сценария жизни. А бывало, что бросался всё же за каким-нибудь ослепительным, как казалось, шансом, и вскорости понимал – не надо было.

Много лет я мечтал об удаве. Я с детства любил змей и жили у меня постоянно всякие полозы и веретеницы. Но удав – это же совсем другое дело! И вот однажды некая язвительная девочка прервала мой постылый монолог и сказала: а что тебе мешает? Или тебе просто нравится ныть по этому поводу? Я страшно удивился – правда, ничего не мешало. Кроме того, что это была история не из моего сценария. Но я это понял потом.

Я заказал огромный дорогой террариум – в полкомнаты. Молоденького удава мне подарил мой друг Юра Дуров. Радости не было границ. Потом начались проблемы. Сначала надо было найти поставщика живых крысок – удавы ими питаются. Это оказалось непросто. Потом вдруг обнаружилось, что змея, террариум и практически вся комната покрыта ровным слоем крохотных клещей – видимо, пара их приехала в дом на удаве, и они размножились с невероятной скоростью и размахом. Я лечил бедную змейку и проводил дезинфекцию. Но не это главное. Удав оказался девочкой. В юном возрасте пол у них определить практически невозможно. Так вот, мальчики растут в среднем до двух метров, девочки – до семи-восьми. Девочка моя (я назвал её Брунгильдой) ела крысок и росла как на дрожжах. Скоро она уже с трудом умещалась в террариуме и лежала там в три слоя, занимая всё пространство. Поднять её я уже не мог. Было понятно, что скоро она попросит отдать ей всю комнату. Пришлось отвезти Брунгильду в замечательный океанариум города Воронежа – она живёт там в огромном застеклённом вольере, и говорят, уже не скучает. Всё собираюсь навестить.

В другой раз я поддался искушению в Камбодже, когда наша весёлая дайверская компания вдруг решила взять напрокат скутеры и поехать смотреть заброшенные буддийские храмы. Такой шанс – это же наверняка раз в жизни! Скутеры были старые, битые-перебитые, резина напоминала самолётное шасси. «Не садись, – устало шептал мне мой хранитель, – навернёшься». (Он использовал другое слово, похожее, но более точное.) И я уже почти отказался, но моя тогдашняя жена посмотрела на меня с таким презрением, что я плюнул и поехал. Разумеется, навернулся. На ровном месте. Порвал связки на ноге.

В общем, я полагаю, что все эти шансы – красивые заманухи, не более того. Скорее всего, навернёшься, да ещё и сладко жалеть впоследствии будет не о чем. Предлагаю вместо этого предельно внимательно слушать своего ангела-хранителя – он знает, куда поворачивать. Только имейте в виду – у него очень тихий голос.

Шаг

Долгое время я думал, что вот эта способность шагать и отличает человека от прочих животных. Шагают на двух ногах. Крокодил шагать не может. Лошадь может даже идти шагом, но всё-таки не шагать. Совсем недавно понял, что помимо человека на двух ногах отлично шагают птицы. Только они, сволочи, ещё и летают.

Бо?льшая часть моей жизни протекает в гостиницах. Уже забылись пыточные сооружения советского периода. Их объединяла лютая ненависть и тех, кто их строил, и тех, кто в них работал, ко всем, кому приходилось в них останавливаться. Забылся неповторимый запах смеси дуста и горелого масла из кухни ресторана, забылись удивительные дизайнерские решения – телефон и телевизор в гостиной, ванна в прихожей, а кровать почему-то в спальне. Огромный невыключаемый, гудящий, совершенно пустой холодильник, из которого тяжело пахнет покойником. Тюлевые прозрачные занавесочки в городе, где полгода не заходит солнце. Забудьте! Мы семимильными шагами идём в будущее! Умный дом – слышали?

Я вхожу в номер и вставляю карточку в волшебный паз. Раздается тихое жужжание – и шторы плавно расползаются, открывая взору панораму бескрайней незаконченной стройки. Погодите-погодите, я не этого хотел! Молчи. Умный дом лучше знает, что тебе надо.

