banner banner banner
Миры Ктулху (сборник)
Миры Ктулху (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Миры Ктулху (сборник)

скачать книгу бесплатно

Миры Ктулху (сборник)
Говард Филлипс Лавкрафт

Классика мировой фантастики (АСТ)Мифы Ктулху
Проза Лавкрафта – идеальное отражение внутреннего мира человека в состоянии экзистенциального кризиса: космос холоден и безразличен, жизнь конечна, в словах и поступках нет никакого высшего смысла, впереди всех нас ждет лишь небытие, окончательное торжество энтропии и тепловая смерть Вселенной. Но это справедливо для читателей прошлого тысячелетия. Сегодня мы легко можем заметить, что Великие Древние Лавкрафта стали «своими» и для людей, искренне любящих жизнь, далеких от меланхолии, довольных собой и своим местом в мире – вот в чем настоящий парадокс.

Говард Филлипс Лавкрафт

Миры Ктулху

© В. Владимирский, вступ. ст., 2018

© В. Петелин, ил., 2018

© Перевод. В. Бернацкая, 2016

© Перевод. С. Лихачева, 2016

© Перевод. К. Королев, 2016

© Перевод. О. Колесников, 2016

© Перевод. Ю. Соколов, 2016

© Перевод. Е. Любимова, наследники, 2016

© ООО «Издательство АСТ», 2018

* * *

Мифы Лавкрафта

Имя Говарда Филлипса Лавкрафта окружает множество мифов. За свои сорок семь лет он успел прослыть социопатом, затворником, женоненавистником, ксенофобом, сумасшедшим, чуть ли не тайным агентом рептилоидов и приспешником Ктулху. Явление, в общем, распространенное: так происходит практически с каждым крупным писателем, который не добился признания при жизни и был оценен по достоинству только после смерти, от Эдгара Алана По до Филипа К. Дика. Увы, к разочарованию любителей сенсаций, жизнь нашего героя достаточно хорошо задокументирована и подробно изучена, чтобы утверждать: слухи о причудах Лавкрафта сильно преувеличены.

Г. Ф. Л., как называют его поклонники, появился на свет 20 августа 1880 года в небольшом городе Провиденс (штат Род-Айленд, Новая Англия). Его отец, коммивояжер Винфилд Скотт Лавкрафт, рано пропал с горизонта: в 1883 году он «начал странно себя вести», был помещен в психиатрическую лечебницу, где и скончался пять лет спустя. Историки до сих пор спорят, что стало причиной недуга: нервный срыв, как полагал его сын, дурная наследственность или «веселая болезнь» (предположительно сифилис), которую Лавкрафт-старший подцепил в одном из своих вояжей.

После исчезновения отца из его жизни Говард остался на попечении матери и двух теток, а главное – наедине с библиотекой деда, заядлого книгочея и библиофила. Именно эти роскошные, обшитые кожей тома определили мировоззрение и литературные предпочтения будущего классика. Здесь Лавкрафт познакомился с античными мифами и «Сказками тысячи и одной ночи», без которых не было бы безумного араба Абдула Альхазреда и его «Некрономикона», но что важнее – проникся бесконечным пиететом к писателям восемнадцатого-девятнадцатого веков, из чьих работ по большей части состояло собрание. Именно там, в дедовской библиотеке, сформировался специфический повествовательный стиль Лавкрафта, бесконечно далекий от стиля большинства его коллег и современников – тяжеловесный, многословный, изобилующий прилагательными и деепричастными оборотами, медленно выворачивающий душу наизнанку. Мало того, даже в личной переписке Г. Ф. Л. предпочитал использовать «дореформенную орфографию», не признавая упрощенное, приближенное к фонетическому написание, которое получило распространение в США после 1828 года с легкой руки Ноя Уэбстера, автора «Словаря американского языка».

Окруженный женским вниманием, будущий писатель рос сообразительным, но болезненным мальчиком. Учеба в школе не задалась: он слишком часто пропускал занятия и в итоге не сумел завершить полный учебный курс. Зато именно в школьные годы Лавкрафт впервые попробовал свои силы в «самиздате»: самым впечатляющим опытом на этом поприще стал напечатанный на гектографе астрономический журнал «The Rhode Island Journal of Astronomy» и посвященная преимущественно химии «The Scientific Gazette».

На первый взгляд увлечение вполне заурядное: многие успешные американские писатели, включая Роберта Хайнлайна и Рэя Бредбери, на заре своей карьеры отдали должное «самодеятельной прессе». Но с Г. Ф. Лавкрафтом история особая. Именно с самиздатом связана большая часть его литературной биографии – да и не только литературной по большому счёту. Сообщество, сложившееся вокруг американской «small press» в начале XX века, на долгие годы стало главной площадкой для его самореализации. Остроумная пикировка Лавкрафта в разделе писем журнала «Агроси» с другим начинающим литератором, Джоном Расселом, привлекла внимание руководства Объединенной ассоциации любительской прессы, и в 1914 году писатель получил предложение вступить в UAPA, а через несколько лет был избран ее вице-президентом. Должность не открывала финансовых перспектив и была скорее почетной, но можно представить, насколько это польстило самолюбию молодого человека, так и не сумевшего, к разочарованию семьи, поступить в университет. Именно в «самодеятельной прессе» вышли первые рассказы Г. Ф. Л., замеченные читателями и критикой: переработанный юношеский «Алхимик», «Дагон» и сознательное подражание Эдгару Алану По «Усыпальница». Позже, в час нужды, среди писателей-любителей Лавкрафт-редактор находил своих «соавторов», амбициозных неудачников, чьи рассказы он перерабатывал от первой до последней буквы, иногда за небольшой гонорар, но порой и безвозмездно, в знак дружеского участия. Наконец, именно на одном из слетов журналистов-любителей он встретил свою будущую жену, Соню Хафт Грин, – это положило начало серьезным переменам в жизни писателя и в итоге к переезду из сонного Провиденса в сердце деловой Америки, бурлящий жизнью Нью-Йорк.

Думаю, можно сказать, что первые месяцы брака оказались самыми светлыми (если не брать в расчет раннее детство) страницами в биографии Г. Ф. Л. В Большом Яблоке Лавкрафт провел всего два года, с 1924 по 1926-й, но в этот краткий отрезок времени уместилась целая жизнь. Восторг от знакомства с кругом молодых интеллектуалов, публикации в «Weird Tales», одном из самых известных журналов начала палп-эпохи, разочарование, финансовый крах молодой семьи, жалкие попытки устроиться хоть на какую-нибудь работу или литературной поденщиной добыть средства для выплат по кредитам, чувство беспомощности, нарастающая депрессия… Увы, отношения Г. Ф. Л. с супругой, женщиной волевой и трезвомыслящей, не выдержали испытания бедностью. Соня Грин была вынуждена покинуть Нью-Йорк и отправиться на заработки, а Лавкрафт, несколько месяцев помыкавшийся в одиночестве в крошечной бруклинской квартире, вернулся в родной Провиденс и сдался на милость родственникам, с самого начала не одобрявшим этот брак.

