Л. Воробейчик.

Несовершенные



скачать книгу бесплатно

Папке скажу – засмеет, про пацанов я вообще молчу, такое с ними обсуждать – дело гиблое, бунт и переворот будет. А папка бы оспорил. Сказал бы, что я просто маленький и в свои шестнадцать хрен че понял, а там умные штуки понаписаны. Максимализм, типа. Но Саня Гайсанов пацан непростой: диктатор-отец этот самый максимализм повытравливал всякими хитрыми воздействиями. Много ж всегда говорили. Как бы это, словами-то… Что и говорить – в двенадцать он доказал мне атеизм. В двенадцать я долго смотрел на голую и пьяную женщину – одну из мамашек, что уснула, а он, на тебе, анатомия, Сашок, все дела. Он в этом весь такой: он делает вещи, друг другу противоречащие, делает и говорит. Меня много раньше заставлял – теперь боится поди! Так что книга занятная и странные чувства вызывает, о которых и сказать-то некому. Я ее потому и сжег на следующее утро. На пламя так смотрел долго, думал много. Наверное, наше отличие вон оно в чем: папка, хоть и пьяно, но создает, а я как бы разрушаю. Даже и смысла-то не вижу. Как тот немец-разрушитель из книги, да и папку он не любил. Сжигать, короче, это дело хорошее; гляньте вон на Кирюшу-пиромана, так тот тоже жжет, а почему – не знает. Просто, говорит, душа требует. Так и у меня. Импульсы какие, по-другому и не скажешь.

А все с воспитанием почему так плохо – ну, что без мамашки жить начинали. А те, кто приходил – не то все. Готовили разве что вкусно; папа только и знает, как с утра яичницу сжечь, а вечером макароны сварить да курицу обжарить. Рацион вялый, тут-то мамашки и хороши. Но не все. А вообще я, помнится, как-то раз спросил:

– Пап, а где наша мама?

– Она бросила тебя у меня на руках, хлопнув дверью. – впервые признался он, вместо привычных слов вроде уехала, далеко и все в этом духе. – Твоя мать – сука та еще.

– Что это значит? – я не знал значения этих слов; было мне лет пять или шесть, а он был пьяным, что ли.

– Что она плохая.

– Мама-плохая? – удивился я. Не сказать, что я особенно в то время часто о ней вспоминал, но все же было по молодости дело.

– Да, плохая.

Помню, что-то такое пораскинул в голове, вопрос сам пришел в голову. Ну, или сейчас мне так кажется – как у француза с его бисквитом да чаем липовым. Вроде как бы говорил то самое, а может – кажется, что говорил. Но общую структуру я помню. Пот часто прошибает при таких воспоминаниях.

– А я – плохой?

– Тебе решать. – сказал папа.

– Что это значит?

– Что все это не имеет смысла. Что… – начал он и осекся. Пьяно выдохнул. – Давай спи.

А я – без сна, проворочался, бесшумно плакал. Даже злоба теперь берет, но ненадолго; выдержал, выстоял, несмотря ни на чего. Быстро возвращаю утраченный было контроль. Контроль – это хорошо, правильно. Это помогает в делах и днях, не думать обо всяком помогает. Цель – и пути ее достижения, мысли об этой цели, ну, когда она все-таки появляется. Не сказать, что бы она появлялась часто, но зато она появляется метко; когда захочу, тогда и выполню, качественно, четко.

Как в этой маленькой обязаловке – ну, школе, как вот теперь, бодрым шагом иду слушать то, что мне неинтересно. Или как моя маленькая (огромная, большая) война с тузовскими. Это мне помогает и меня же делает. Так что воевать – хорошо, а вот думать о прошлом или будущем – плохо.

Когда взрослеть начал, ну, до зала еще и пацанов, было хреново. Как-то раз даже добрался до заброшки на районе, ну, той самой, где гостиницу уже лет тридцать строят. Иронично они себя; в районе моем – и гостиницу! Сами типа поняли, мол, гостей нам не надо, свои только все тут. Приезжие, мол, не нужны. Вот и стоит она, заброшка, лет двадцать пять уже, папка ее уже такой помнил. Настолько она древняя, что даже наркоманы никакие не собираются – культурные стали, социальные. А вот я как-то пришел, ну, когда невмоготу стало. Ну и начались забавы в лучших традициях шотландских андрогинов.