Минут десять ты ищешь возможность привести в прежнее положение занавески и исправить освещение, которое цветными переливами напоминает тебе то ли тайский СПА, то ли бордель 90-х. Душа взывает к обыкновенному выключателю, но это осталось в другой жизни. Наконец ты находишь в укромном месте панель управления – это деталь из сериала Star Trek, только значительно современнее. Сила, последовательность и продолжительность прикосновений к светящимся кружочкам и квадратикам приводит к изумительным по разнообразию и совершенно непредсказуемым результатам, но добиться того, что тебе нужно – зажечь настольную лампу и погасить всё остальное, – невозможно по определению. Позвать горничную стыдно – я же всё-таки не обезьяна из джунглей. Через полчаса создаю более-менее приемлемую картину, ещё полчаса ищу кнопочки для задвигания штор (рукой не получается) – они, оказывается, спрятались по углам стен и этими самыми раскрывшимися шторами замаскированы навеки. И измученный иду в туалет.

На месте унитаза сверкает и подмигивает цветными лампочками огромное белое яйцо – чудо японской техники. Рядом с ним табличка – «инструкция к унитазу» с двусмысленными картинками и загадочными подписями – «обдув тёплый средний». Очень осторожно присаживаюсь, зажмурив глаза от страха. Унитаз начинает тихо урчать, как разбуженная собака. Господи, пронеси. Проносит. Обречённо жму кнопочку «ON». Машина ещё некоторое время рычит, потом громко щёлкает и умирает. Ура, не работает! Боже, они даже обычный слив забыли убрать! Победа!!!

Завтрак в гостинице для меня – вещь абсолютно функциональная. Ты уже распланировал свой день, рассчитал время и забегаешь туда ровно на десять минут, чтобы проглотить яичницу и выпить кофе. Но у нас тут ресторан. Официанты, измученные воспитанием, плавают неспешно, как корабли, и поймать их взгляд совершенно невозможно. Спасительный шведский стол отсутствует. Через десять минут один из небожителей швартуется рядом со мной и томно интересуется, что мне подать. Мой ответ «яичница и кофе» его оскорбляет – желаете омлет, скрембл, пашот, глазунью? Бекон, свиные либо куриные сосиски, помидоры, сыр, фасоль, грибы, зелень? С диким трудом, глядя на часы, я его останавливаю. Он делает понимающий вид и уходит. Через три минуты вижу его, идущего ко мне. Неужели? Нет, он несёт салфетку и набор вилок и ложек – штук восемь. И ту же уходит, чтобы принести мне стакан воды. Вам со льдом? Я не просил! Он очень старается, правда. Просто они тут живут на какой-то другой планете. Как им кажется.

И тогда я встаю и делаю шаг. И ещё один шаг, и ещё. И выхожу на улицу, и перебегаю дорогу, прямо к двери, из-за которой так хорошо пахнет жареными булочками и кофейными зёрнами.

Часы

Посвящается С. Руссу

Да нет, господа, даже не пытайтесь меня убедить, что эти дешёвые пластмассовые электронные игрушки вы всерьез называете часами – не разочаровывайте меня. Ну хорошо, в пространствах и помещениях, созданных для унижения людей – вокзалах, больницах, моргах, школах, кабинетах следователей, – они, пожалуй, смотрятся уместно и даже органично – не куранты же там вешать. Но предмет, которому вы доверили свой пульс, график своего дня и всей своей жизни, обязан быть только настоящим. Никогда не пристегивайте к перевязи картонную шпагу.

Удивительно – не могу вспомнить свои первые часы. Помню, о каких мечталось: дело было не в самих часах, а в ремешке. Коричневый, кожаный, он расширялся под часами, и они лежали в нём, как картина в раме. К тому же сверху и снизу от часов на этом ремешке располагались две маленькие полусферы из оргстекла: в одной крохотный компас, в другой – портрет Юрия Гагарина. Шпана носила эту конструкцию на внутренней стороне запястья – на случай драки.