Пожалуй, в рамки канонического мифа с некоторой натяжкой укладываются только последние годы жизни писателя. Он потерпел поражение по всем фронтам, не смог ужиться в большом городе, не достиг финансового успеха и популярности, потерял любимую женщину (несмотря на взаимную договоренность, Лавкрафт так и не оформил бумаги на развод) – зато получил мощный творческий импульс. После возвращения в Провиденс он закончил «Зов Ктулху», запланированный еще в Бруклине, написал многие из лучших своих вещей, включая новеллы «В горах безумия», «Данвичский кошмар» и «Морок над Инсмутом». Даже под давлением обстоятельств Г. Ф. Л. не сумел стать коммерческим писателем – да, видимо, не очень и стремился, хотя несколько раз выступал в роли «литературного негра» (политкорректно – «писателя-призрака»). В то же время он вел оживленную переписку с сотнями корреспондентов, среди которых был создатель Конана Роберт Говард, будущий автор прославленного Хичкоком «Психо» Роберт Блох, Лайон Спрэг де Камп и многие другие литературные звезды разного масштаба и светимости. По скромным подсчетам, в архивах Г. Ф. Л. осталось не меньше десяти тысяч писем – и только малая часть их на сегодняшний день опубликована. Эпистолярная стратегия принесла свои плоды: постепенно вокруг Лавкрафта начал складываться круг преданных поклонников, продолжателей и подражателей… Увы: довести этот эксперимент до конца писателю так и не удалось. 15 марта 1937 года Говард Филлипс Лавкрафт скончался от рака тонкого кишечника в родном Провиденсе и был похоронен в фамильной усыпальнице на кладбище Свант-Пойнт.

Это, разумеется, только краткая выжимка из биографии создателя «Мифов Ктулху»: его подробное жизнеописание занимает сотни, а анализ творчества – десятки тысяч страниц. Отечественные издатели обычно с подозрением относятся к литераторам, чье творчество ассоциируется с жанровой прозой: в России до сих пор не издано ни одной биографии Айзека Азимова, Роберта Хайнлайна или Артура Кларка, не говоря уж о фантастах следующих поколений – Роджере Желязны или Уильяме Гибсоне. Да что там: такой чести не удостоился даже кумир шестидесятников Курт Воннегут – а не пиши о космических путешествиях и временных парадоксах!.. Но Г. Ф. Л. и тут оказался исключением: на русском языке можно прочитать целых три его биографии. Самая дотошная, обстоятельная и академически занудная, где дни американского писателя расписаны буквально по минутам («Жизнь Лавкрафта» С. Т. Джоши) доступна только в любительском переводе, зато книга «Лакрафт» Лайона Спрэга де Кампа печаталась вполне коммерческим тиражом, а биография «Лавкрафт. Певец бездны» московского историка и литературоведа Глеба Елисеева выдержала два издания. Словом, читателям, которых интересуют подробности, есть чем утолить сенсорный голод.

Но даже если отметить только главные реперные точки на жизненном пути писателя, становится очевидно, что личность Лавкрафта далеко не так однозначна, как может показаться. Человек с репутацией женоненавистника, антисемита и гомофоба, Г. Ф. Л. был женат на еврейской эмигрантке родом из Конотопа – и, по словам Сони Грин, оказался застенчивым и нерешительным, но вполне состоятельным любовником. Он мог многословно рассуждать о деградации американской нации и неполноценности семитов (а заодно о «поведении, которое подобает только человекообразным обезьянам и неграм»), но в реальной жизни одним из лучших друзей Г. Ф. Л. был Самуэль Ловмэн, еврей и гомосексуалист. Лавкрафт выступал против демократии во всех ее проявлениях, но с благодарностью принял выборную должность вице-президента UAPA. «Затворник» и «социопат», он ежемесячно отправлял сотни писем своим корреспондентам во всех уголках страны, живо обсуждал деловые вопросы, ездил в гости, выбирался с друзьями на пикники, когда позволяли здоровье и финансы – не говоря уж о годах, проведенных в Нью-Йорке, самом шумном и суетном городе мира. Иными словами, путать «лирического героя» Лавкрафта и самого автора было бы большой ошибкой: в повседневной жизни Г. Ф. Л. мог выглядеть замкнутым, чудаковатым, эксцентричным, но не более, чем многие его известные современники.

Однако на этом история не заканчивается – напротив, все только начинается.

С конца 1930-х популярность Лавкрафта неуклонно растет. Молодой писатель Август Дарлет, горячий поклонник Г. Ф. Л., один из его постоянных корреспондентов и автор термина «Мифы Ктулху», создает издательство «Arkham House» и в 1939 году выпускает первый сборник своего покойного наставника – «The Outsider and Others». (Кстати, позднее в том же издательстве выйдет дебютный сборник другого будущего классика, «Темный карнавал» Рэя Бредбери, но это совсем другая история.) Рассказы писателя, почти не известного при жизни, начинают обсуждать не только на страницах жанровых изданий вроде журнала «Galaxy Science Fiction», но и в престижной «New York Herald Tribune». Август Дерлет расширяет вселенную Г. Ф. Л., дописывает незаконченные произведения учителя, постепенно в эту работу включаются Роберт Блох, Рэмси Кэмпбелл, Колин Уисон и многие другие – вплоть до Хорхе Луиса Борхеса, в 1975 году выпустившего «лавкрафтианский» рассказ «Есть многое на свете…».

В 1960-х, с началом психоделической революции и с расцветом пестрых «нью-эйдж»-движений, популярность Лавкрафта перешагивает границы «фантастического гетто» и круга поклонников литературы ужасов: его книги и персонажи становятся достоянием молодежной контркультуры. В 1967 году в Чикаго возникает рок-группа «HP Lovecraft» (другой вариант названия – «Love Craft») и за три года существования успевает записать пять альбомов. В 1970 году «Black Sabbath» выпускает трек «Behind the Wall of Sleep», вдохновленный одноименным рассказом Г. Ф. Л., в 1984-м «Metallica» записывает композицию «Call of Ktulu», а в 1985-м «Iron Maiden» цитирует классика на обложке альбома «Live After Death», «Жизнь после смерти».

Рассказы Лавкрафта начинают экранизировать: одним из первопроходцев становится «король фильмов класса B» Роджер Корман, в 1963 году снявший картину «Заколдованный замок» по мотивам «Истории Чарльза Декстера Варда». Позже должное творчеству писателя отдают десятки режиссеров, включая культового Джона Карпентера («Князь тьмы», 1987). Рассказами писателя вдохновляются и другие деятели Голливуда – например, художник Ханс Руди Гигер, главный дизайнер «Чужого» Ридли Скотта. С 1950 года истории Лавкрафта ложатся в основу многочисленных комиксов и графических романов. Наконец в 1974-м в одном из выпусков комиксов о Бэтмене появляется «лечебница Аркхэм для душевнобольных преступников» – название очевидным образом позаимствовано у вымышленного города в Новой Англии, который стал местом действия многих рассказов Г. Ф. Л. и его подражателей.

Без преувеличения можно сказать, что к началу нового тысячелетия «сверхъестественный ужас» Лавкрафта глубоко укоренился в поп-культуре. Эта мифология эксплуатируется в сотнях настольных и компьютерных игр, в том числе тех, которые и сами успели превратиться в классику, от легендарного шутера «Quake» до второй части «Dead Space», где фигурирует безумец по имени Говард Филлипс. Лавкрафт становится главным героем многочисленных комиксов (то как брутальный частный детектив, то как маленький мальчик со сверхъестественными способностями, то в одиночку, а то в компании с Николой Тесла или Эдгаром По) – и это не говоря уж о том, что к книгам «затворника из Провиденса» не раз и не два обращался великий и ужасный Алан Мур, создатель этапных для жанра «Хранителей». Писатель собственной персоной появляется на кино- и телеэкране – например, в одном из эпизодов сериала «Сверхъестественное» или в испанском фильме «Наследие Вальдемара II». Сувенирную фигурку Ктулху можно купить в любом магазине для гиков от Улан-Удэ до Мельбурна. В конце концов, Лавкрафт и выдуманные им монстры становятся объектом бесчисленного множества демотиваторов, карикатур и интернет-мемов – это ли не главное свидетельство триумфа в нашу электронную эпоху?