Я, в общем, начал тогда с крика протяжного – орал, связки надрывал. Так громко, что если бы кто поблизости шлялся, полицию вызвал бы, подумал бы, мол убивают или насилуют. Но не было никого. Прооравшись, я бесцельно по ней шатался, ну а потом – разрушать. Вытащил кирпич из полуразвалившейся стены и ногой его затоптал, и другим бил кирпичом, в пыль его превращал. Убить могло – стены покосившиеся, плиты источенные. Но стен много, кирпичей много, плиты на месте – и вот новый кирпич в руке. И этот тоже в пыль. И старые доски. И вещи чьи-то – на куски их разрывал. И по стенам бил, что руки в кровь. И опять кричал. И лежал на холодном бетоне, скрючившись и подвывая. Навалилось все просто; я себе даже показался немного съехавшим, ну, выл когда. Грустно просто было как-то. Это, наверное, последний день был, когда я реагировал так остро на все, на всю мысль свою, на всю действительность. А вот почему – хоть убей не помню. То ли о первой мамашке задумался, то ли о том, кто я и зачем я. И не смог вывести точности в голове…

Вечером того же дня я ползал:

– Зачем я существую? – последний раз перед ним я плакал.

– Сам скажи.

– Не могу, – Я всхлипывал, а было мне тринадцать, кажется. Нет, точно: тринадцать. – я попросту не знаю.

– А никто не знает. Ни я, ни дядь Коля, ни соседи, никто. Кто-то для этого религию придумал, кто-то в нее даже верит, кто-то занимается чем-то даже полезным, вот, мебель строгает, как у нас стоит, ну или макароны лепит. Но зачем все это – никто не знает, Саш.

– Но это сложно, – я, сам того не зная, впадал в какой-то кризис. Слово забылось. Ну, что-то связанное с существованием, папка учил, да не выучил. – мне так сложно это понять.

– Да нет, на самом деле легко, – говорил папка. – просто надо плыть, да и все. Если сопротивляться, то жизнь закончится смертью духовной, а ее допускать нельзя.

– Почему?

– Ну, исправлять все надо. – безумно говорил папка. – Все неправильно ведь. Но я – это я, Сашок. А ты можешь все. Все, слышишь? Захоти только – и ты единственный, кто будет знать, «зачем». Понимаешь, Сашок? Исправлять надо это, – он обводил рукой комнату. – все это, Саша!

На следующий день, сомневаясь и робея, я пришел в зал бокса. Ну, и завертелось. На заброшку больше не ходил – незачем, в общем-то.

Воспитал, в общем, не папка меня – от того только вред один. Чудом избежал лишения родительских прав, хотя женщины из служб приходили, но их он подмазал, уговорил, справки через дядю Костика какие сделал. Бабка с дедом с ним не знаются, да и со мной тоже – история старая, темная, никто не признается. Да и бог с нею, в общем-то. По лицам нашим вроде как видно – пить скоро вместе начнем, хотя мне и не хочется. Соседи, говорю же, ни больше, ни меньше…

А вот заброшку запомнил хорошо, да. Как обессиленно лежал на земле да рыдал, ребенком был – это хорошо помню. Ну, точно – один в один шотландская забава с осами да насилием, не меньше; собаки меня только не кусали, да и то хорошо. Тьфу, привязалась эта история, куда теперь не плюнь, все одно видеть буду. Се ля папка. Литературу он мне всегда выбирал стоящую, вот за что-что, а за это – спасибо. Своеобразную, дикую, непонятную. Говорил, мол, литература есть основа, ну а я пока малой был, не сёк особенно в сути «основы». Вот и вёлся, наказаний страшился. И читал, разумеется, и ни черта не понимал; но как тут отказаться-то, как, когда иначе – слегка даже бьют? Так что делал все то, чего скажет – ну, до того самого дня, когда заброшка да ночь бессонная. Ночь, когда я решил стать Саней Гайсановым, который несмотря ни на чего – ну, и, собственно, наутро им стал.