В ящике тумбочки лежат часы, в которых папа вернулся с войны, – маленькие, прямоугольные, продолговатые, ремешок совсем истлел, железо корпуса потемнело, но циферблат по-прежнему очень красивого оранжево-коричневого цвета. Называются Lanco. Я достаю их, машинально кручу головку завода – и они идут! Спустя семьдесят два года – идут! Разве это не чудо? Какое время они показывают? Сегодняшнее или то, послевоенное? Тогда ведь тоже днём было 14.05!

На тумбочке в спальне у родителей стоит будильник. Его зовут «Слава», это написано на циферблате. Белый пластмассовый параллелепипед со слегка выпуклыми верхом и низом, злые тонкие палочки вместо цифр, прямые бездушные стрелки. Дизайн эпохи «догнать и перегнать Америку». Без четверти семь «Слава» отвратительно тарахтит, возвещая приход серого утра буднего дня. Я отношусь к «Славе» как к участковому врачу – побаиваюсь и не люблю.

Вид механизма часов меня завораживает – тончайшая, свернутая изящной спиралью пружина, прямо с чертежа Леонардо да Винчи, передающая своё напряжение плотно уложенным в единственно возможном порядке шестерням, – и каждая опирается осью на маленький розовый рубин, и всё это умещается в крохотном круглом корпусе, и всё это живёт и двигается, и восхитительно тикает, и честно сообщает нам ту часть информации о времени, которую мы в состоянии воспринимать. Мне кажется, эти ювелирные кишочки часов, очень хрупкие, я боюсь даже дышать на них. Мой друг часовщик Славка уверяет меня, что это иллюзия – на самом деле там всё очень прочно, иначе бы не ходили они по семьдесят лет. И смело лезет внутрь какой-то железной иголкой. Я не могу отделаться от ощущения, что лезут в мой собственный глаз, и отворачиваюсь.

Я собираю наручные часы Omega. Началось это случайно – я гулял по антикварному художественному салону и увидел их на витрине – это было произведение искусства в стиле ар-нуво – моей любимой эпохи. Я полюбовался на них, заставил себя уйти, некоторое время бессмысленно бродил кругами, потом решил вернуться и спросить цену. Цена ожидаемо огорчила, я отошел снова, и вдруг просто почувствовал, что вот прямо сейчас к прилавку подойдет неприятный, возможно, толстый, человек, равнодушно купит мою «Омегу» не разглядывая и не торгуясь, нацепит на волосатую руку и исчезнет с ней навсегда. Нет, это была определенно любовь с первого взгляда. Так было положено начало коллекции.

Я собираю не всю «Омегу» – только мужские и заканчивая началом семидесятых, – часы позднего Джеймса Бонда и американских космонавтов меня уже не интересуют. К тому же во мне нет одержимости истинного коллекционера – я не буду мыкаться по аукционам в поисках единственной редкой модели – меня интересует застывшее в этих маленьких машинках время. Не то, которое им приходилось показывать, а то, которое навсегда осталось в формах их корпусов, стрелок, в изгибах или стройной сухости цифр. Согласитесь, господа, мы почти не знаем случаев, когда предмет, служащий утилитарной задаче, ещё обладает признаками произведения искусства. Представьте себе стетоскоп в стиле ар-нуво. Да и очки в те годы ещё не поняли про себя, что могут не только помогать людям видеть, но и быть красивыми. А часы сразу стали показателем вкуса, да и благосостояния их обладателя. И ещё – эстетическим знаком эпохи. А эпохи сменяли друг друга очень быстро.

И вот что ещё – часы умудряются переводить непостижимое, многомерное, неровное, как океан, Время, которое, скорее всего, и есть Бог, в ровно поделённую на секунды, минуты, часы и дни линеечку. Часы сняли с поверхности океана Времени узенькую полосочку, выровняли и заморозили её, и мы едем по ней на роликах в сторону кладбища. Они с самого начала договорились между собой о том, что людям этого достаточно. И даже если мы чувствуем, что на самом деле Время за нашей спиной ведёт себя иначе, – мы не оборачиваемся. Мы верим нашим часам. Часы – наши маленькие механические сердца, преданно ведущие нас по жизни в одном направлении.