Так как же получилось, что писатель, не раз отзывавшийся об американской культуре своего времени как об упаднической, предпочитавший сочинениям большинства современников книги литераторов восемнадцатого-девятнадцатого веков и брезгливо отвергавший коммерческое искусство, оказался настолько востребован в XXI столетии? Почему консерватор и пуританин с ярко выраженным отвращением к телесному, в чьих произведениях безрадостное настоящее неизменно проигрывает с разгромным счетом чудовищному прошлому, стал любимым автором у читателей, которые взяли в руку компьютерный джойстик раньше, чем выплюнули соску?

В эссе «Против человечества, против прогресса», посвященном феномену Лавкрафта, французский прозаик Мишель Уэльбек пишет: «Для человека XX столетия этот космос отчаяния абсолютно „свой“. Эта мерзостная Вселенная, где страх громоздится расходящимися кругами вплоть до чудовищного откровения, эта вселенная, где для нас вообразима единственная судьба, быть перемолотыми и пожранными, безусловно распознается как наш умственный мир. И для того, кто одним быстрым и точно введенным щупом хочет зондировать состояние умов, успех Лавкрафта – это сам по себе симптом. Сегодня как никогда мы можем подписаться под тем изложением взглядов, каким открывается „Артур Джермин“: „Жизнь – мерзостная штука; и на заднем плане, за всем тем, что мы о ней знаем, мелькают проблески дьявольской правды, которая делает ее мерзостнее для нас в тысячу крат“… Хорошо понятно, почему чтение Лавкрафта составляет парадоксальное утешение для души, которой опротивела жизнь. Можно, в сущности, рекомендовать это чтение всем, кто по той ли, иной причине дошли до того, чтобы питать настоящую неприязнь к жизни во всех ее видах».

Возможно, в этом есть доля истины. Проза Лавкрафта – идеальное отражение внутреннего мира человека в состоянии экзистенциального кризиса: космос холоден и безразличен, жизнь конечна, в словах и поступках нет никакого высшего смысла, впереди всех нас ждет лишь небытие, окончательное торжество энтропии и тепловая смерть Вселенной. Но это справедливо для читателей прошлого тысячелетия. Сегодня мы легко можем заметить, что Великие Древние Лавкрафта стали «своими» и для людей, искренне любящих жизнь, далеких от меланхолии, довольных собой и своим местом в мире – вот в чем настоящий парадокс.

Но можно найти и другое объяснение.

Всю жизнь Говард Филлипс Лавкрафт возводил стену между собой и окружающим миром – иногда сознательно, но чаще неосознанно. Нельзя сказать, что он не умел общаться с людьми: история взаимоотношений с Соней Грин, с коллегами по Объединенной ассоциации любительской прессы и многочисленными корреспондентами это опровергает. Безусловно, Лавкрафт был способен производить сильное впечатление и даже очаровывать, но только тех людей, которых впускал в свой узкий внутренний круг. Внешний мир то и дело вторгался в его жизнь, грубо и напористо – к примеру, немалые сбережения семьи Г. Ф. Л. сгорели в результате одного из международных финансовых кризисов начала XX века. Но по большей части ему удавалось каким-то чудом игнорировать эту сторону жизни, а робкие и неохотные попытки писателя встроиться в Систему, соответствовать требованиям «социально одобряемой нормы», напротив, раз за разом терпели неудачу. Да что там, Лавкрафтом побрезговала даже армия: когда Соединенные Штаты вступили в Первую мировую, он решил записаться на воинскую службу, как и подобает настоящему южному джентльмену, но был признан негодным к строевой и отправлен восвояси.

Этот специфический жизненный опыт самым очевидным образом повлиял и на его творчество. Все те бури, которые сотрясали американское общество в начале двадцатого века: подъем профсоюзного движения, «сухой закон», громкие мафиозные разборки на улицах Чикаго, Великая депрессия – практически не нашли отражения в рассказах и повестях Лавкрафта. Его вселенная внеисторична, вырвана из реальности, условна. Да, иногда писатель упоминает конкретные даты и ссылается на знакомые его современникам события, среди персонажей Лавкрафта встречаются даже немецкие подводники времен Первой мировой… Но главные события в его произведениях неизменно происходят на просторах «внутреннего космоса», в пространстве между сном и явью, унылой повседневностью и чудовищным ночным кошмаром. Время и место действия не имеют значения: «сверхъестественный ужас» Лавкрафта лишен исторических корней, слабо сцеплен с реальностью – именно поэтому он так легко превращается в объект постмодернистского обыгрывания, элемент метанарратива, пересаживается на любую почву и встраивается в любой произвольно выбранный контекст.

Великих Древних Лавкрафта оказалось удивительно просто приручить – или, если угодно, они с потрясающей сноровкой проникли во все щели современной поп-культуры. Для того чтобы репостить забавные мемасы с многоруким морским богом или писать «Ктулху фхтагн!» на открытой стене интернет-сообщества, совершенно не обязательно читать Г. Ф. Л. – да, по большому счету, и никого из его подражателей и продолжателей, включая Нила Геймана и Х. Л. Борхеса. Само собой, это оскорбляет чувства поклонников писателя – как попсовая аранжировка «Звезды по имени Солнце» оскорбляет фанатов Виктора Цоя. Но можно взглянуть на ситуацию и по-другому. «Затворник из Провиденса» изобрел универсальный язык, культурный код, одинаково доступный людям разных поколений, из разных социальных групп, с разным кругозором и эрудицией. Немногим писателям XX века удалось проделать такой финт, а уж среди современников Г. Ф. Л. – и вовсе считанным единицам.

И все же это не отменяет необходимости чтения текстов Говарда Филлипса Лавкрафта. Да, чтобы говорить на универсальном языке его изобретения, не обязательно знать этимологию, происхождение каждого слова и устойчивого выражения. Но, чтобы раскрыть все оттенки смысла и правильно расставить акценты, придется раскрыть чудовищный «Некрономикон», изучить причудливую архитектуру башен Ми-го на темной стороне Юггота, вплотную подобраться к вратам между мирами, которые охраняет неописуемый Йог-Сатот… И, конечно, погрузиться в глубины океана, где среди руин Р’льеха покоится, ожидая своего часа, великий Ктулху. К счастью, сегодня мы можем сделать все это, не вставая с любимого дивана, не отрываясь от экрана компьютера или смартфона. Но завтра, когда Великие Древние пробудятся и восстанут, – кто знает, что нас ждет?..

© Василий Владимирский, 13.06.2018

Дагон

Я пишу эти слова в состоянии понятного умственного напряжения, ибо сегодня вечером меня не будет в живых.

Оставшийся без гроша и даже без крохи зелья, которое одно делает мою жизнь терпимой, я не могу более переносить это мучение и скоро выброшусь из чердачного окна на нищую мостовую. И если я раб морфия, не надо считать меня слабаком или дегенератом. Прочитав эти торопливо набросанные строки, вы можете догадаться, хотя, наверное, никогда полностью не поймете, почему я добиваюсь забвения или смерти.

Случилось, что посреди одной из наиболее открытых и редко посещаемых частей широкого Тихого океана пакетбот, на котором я был суперкарго, пал жертвой германского рейдера. Великая война была тогда в самом начале, и океанский флот гуннов еще не успел достичь тех глубин падения, к которым ему суждено было опуститься потом; поэтому наше судно было объявлено законным призом, а к экипажу отнеслись с теми справедливостью и вниманием, которых требовало наше положение военнопленных. Победители установили на борту настолько либеральные порядки, что через пять дней после захвата я сумел ускользнуть в небольшой шлюпчонке, захватив с собой достаточное количество воды и провизии.