Папка, папка… вот же персонаж забавный. Как-то даже предложил мне попробовать женщину, одну из мамашек, которая относилась к нам обоим несерьезно – он был ужасно пьян и призывал к моему мужскому естеству, да только я вот не захотел. Жалко мне его тогда стало, и ее, а вот на себя как-то безразлично. Все у меня и без его помощи будет, папка еще обзавидуется. Мне это пока неинтересно. Хотя ладно – мне неинтересно многое, практически все. Кроме улицы да пацанов, да войны, да вина с сигареткой, вот это по-нашему, а остальное-то? Это укладывается в мою систему, что ли, в то, что я называю «контролем». Да, не слово, а огонь. Я контролирую все, что происходит. Не зря пацанов моих зовут гайсановскими, не зря; однажды все переменится, а я буду готов – волком чую.

Но пока что – новый учебный год, черная неизвестность. Улица и дорога до школы – знакомые дворы, люди, закоулки… все это – мое, и таких же моих пацанов, а не чье-то еще. Самая приятная часть дня, ну, когда я снаружи, не заперт в рамки и стены. Когда могу, кажется, все. Когда завидев меня, мелкота разбегается, а старшие кивают – присматриваются наверняка… Ну, здорово, правда здорово! Да еще и солнце это утреннее ласкает. И на речку еще можно после обеда сходить – тренироваться и готовиться к новому этапу нашему на них наступлению…

Денег есть немного – оставил, а сам на работу новую ушел. Механически было:

– Извини, что не показал письмо, что спрятал.

– Ничего, ты не виноват.

Когда накрывал его, пьяного, сам будучи пьяным (вино Казака – чудо, где он только берет его), даже нежность какая на секунду появилась. Но я отогнал. Книгу с пола подобрал да заложил бумажкой. Книги эти… ненавижу, места занимают у нас столько. Как пространственную фигуру ненавижу, сколько раз оступался? Сжечь бы все их, как по воспитанию, авось, поможем миру. К хорошей литературе я равнодушен. А вот плохая занимает слишком много у нас в квартире места.

***

– Николай. – говорит любезно Аркадий. – Николай, ну что же Вы? Николай Иваныч, – шутливо говорит он. – Давайте смелее, что же! Что же…

А вся проблема, разумеется, в любви, взять любую книгу да посмотреть внимательней – так всего лишь она вещь о любви, о таинственной любви, о жестокой любви, о дороге к любви, о потери любви, все вместе и сразу; начнешь об этом думать, и во всем начнешь это видеть, даже в окружающем мире, неявно и туманно, но это проступает серыми силуэтами. Любовь внутри всей этой физики – внутренней да наружней. Внутри ветра. Любовь есть и милосердие Бога, и амуровы стрелы мироздания, и улыбающиеся детки на полуразбитых площадках; любовь есть жизнь и одновременно смерть, дающая начало новым формам существования других организмов. И, конечно, любовь всепроникающа, она в каждой клетке и в каждой молекуле, и в этом ее прелесть, если бы не одно маленькое, однако значащее «но»: любовь постоянно движется от оси к другой оси и порой трудно увидеть ее, она одновременно и поцелуи, и убийства, и смущенное приветствие нового коллектива, и треклятая фраза про маменьку, которая отвратительно напоминает мне про жену и дверь, так вот все это любовь – в каждой из своей ипостаси, в каждом ежедневном безумии, в, поприветствуем Николая хлопками, во всем этом и есть наша любовь. Общечеловеческая. «Ежедневное безумие» – да, это мне хорошо подумалось, честно. Рассуждая, прихожу к выводу, мол, любовь прочнее любой связи, боязнь любви тоже важна, да еще и ненависть, которая так же любовь, но уже к страданиям, и вроде бы все этим должно объясняться, подталкивать меня к моей одержимости несовершенством и хорошенько ее оспаривать, однако – нет. Из этого, кажется, должно рождаться противоречие, и где есть страдание, там обязана эта книжная и всепроникающая категория залечивать, лазарем восставать, и разводить свои стрелы-руки, но все-таки… все-таки. Все совсем не так.