Я смотрю на такие разные циферблаты – двадцатые, тридцатые, сороковые… Сколько раз в минуты своей жизни (а может, и смерти) смотрели на них хозяева, сколько взглядов отпечаталось на этих самых циферблатах, цифрах, стрелках… В окопе под Гельсингфорсом, в лениво гуляющей Одессе, за рулем эмки или «Победы»… Вы правда думаете, что всё исчезло, испарилось без следа?

А потом я осторожно снимаю с полки каждую машинку – по очереди – и завожу её. Это необходимо делать хотя бы раз в месяц, чтобы смазка в механизмах не застывала. И часы оживают в моих руках. И когда работа закончена и все часы уложены на места, я прикрываю дверку шкафа и прикладываю к ней ухо. Какой же замечательный, еле слышный разговор идёт там, внутри! Сколько рассказов звучит одновременно!

Разобрать бы.

Чемодан

Чемоданы бывают разные:
Элегантные, безобразные,
Дорогие, недорогие,
Чисто дамские и другие,
Из фанеры, брезента, из кожи и
Вообще ни на что не похожие,
Заменимые, незаменимые…
А бывают – твои любимые!

Это посвящение я написал одному из своих последних чемоданов. Прямо на его же крышке. Толстым белым маркером. Вообще-то, конечно, чтобы его не спутать с чужими, – в век унификации много одинаковых, а мой на ленте сразу видно – вон он едет, родной. Но не только для этого. По-моему, ему было приятно.

Кто-нибудь помнит свой первый чемодан? По своим чемоданам я могу восстановить историю собственной жизни. В пионерлагерь я поехал со своим первым чемоданом – кажется, его для этого и купили: из серо-белой рябой клеенки, на молнии, с черной пластмассовой ручкой – последний писк! Рядом с ручкой наклеили бумажку – «А. Макаревич, ст. гр.». Пара предыдущих семейных чемоданов были ещё, видимо, бабушкиными-дедушкиными – фибровые, непонятного цвета, с двумя металлическими неработающими замками и оклеенные изнутри чёрт знает чем. В общем, они уже тогда казались старинными. Роскошный чемодан был у папы – он с ним раз в два года выезжал в загранкомандировки: он был большой, картонный, наглого оранжевого цвета, с хромированными уголками и весь облепленный яркими липучками с эмблемами иностранных отелей. Думаю, липучки эти лежали прямо в холлах этих отелей – мода была такая. Папа уверял, что он заклеивает ими царапины на чемодане, но я-то знал, что это не так: папа награждал чемодан орденами и медалями за отличную службу. Сколько лет он ездил в командировки, и всё с этим чемоданом, другого я не помню. А вы говорите – картон. Собирая папу в дорогу, мама укладывала в чемодан тушенку, бычки в томате, чай, кипятильник, эмалированную кружку – из денег советским работникам полагались только суточные, а надо же было всем купить подарки! Однажды в Америке или в Канаде кипятильник у папы коротнул, и во всем Хилтоне погас свет. Изумленные иностранные монтёры так и не поняли, что произошло, – папа успел спрятать советский прибор. Во жизнь была!

Довольно скоро школа закончилась, учась в институте я не так уж много и ездил, а если и путешествовал – то с зелёным брезентовым рюкзаком. А с 1979 года «Машину времени» вдруг пустили на гастроли – и вопрос функционального, надёжного и приятного во всех отношениях чемодана встал ребром. Время шагнуло вперед – я купил (на свои деньги!) невероятно модный чемодан из чёрного сверкающего пластика, зализанной космической формы, с роскошной скобой матового металла по всему периметру и утопленными в эту скобу замками. Отечественный, между прочим! Слушайте, я недавно был в музее Джимми Хендрикса в Сиэттле – он ездил с таким же, только, наверно, американским! Нет, ну получалось у наших иногда!