Оказавшись наконец на воде и в полной свободе, я не имел особо точного представления о том, где нахожусь. Не будучи компетентным навигатором, я мог только догадываться по солнцу и звездам, что нахожусь к югу от экватора. Долгота известна мне не была, а островов или берегов вблизи не было видно. Погода была ясной, и несчетные дни я бесцельно дрейфовал под обжигающим солнцем, ожидая, пока меня подберет проходящий корабль либо прибьет к берегам какой-нибудь населенной земли. Однако не появлялось ни корабля, ни земли, и я уже начал отчаиваться, оставаясь в уединении на неторопливо вздыхающем синем просторе.

Перемена произошла, пока я спал. Подробности ее так и остались неведомыми для меня, ибо мой сон, хотя и тревожный, и полный сновидений, так и не прервался.

Когда я наконец пробудился, оказалось что меня засасывает в адски черную, полную слизи лужу, монотонно колыхавшуюся во все стороны от меня, куда достигал взгляд, a лодка моя лежала на ней как на суше неподалеку.

Хотя можно подумать, что моим первым ощущением при виде столь неожиданного и огромного преображения окрестностей должно было стать удивление, на самом деле я скорее пребывал в ужасе, чем был удивлен, ибо в воздухе и в гнилой почве присутствовало нечто зловещее, пробравшее меня до глубины души. Вокруг валялись гниющие мертвые рыбины, а посреди отвратительной грязи бесконечной равнины торчали и менее понятные останки. Возможно, не стоит и пытаться передать простыми словами ту неизреченную мерзость, которая обитала в этом абсолютно безмолвном и бесплодном просторе. Слух не улавливал звуков, a зрение – ничего иного, кроме бесконечной черной грязи со всех сторон; и все же сама полнота тишины и однородность ландшафта вселяли в меня тошнотворный страх.

Солнце пылало на небесах, уже казавшихся мне черными в своей безоблачной жестокости и словно бы отражавшихся в чернильной болотине под ногами. Перебравшись в оказавшуюся как бы на суше лодку, я подумал, что положение мое способна объяснить лишь одна теория. Какой-то беспрецедентный вулканический выброс вынес на поверхность часть океанского дна, обнажив область его, которая в течение бесчисленных миллионов лет оставалась скрытой в неизмеримых водяных глубинах. И настолько велика была сия поднявшаяся подо мной земля, что, усердно напрягая слух, я никак не мог уловить даже слабого отзвука доносящихся издалека рокочущих океанских волн. Не было видно и чаек, охотящихся за мертвечиной.

Несколько часов я сидел в лодке, лежавшей на боку и дающей некоторую тень по мере того, как солнце ползло по небу. С течением времени почва потеряла долю своей липкости и достаточно подсохла, чтобы по ней можно было пройти. В ту ночь я спал немного и на следующий день приготовил себе поклажу из пищи и воды, собираясь в сухопутное путешествие в поисках исчезнувшего моря и возможного спасения.

На третье утро я обнаружил, что почва высохла настолько, что по ней можно идти без труда. От рыбной вони можно было сойти с ума; но я был озабочен вещами куда более серьезными, чтобы обращать внимание на столь мелкое зло, и потому отправился к неведомой цели. Весь день я упорно шагал на запад, в сторону пригорка, казавшегося выше прочих на гладкой равнине. Ночь я провел под открытым небом, a на следующий день все еще шел в сторону пригорка, и цель моего пути едва ли казалась ближе, чем когда я впервые заметил ее. На четвертый вечер я приблизился к основанию холма, оказавшегося много выше, чем это казалось мне издали, и отделявшая меня от него долинка еще резче выделяла бугор на ровной поверхности. Слишком усталый для восхождения, я задремал в тени его.

Не знаю, почему сны мои в ту ночь оказались настолько бурными; но прежде чем фантастический лик убывающей горбатой луны восстал над восточной равниной, я пробудился в холодном поту, решив не смыкать более глаз. Тех видений, что я только что пережил, было для меня довольно. И в свете луны я понял, насколько неразумным было мое решение путешествовать днем.

Без обжигающих лучей солнца путь не стоил бы мне таких затрат энергии; в самом деле я уже чувствовал в себе достаточно сил, чтобы решиться на устрашавший меня на закате подъем. Подобрав пожитки, я направился к гребню возвышенности.

Я уже говорил о том, что ничем не прерывавшаяся гладь монотонной равнины вселяла в меня непонятный ужас; однако кошмар этот сделался еще более тяжким, когда, поднявшись на вершину холма, я увидел по ту сторону его неизмеримую пропасть, каньон, в чьи темные недра не могли проникнуть лучи еще невысоко поднявшейся луны. Мне казалось, что я очутился на самом краю мира, что заглядываю за край бездонного хаоса и вечной ночи. В ужасе припоминал я уместные строки «Потерянного рая»[2 - Эпическая поэма Джона Мильтона, впервые изданная в 1667 году в десяти книгах, описывающая белым стихом историю первого человека – Адама.], повествующие о жутком подъеме Сатаны через бесформенные области тьмы.

Когда луна поднялась на небе повыше, я увидел, что склоны долины оказались не столь отвесными, как мне только что привиделось. Карнизы и выступы скал предоставляли достаточную опору для ног, и, когда я спустился на несколько сотен футов, обрыв превратился в весьма пологий откос. Повинуясь порыву, истоки которого я положительно не могу определить, я не без труда спустился с камней на ровный склон под ними, заглядывая в стигийские бездны, куда еще не проникал свет.

И тут вдруг мое внимание приковал к себе громадный и одинокий объект, круто выраставший на противоположном склоне передо мной; объект, блеснувший белым светом под только что нисшедшими к нему лучами восходящей луны. Я скоро уверил себя в том, что вижу всего лишь громадный камень, но при этом осознавал, что очертания и положение его едва ли были делом рук одной только Природы. Более близкое исследование наполнило меня ощущениями, которые невозможно выразить; ибо несмотря на огромный размер и положение в пропасти, разверзшейся на дне моря в те времена, когда мир был еще молод, я без доли сомнения понимал, что вижу перед собой обработанный монолит, над боками которого потрудились руки мастеров; камень, быть может, знавший поклонение живых и разумных существ.

Потрясенный и испуганный и все же на самую каплю наполненный восторгом исследователя-археолога, я огляделся уже повнимательнее. Призрачный свет луны, теперь стоявшей почти в зените, падал на крутые стены, заключавшие между собой пропасть, открывая тот факт, что по дну ее в обе стороны от моих ног, едва не касаясь их, простирался широкий водоем. На той стороне пропасти мелкие волны омывали подножие циклопического монумента, на поверхности которого я теперь мог различить надписи и примитивные скульптурки. Письмена были выполнены неизвестными мне иероглифами, непохожими на все, что случалось мне видеть в книгах; в основном они изображали некие обобщенные символы моря: рыб, угрей, осьминогов, ракообразных, моллюсков, китов и тому подобное. Несколько знаков, очевидно, изображали неизвестных современному человеку морских тварей, чьи разлагающиеся тела видел я на поднявшейся из океана равнине.

Однако более всего меня заворожили высеченные на камне рисунки. Ясно видимые за разделявшим нас водоемом благодаря своей колоссальной величине, располагались барельефы, темы которых были способны породить зависть Доре[3 - Доре Гюстав (1832–1883) – французский гравер, иллюстратор и живописец.]. Думается, что эти фигуры должны были изобразить людей – во всяком случае, некую разновидность людей; хотя существа эти были изображены резвящимися как рыбы в водах какого-то морского грота или же поклоняющимися какому-то монолиту, также как будто бы находившемуся под волнами. O лицах и очертаниях их не стану рассказывать, ибо меня мутит от одного воспоминания. Гротескные силуэты, превышающие возможности воображения Эдгара По или Бульвер-Литтона, мерзостно напоминали людей, невзирая на перепонки на руках и ногах, неприятно широкие и дряблые губы, стеклянистые выпуклые глаза и прочие черты, еще менее приятные для памяти. Забавно, однако, что они были изображены без соблюдения пропорций с их окружением, ибо одно из созданий на рельефе убивало кита, изображенного всего лишь чуть более крупным, чем эта самая тварь. Отметив, как я уже сказал, гротескный облик и странную величину этих существ, я немедленно решил, что вижу перед собой воображаемых богов племени неких примитивных рыболовов и мореходов, принадлежавших к племени, последний потомок которого сгинул за эры до появления на свет первого из предков пильтдаунского или неандертальского человека. Потрясенный неожиданным откровением, выходящим за рамки воображения самого отважного из антропологов, я стоял, размышляя, а луна рассыпала странные отблески на воды лежавшего предо мной безмолвного протока.

И тут я внезапно увидел – это. Оставив лишь легкое кружение на воде, тварь поднялась над темными водами. Огромная, как Полифем, и мерзкая, явившимся из кошмара чудовищем она ринулась к монолиту, обхватила его гигантскими чешуйчатыми руками и, склонив к камню жуткую голову, принялась издавать какие-то размеренные звуки. Тут я и расстался с рассудком.

Я мало что помню о своем отчаянном подъеме по склону и по утесу, и о прошедшем в лихорадочном возбуждении возвращении к оставленной шлюпке. Кажется, я много пел, а когда не мог петь, хохотал, как безумный. Смутно помню великий шторм, разразившийся через некоторое время после того, как я добрался до лодки; во всяком случае, точно знаю, что слышал громовые раскаты и прочие звуки, которые Природа производит, лишь пребывая в самом бурном настроении.

Выбрался я из забвенья только в госпитале – в Сан-Франциско, – куда меня доставил капитан американского корабля, обнаруживший мое суденышко посреди моря-океана. Пребывая в болезненном возбуждении, я говорил много, однако понял, что на мои слова никто не обращает внимания. Спасители мои слыхом не слыхали о том, чтобы в Тихом океане поднималась со дна какая-то суша, да и сам я не считал необходимым настаивать на факте, в который они просто не могли поверить. После я разыскал прославленного этнолога и изумил его странными вопросами, касающимися древней филистимской легенды о Дагоне, Боге-Рыбе; но вскоре, поняв, что собеседник мой безнадежно банален, не стал рассказывать о своем открытии.

Именно ночью, особенно когда горбатая луна убывает, я вижу эту тварь. Я пробовал морфий; увы, наркотик дарует лишь временное облегчение, но тем не менее он уже сделал меня своим безнадежным рабом. И теперь я намереваюсь покончить с этим, оставив полный отчет для информации или увеселения своих собратьев-людей. Часто я спрашиваю себя о том, не было ли это событие чистым фантазмом… болезненным видением, порожденным лихорадкой, пока я лежал в забытьи, рожденным солнечным ударом и бредом в открытой лодке после бегства с немецкого военного корабля. Так я спрашиваю себя, однако ответом на вопрос всегда является отвратительное и яркое видение. Я не могу представить себе открытого моря, не поежившись при мысли о тех безымянных тварях, которые в этот самый момент могут ползать и рыться на его илистом дне, почитая своих древних каменных идолов и высекая собственные отвратительные подобия на подводных обелисках из омытого водой гранита. И мне все мнится тот день, когда они восстанут над прибрежными бурунами, чтобы унести в своих вонючих когтях остатки ничтожного, утомленного войной человечества, – тот день, когда потонет суша, а мрачное океанское дно восстанет посреди вселенского пандемониума.

Конец близок. Я слышу шум возле двери, какое-то склизкое тело всей своей тушей наваливается на нее. Тварь отыщет меня. Боже, какая ручища! Окно! Окно!

Безымянный город

Я знал, что над безымянным городом, к которому я приближался, тяготеет проклятие. Я ехал по выжженной, залитой лунным светом долине и уже различал вдалеке очертания городских строений, что выступали из песка, словно трупы из плохо засыпанных могил. Искрошившиеся от времени камни этого пережитка прошлого, прадеда древнейших пирамид, как будто источали страх. Ужас, встававший у меня на пути невидимой преградой, замедлял поступь моего верблюда; мне казалось, некто убеждает меня отступиться, не доискиваться зловещих тайн, которые не открывались никому и никогда.

Безымянный город располагался в самом сердце Аравийской пустыни, его полуразрушенные стены были теперь немногим выше песчаных дюн. Он погиб еще до того, как были заложены первые камни Мемфиса или обожжены первые кирпичи Вавилона. Не существует предания столь древнего, что могло бы поведать о его названии или о той поре, когда в нем кипела жизнь. Однако слухи об этом городе передаются шепотом из уст в уста у костров простолюдинов и в шатрах шейхов, и кочевники сторонятся его, не зная сами почему. Именно о нем безумный поэт Абдула Альхазред грезил той ночью, когда сложил свой исполненный темного смысла стих:

Над чем не властен тлен, то не мертво, Смерть ожидает смерть, верней всего.

Мне следовало бы знать, что у арабов есть веские основания обходить безымянный город стороной. О, этот город, породивший множество легенд! Никто из людей не может похвалиться тем, что видел его воочию. Да, мне следовало бы послушать арабов, однако я пренебрег их советами и, оседлав верблюда, отправился в пустыню. И добился своего: я единственный зрел безымянный город, и оттого на лице моем навеки запечатлелся страх, оттого я вздрагиваю, когда по ночам хлопает ставнями ветер. Я набрел на него, застывшего в ненарушимой тишине бесконечного сна; он явился мне в холодных лучах луны среди пышущей жаром пустыни. Глядя на него, я понял: моя радость от того, что поиски увенчались успехом, куда-то улетучилась; я расседлал верблюда и решил дождаться рассвета.

Час проходил за часом. Наконец небо на востоке посерело, звезды померкли в свечении розовой полосы с золотой каймой. И тут я услышал стон. Должно быть, несмотря на то что небосвод был чистым, а в воздухе не ощущалось ни малейшего дуновения, мне угрожала опасность быть застигнутым песчаной бурей. Внезапно над дальним краем пустыни возникла ослепительная кромка солнечного диска. На какое-то мгновение его заволокло взвихренным песком, и мне, в моем смятенном состоянии, почудилось, будто из неведомых глубин донесся мелодичный звон. Он словно приветствовал светило, подобно Мемнону на нильских берегах. Кое-как обуздав разыгравшееся воображение, я повел верблюда к городу, который не видел никто, кроме меня.

Я долго бродил по развалинам, не находя ни изваяний, ни надписей, которые рассказали бы мне о тех людях – людях ли? – что построили в незапамятные годы этот город и жили в нем. В самой древности места было нечто нездоровое, и мне хотелось отыскать хотя бы одно свидетельство того, что этот город – творение человеческих рук. Его руины отличались такими пропорциями и размерами, что показались мне поистине странными, если не сказать больше. Я прихватил с собой кое-какой инструмент, а потому принялся за раскопки внутри обвалившихся зданий. На первых порах ничего интересного мне не попадалось. Потом, вместе с лунной ночью, возвратился холодный ветер; он принес с собой страх, и я не осмелился остаться на ночевку в пределах городских стен. Только я пересек незримую границу, за моей спиной взвился и пронесся по серым камням смерчик, который взялся неизвестно откуда – ведь на небе ярко светила луна, а пустыня хранила величественный покой.

Проснулся я на рассвете и с немалым облегчением, ибо ночь напролет меня донимали кошмары. В голове моей звучал металлический звон. Над безымянным городом бушевала песчаная буря, сквозь пелену которой виднелось багровое солнце, но вокруг все было по-прежнему тихо и спокойно. Выждав, пока она утихомирится, я вновь устремился к обломкам седой старины, что едва проступали из-под песка, укрывавшего их исполинским ковром, и потратил все утро на бесплодные поиски реликвий древнего народа. В полдень я передохнул, а после долго ходил по засыпанным улицам и пробирался вдоль крепостных стен, нанося на карту местонахождение почти исчезнувших строений. Я установил, что город и впрямь был когда-то велик, восхитился его былым могуществом и попробовал вообразить себе чудеса, которых он был полон в минувшие дни и которых не застала даже Халдея. Мне почему-то вспомнился обреченный Сарнат, гордость человечества и столица края Мнар, я подумал о вырубленном из серого камня Ибе, который существовал за много тысячелетий до появления на свете людей.

Совершенно неожиданно для себя я вышел к выступавшей из-под песка скале. Меня охватил восторг, ибо я наконец-то увидел то, что предвещало, как мне хотелось верить, обнаружение следов, оставленных загадочными жителями города. В скале имелось отверстие – наверно, то был вход в храм, где скрываются тайны эпохи, слишком от нас далекой, чтобы мы могли назвать ее по имени. Скорее всего, на поверхности невысокого утеса высечены были буквы или фигуры, однако песчаные бури потрудились на славу: камень на ощупь был ровным и гладким.

Рядом виднелись и другие отверстия, но я остановил свой выбор на том, какое попалось мне на глаза первым. Раскидав лопатой песок у входа и прихватив с собой факел, я заполз в мрачный ход, который вывел меня в пещеру, очевидно служившую когда-то храмом и содержавшую предметы, что принадлежали, по-видимому, тем, кто молился тут еще до того, как пустыня стала пустыней. Я различил примитивные алтари, колонны, странно невысокие ниши, многочисленные камни, чья причудливая форма свидетельствовала о том, что их касался инструмент каменотеса, но не заметил ни фресок, ни статуй. Своды пещеры были весьма низкими – я едва мог выпрямиться, даже стоя на коленях, – однако стены отстояли друг от друга на столь значительное расстояние, что свет моего факела выхватывал из мрака лишь крохотную часть скалистого грота. Продолжая осматриваться, я невольно вздрогнул: некоторые алтари своим видом наводили на мысль об ужасных, неописуемых древних обрядах и вынуждали задуматься над тем, какие же существа приходили некогда молиться в этот храм. Удовлетворив любопытство, я выбрался наружу; мне хотелось до наступления темноты заглянуть в соседние отверстия.

Над руинами уже сгущались сумерки, однако, будучи человеком любознательным – тем более мое воображение было подстегнуто открытием храма в скале, – я переборол страх и не стал убегать от длинных лунных теней, которые так напугали меня накануне. Расчистив другой вход, я взял новый факел и заполз туда. Внутри я нашел камни и алтари, как две капли воды схожие с теми, какие находились в первой пещере. Своды этой были такими же низкими, однако остальными размерами она сильно уступала гроту, с которого я начал осмотр, и заканчивалась узким коридором: вдоль стен его выстроились во множестве загадочные ковчеги. Едва я приблизился к ним, мое внимание привлек донесшийся снаружи звук, в котором я узнал крик своего верблюда; животное словно звало на помощь, и я поспешил к нему, гадая, что могло вселить в него страх.

На небе сияла луна, заливая призрачным светом руины, над которыми висела густая пелена песка, поднятого в воздух резким, но, судя по всему, постепенно стихающим ветром. Я догадался, что именно порывы ветра и обеспокоили верблюда, и собирался уже отвести животное в укрытие понадежнее, когда мой взгляд отметил некую маленькую несообразность в окружавшем меня пейзаже: на вершине утеса, у которого я стоял, ветра как будто не было. Я изумился и где-то даже испугался, но тотчас припомнил те ветры, что буйствовали над городом на рассвете и на закате, и решил, что подобное здесь в порядке вещей. Мне подумалось, что диковинный ветер вырывается, должно быть, из какой-нибудь трещины в скале, и я направился на ее поиски, ориентируясь по свеженаметенному песчаному гребню. Вскоре я разглядел впереди черный зев отверстия – наверно, проход в еще один храм. Отворачивая лицо от так и норовящего попасть в глаза песка, я подошел поближе. В глубине отверстия виднелись очертания полуприсыпанной двери. Я попробовал было открыть ее, но ледяной ветер, что дул из щели под нею, чуть было не загасил мой факел. Завывая и постанывая, вихрь ворошил песок и швырял его во все стороны. Через какое-то время напор ветра ослабел, песчаная пелена мало-помалу развеялась и все успокоилось. Тем не менее мне чудилось, будто по древнему городу разгуливает призрак минувших дней, будто луна вдруг подернулась рябью, словно была собственным отражением в неких бурливых водах. Мне было страшно, однако не настолько, чтобы я забыл о своей жажде чудесного. И, стоило лишь ветру улечься окончательно, я проник за ту дверь, из-под которой он рвался на волю.

Я очутился в очередном храме, который, впрочем, был обширнее любого из тех, в каких я успел побывать раньше, и являлся, похоже, – ибо как раз в нем томился взаперти подземный вихрь – естественной пещерой. Оказавшись внутри, я без труда выпрямился в полный рост, но алтари здесь были ничуть не выше, чем в прочих храмах, стены и потолок пещеры наконец-то явили моему взору образцы живописи тех, кто населял когда-то безымянный город. Я различил причудливые ломаные линии; краски, которыми нанесены были изображения, поблекли от времени, а кое-где попросту исчезли заодно с обратившимся в крошево камнем. На двух алтарях я разглядел затейливую, искусную резьбу. Меня переполнял восторг. Я поднял факел над головой и взглянул на потолок: мне показалось, он слишком уж ровный, чтобы быть естественным образованием. Неужели и к нему приложили резцы древние каменотесы? Если так, то они, надо признать, обладали солидным инженерным опытом.

Внезапно пламя факела сделалось ярче, и в его свете я увидел то, что разыскивал, – отверстие колодца, который уходил в бездну, откуда дул ледяной ветер. Когда я присмотрелся к нему, мне стало нехорошо, ибо оно было явно искусственного происхождения. Опустив в него факел, я разглядел круто уводивший вниз коридор со множеством крохотных каменных ступенек. Эти ступени будут мне сниться до конца моих дней, ибо теперь я знаю, куда они ведут. Они были столь крохотными, что поначалу я принял их за простые зарубки в стене колодца для облегчения спуска. Меня одолевали безумные мысли, предостережения арабских пророков вновь зазвучали в моем мозгу, их слова как будто долетели до меня через пустыню из тех земель, где обитают люди, которые не смеют даже грезить о безымянном городе. Однако, помедлив всего лишь какой-то миг, я пробрался сквозь отверстие и поставил ногу на верхнюю ступеньку.

Спуск, подобный тому, который совершил я, может привидеться человеку разве что в снах, навеянных наркотиками, или в горячечном бреду. Факел, который я держал над головой, бессилен был рассеять мрак, что царил в узком стволе колодца. Я потерял счет времени, я забыл про часы на руке, я испугался, подумав о расстоянии, которое уже преодолел. Крутизна колодца и его направление постоянно менялись; раз я очутился в протяженном коридоре с низким потолком и вынужден был ползти по каменному полу ногами вперед, волоча за собой факел, ибо свод буквально нависал надо мной, и я не мог даже встать на колени. Потом снова пошли ступени. Я по-прежнему карабкался по ним, когда мой факел погас. Не думаю, чтобы я тогда обратил на это внимание, поскольку, помнится, все еще держал его над головой, словно он продолжал гореть. По правде сказать, томление по загадочному и таинственному, которое превратило меня в скитальца и охотника за древними чудесами, порой сказывалось на моем рассудке.

Во мраке перед моим мысленным взором возникали драгоценности из моего собрания демонических знаний: отрывки из творения безумного араба Альхазреда, апокрифические кошмары Дамаскина, кощунственные строки бредового «image du Monde»[5 - «Образ мира» (фр.).] Готье де Меца. Я бормотал их себе под нос, я припомнил Афрасиаба и бесов, что уволокли его вниз по Оксу, я произносил нараспев одну и ту же фразу из повести лорда Дансени: «…глухая тьма бездны». Когда же спуск сделался поистине умопомрачительно крутым, я принялся декламировать Томаса Мура:

Вода чернела в глубине
Подобьем ведьминской отравы,
В которую кладутся травы,
Что полнолуньем налиты.
Я наклонился над обрывом
И, в нетерпении своем,
Узрел такое с высоты:
На берегу, как слизи ком,
Трон Смерти высился кичливо,
Бросая тень на все кругом…

Время полностью перестало для меня существовать, но тут мои ноги нащупали ровную поверхность, и я обнаружил, что нахожусь в пещере, немногим более высокой, нежели те два храма, которые остались где-то там, наверху. Стоять я все-таки пока не мог, зато мне удалось сесть на колени, и в этом положении я стал осматриваться. Пещера представляла собой узкий проход, заставленный деревянными сундуками с передней стенкой из стекла. Подивившись тому, как могли оказаться в подземелье полированное дерево и стекло, я зябко передернул плечами. Сундуки располагались вдоль стен, на равном удалении друг от друга, они были прямоугольными, слегка вытянутыми в длину и до отвращения походили своими размерами и формой на гробы. Попытавшись сдвинуть парочку из них с места, я выяснил, что они надежно закреплены.

Проход уходил дальше во тьму, и я, присев на корточки, заковылял по нему «гусиным шагом». Наблюдай кто-нибудь за мной со стороны, моя походка наверняка привела бы его в ужас. Я наклонялся то вправо, то влево, чтобы убедиться, что сундуки – а следовательно, и стены – по-прежнему сопровождают меня. Человек настолько привык мыслить образами, что я почти забыл о темноте и рисовал в воображении бесконечный коридор из дерева и стекла таким, каким мне хотелось его видеть. И тут, на единый, потрясающий миг я увидел его в действительности.

Я не могу точно определить момент, в который фантазия слилась с реальностью. Впереди неожиданно замерцал свет. Я понял, что различаю свод над головой; неведомое подземное свечение выхватывало из мрака черные прямоугольники сундуков. Некоторое время все было так, как я себе воображал, поскольку свет сочился из скрытого источника прямо-таки по капле. Но, приближаясь к нему, я постепенно начал сознавать, что моему воображению недоставало размаха. Эта пещера разительно отличалась от грубых храмов безымянного города, она была настоящим памятником великого и совершенно необычного искусства. До невероятия правдоподобные, поражающие своей фантастичностью изображения и узоры на стенах создавали цельную картину, буйство красок которой невозможно передать словами. Древесина сундуков была странного золотистого цвета, а из-за стеклянных перегородок таращились на меня мумии существ, чье уродство не поддавалось никакому описанию.

В видовом отношении они принадлежали к рептилиям, в них было что-то то ли от крокодила, то ли от тюленя; в общем, такое наверняка не снилось ни одному натуралисту или палеонтологу. Они были примерно по плечу рослому человеку, их передние лапы заканчивались удивительно похожими на человеческие ладонями. Но диковиннее всего были их головы, вид которых сокрушал всякие понятия о биологических принципах. Их не с чем было сравнить; впрочем, я одновременно подумал о кошке, бульдоге, мифическом сатире и потомке Адама. У самого Юпитера не было столь огромного, выдающегося лба; рога, отсутствие носа и крокодилья пасть помещали этих существ в разряд неизвестных науке. Я засомневался было в подлинности мумий, подозревая, что они – всего лишь жалкие куклы, но потом пришел к выводу, что вижу перед собой истинных палеолитных тварей, населявших когда-то безымянный город. Словно для того, чтобы лишний раз подчеркнуть их безобразие, они в большинстве своем были облачены в роскошные одеяния с украшениями из золота, самоцветов и каких-то неведомых сверкающих металлов.

Должно быть, эти ползучие бестии при жизни были важными персонами – на покрытых фресками стенах и потолке им отведено было главное место. Безвестный художник с неподражаемым мастерством изобразил их мир, в котором у них были города и сады под стать их размерам. У меня вдруг мелькнула шальная мысль: а что, если живописная история аллегорична и повествует на деле о развитии того народа, который чтил рептилий как богов? Быть может, они были для жителей безымянного города тем же, чем волчица для Рима и тотемное животное – для какого-нибудь индейского племени.

Исходя из такого предположения, я принялся изучать фрески – эпос безымянного города, легенду о могучей морской метрополии, что владычествовала над миром задолго до того, как поднялась из океанских вод Африка. Я узнал о том, как она сражалась за выживание; ведь море отступало, а пустыня подбиралась все ближе к плодородной долине, в которой она стояла; о войнах и победах, горестях и поражениях, о той поре, когда тысячам горожан, иносказательно представленных на рисунках в образе гротескных рептилий, пришлось прорубать сквозь скалы путь в земные недра – к новому миру, о котором вещали им пророки. Фрески были выполнены в весьма натуралистичной манере. Кстати сказать, на них был показан тот колодец, по которому я недавно спускался, прорисованный во всех подробностях: наличествовали даже боковые ответвления.

Пробираясь по коридору в направлении источника света, я не сводил взгляда с вереницы картин, что рассказывали об исходе народа, жившего в безымянном городе и его окрестностях на протяжении десяти миллионов лет, народа, душа которого не принимала расставания с землей, что дала когда-то приют кочевникам, за кое благодеяние они не переставали возносить ей хвалы в своих молитвах, творимых в скальных храмах. По мере усиления света я мог изучать рисунки более тщательно; по-прежнему считая рептилий аллегорическими существами, я задумался об установлениях и обычаях жителей безымянного города. Многое было мне непонятно. Цивилизация, знакомая с письмом, достигла, по всей видимости, более высокого уровня развития, нежели древний Египет или Халдея, однако мне не попалось еще на глаза ни единого изображения сцены смерти, за исключением тех, что относились к гибели в бою и тому подобным вещам. Почему они избегали запечатлевать смерть от старости? Невольно складывалось впечатление, что их существование определял идеал – вернее, иллюзия – бессмертия.

Ближе к концу коридора все чаще стали встречаться необычайно живописные и причудливые фрески – противоречащие друг другу виды развалин безымянного города в пустыне и новой обители, к которой вела прорубленная в скалах дорога. Город и пустыня постоянно изображались залитыми лунным светом: руины окружены были золотистой аурой, которая словно возрождала к жизни чудеса былого, столь мастерски переданные кистью художника, а пейзажи края обетованного были настолько хороши, что взгляд отказывался воспринимать их как правдивые; они рисовали непознанный мир, где царит вечный день, где много прекрасных городов, высоких холмов и плодородных долин. На последней же фреске я усмотрел, как мне показалось, вырождение творческого гения. Рисунок был куда менее завораживающим и гораздо более странным, чем самые безумные из всех предыдущих. Древняя раса, похоже, вымирала, одновременно возрастала ее ненависть к миру наверху, из которого ее изгнала пустыня. Фигуры людей – опять-таки в образе священных рептилий – постепенно уменьшались, хотя на развалинах города они почему-то обретали прежний облик. Изнуренные жрецы – рептилии в роскошных одеяниях – проклинали верхний мир и тех, кто дышит его воздухом. В довершение всего живописец поместил в углу сцену расправы существ древней расы над обыкновенным человеком, судя по его наружности – дикарем из вековечного Ярема, города-колоннады. Я припомнил страх арабов перед безымянным городом и порадовался тому, что дальше стены и потолок коридора свободны от каких бы то ни было изображений.

Увлекшись изучением этой истории в картинках, я незаметно для себя самого приблизился к воротам, из-за которых и проникало в пещеру подземное свечение. Я осторожно подобрался к ним вплотную – и не смог сдержать изумленного восклицания. Я ожидал увидеть обширную, полную света залу, а вместо нее моим глазам предстала безбрежная пучина бледного сияния. Впечатление было такое, будто я гляжу с вершины Эвереста на освещенный солнцем облачный покров. За моей спиной находился проход, в котором я не мог даже распрямиться во весь рост, а впереди расстилалось необозримое море облаков.

От конца коридора уводила в бездну крутая каменная лестница, ступени которой сильно напоминали те, по каким я спустился в подземелье. Через один или два пролета она терялась в мерцающей дымке. Дверь, преграждавшая доступ в коридор – массивная, бронзовая, чудовищно толстая, украшенная замысловатой резьбой, – была распахнута настежь. Закрытая, она, по-видимому, напрочь отделяла подземный мир света от колодцев и ходов в скале. Я поглядел на ступени и не сумел принудить себя встать на первую из них; я коснулся бронзовой двери – и не смог сдвинуть ее с места. Я опустился на каменный пол, голова моя шла кругом от лихорадочных мыслей, унять которые бессильно было даже мое утомленное состояние.

Лежа с зажмуренными глазами и пытаясь рассуждать здраво, я почему-то вспомнил фрески и заново переосмыслил то, что было на них изображено – безымянный город в пору своего расцвета, плодородные земли вокруг, дальние края, до которых добирались его купцы. Аллегория с рептилиями озадачивала меня и сбивала с толку; я не переставал гадать, чем их наружность так расположила к себе неведомого древнего художника. На фресках безымянный город выглядел так, словно его строили именно для рептилий. Каковы же были его размеры в действительности? И тут мне на память пришли некоторые несоответствия, подмеченные мною в развалинах, то бишь необычно низкие своды пещерных храмов и пробитого в скалах коридора. Может статься, их вытесали такими из уважения к рептилиям, которых почитали как богов? Быть может, суть религиозных обрядов заключалась в ползании на животе в подражание божествам? Однако тотчас подумалось мне, что никакая религиозная теория не способна объяснить, почему потолки горизонтальных подземных проходов ничуть не выше потолков в храмах наверху – даже ниже, ведь, находясь под землей, я какое-то время не мог встать и на колени. При мысли о ползучих тварях, чьи мумии остались у меня за спиной, я вновь испытал страх. Рассудок порой приходит к поистине невероятным выводам: я содрогнулся, ибо неизвестно с чего решил вдруг, что я – второй в этом подземелье с его реликтами после того разорванного на куски дикаря.

Однако, как всегда и бывает, радостное изумление помогло мне совладать со страхом. Пучина являла собой загадку, достойную внимания величайших исследователей. Глубоко внизу, под облаками, лежал таинственный мир, к которому вела каменная лестница. Я надеялся отыскать там людей, изображения которых мне так и не встретились на фресках коридора, хотя на них выписаны были величественные города и цветущие долины низинного мира. Разыгравшееся воображение манило к грандиозным руинам, которые, должно быть, поджидали меня у конца лестницы.

Страхи мои относились скорее к прошлому, нежели к будущему. Весь ужас моего положения – один, простертый на полу подземного коридора, полного мертвых рептилий и допотопных фресок, заплутавший в недрах планеты, наткнувшийся случайно на мерцающую бездну, – не шел ни в какое сравнение с леденящим душу трепетом, который охватывал меня, стоило мне взглянуть в бездонный провал. Со всех сторон меня окружала немыслимая древность; возраст каменных алтарей и прочих предметов попросту не поддавался исчислению, а на части стенных фресок изображены были давно исчезнувшие из человеческой памяти океаны и континенты – лишь изредка мне на глаза попадались смутно знакомые очертания. Теперь уже никто не расскажет, что случилось с пришедшей в упадок расой ненавистников смерти с той поры, как была написана последняя картина в коридоре. Да, прежде эти пещеры и переливчатая бездна исполнены были жизни, а ныне я оказался наедине с пережившими века реликвиями, что несли на протяжении тысячелетий неусыпный и никому не нужный дозор.

Внезапно на меня в очередной раз обрушился страх – признаться, он и не отпускал меня с того самого мгновения, когда я впервые узрел мертвую долину и залитый лунным светом безымянный город. Пересилив усталость, я кое-как сел и уставился на черный проход, что выводил к вертикальному колодцу с зарубками для рук и ног. Я испытывал чувство, которое было сродни тому, что гнало меня под вечер прочь из развалин безымянного города, – необъяснимое, сосущее чувство. В следующий же миг я был буквально потрясен звуком, что нарушил могильную тишину подземного царства. Это был низкий и протяжный стон, какой, верно, издают проклятые духи, и исходил он оттуда, куда был устремлен мой взгляд. Он становился все громче, под сводом коридора загудело эхо, и я ощутил нарастающий напор холодного воздуха, который проникал сюда откуда-то сверху. Дуновение ветра благотворно повлияло на мое сознание, восстановив способность мыслить ясно и здраво, и я сразу же вспомнил те порывы, которые на рассвете и на закате взметали песок над руинами города; один из них привел меня ко входу в подземелье. Я посмотрел на часы и увидел, что приближается рассвет, а потому постарался вжаться в стену, чтобы ветер, который возвращался домой с ночной прогулки, не увлек меня за собой. Мой страх улегся, ибо природный феномен вряд ли имел что-либо общее с занимавшей меня загадкой.

Ветер задувал все сильнее, с воем отыскивая дорогу в низинный мир. Я вцепился в камень, опасаясь, что неудержимый поток воздуха швырнет меня в сверкающую бездну. По правде сказать, я никак не ожидал от ветра подобной ярости; чувствуя, что меня таки волочет к пропасти, я рисовал себе свое будущее в самых мрачных тонах. Злобствование вихря пробудило уснувшие было фантазии: я вновь принялся сравнивать себя с единственным человеком, побывавшим здесь раньше моего – с тем несчастным разорванным на куски дикарем, – ибо мне чудилось, я улавливаю в неистовстве ветра некое мстительное исступление; впрочем, в его буйстве ощущалось – до известной степени – осознание собственного бессилия. Кажется, в конце концов я закричал и был на грани безумия, но если и так, мои вопли заглушили душераздирающие стоны невидимых призраков, что мчались по коридору на крыльях вихря. Я попробовал ползти обратно, но скоро убедился в бесплодности своих усилий. Меня влекло к краю пропасти. Должно быть, рассудок мой не выдержал, ибо я начал бормотать себе под нос тот стих безумного араба Абдулы Альхазреда, который он сложил, грезя о безымянном городе:

Чему не страшен тлен, то не мертво.

Смерть ожидает смерть, верней всего.