Касательно совершенства, очередные разоблачения, коих накопилось с миллион. Мое признание любви как силы терпит крах, ибо где в ней разуверился один, там и для второго найдется сомнение, а поскольку синоним совершенства – безупречность, то есть тотальное нежелание упреков вырываться из моего рта, и это должно быть абсолютно и непогрешимо (что, несомненно, тоже является синонимами) в отношении всех. А поскольку я один, кажется, это замечаю и озвучиваю, то что же… вот он я, не верящий в любовь. А почему? Потому что любовь противоречит сама себе, каждый новый ее виток наслаивается на следующий.

Она, как бы это на пальцах, неправильная, и совершенство ее повсеместности и, казалось бы, универсальности, разбивается о тезис самой ее несовершенности, и это только сравните двух абсолютно разных людей, что по-разному любят и разного от нее хотят. Ну а что тогда сравнивать человека и ветер, или хлопок с пассажирским вагоном? Безупречность, разве?! Так что упреки рождаются, ибо по натуре я – заядлый спорщик, да еще и человек, а человеку свойственно быть недовольным, всегда и везде торговаться и смущенно смотреть в пол, когда хлопают, да еще и треклятый коллектив, в котором я, возможно, несовершенен, а они, по их же мнению, очень даже да – по рожам видно. Так и с любовью, а это безусловно что-то химическое, у этого нет меры, и это нельзя искусственно создать, так же как и многое другое, но раз это возникает само по себе и против себя же, а Николай что-то о себе расскажет или нет, значит это должно возникнуть и как минимум в этом его нужность, в его репликации, значит, я только что доказал наличие совершенства через такой глупый и спорный тезис, что раз что-то есть, то оно зачем-то нужно? Привет средневековой чуме! Ах, что же, что же, что же за глупостями я занимаюсь, и кажется, и кажется, и все мне просто кажется, хотя должно бы знаться наверняка!

– Николай-Николай, – весело заводит коллектив Аркадий Алексеевич. – помню, как я, да на Вашем месте, да еще пуще, да краснее… Что же за место проклятое! – шумно выдыхал он с некоторой злобой и горечью; кругом ухахатывались.

Хотя на деле все, конечно, иначе. Ладно, молчать уже невежливо совсем. Хорош русский язык некоторыми словами, хотя может и любой язык этим хорош, но мои конкретные с ним отношения предполагают кинезиологическое исследование внутри черепной коробки, когда там что-то внутри сначала движется, потом щелкает, а потом слово, употребляемое бесцельно, обретает смысл. Говоря проще – удар. Так, бывает, говоришь, я Николай, возраст такой-то и я трезвенник, а потом внезапно движется, щелкает, и слово «трезвенник» порождает пятнадцать противоречий внутри. А потом – слово «пятнадцать», сразу полтора десятка светящихся шариков пляшут. Ну, а после – возвращение к семантике, и мой треклятый восьмирукий Бог, мое несовершенство во главе и голове, ибо «трезвость» разнится значениями, и дело не в наличии или отсутствии опьянения, а в том, трезво ли я смотрю на вещи, находясь в коллективе, представляясь Николаем и болезненно вспоминая, кем так трудно и внезапно вырос Сашок. Хотя, как сказать вырос – скорее стал; мои тщетные попытки воспитания разбивались и будут разбиваться, потому что я, кажется, совсем для этого не создан, мне бы повзрослеть самому, да только матери у меня, жаль, уже нет, знаться совсем не хочет. Что уж о воспитании говорить. И все это за мгновение, пока слово «трезвенник» не успело еще слететь с языка. А ведь я так до конца и не закончил с понятием любви да несовершенства…

Под хохотание и хлопание, под улюлюкание и звериное зубоскаливание вынуждена продираться моя улыбка, и сдержанно кивает моя женщина-начальник Елена Борисовна, и смотрит на меня отдаленно, но так, что мы в невидимых нитях желаний качаемся вместе и голышом, и я киваю тоже, а в голове заканчивают светится шарики, Сашок отодвигается куда подальше, несовершенство – несовершенно, социальщина сильна, а на часах начало десятого, меня оформили на новое место, офис хороший, и кофе, кажется; кофемашину абсолютно все хвалят, да и в объявлении ни слова про гибкий график, зато про кофе – аж полтора абзаца.

Я знакомлюсь с каждым из тех, кто смотрит на меня с интересом и без него, кто водит бровью, предчувствуя конкуренцию или же кто хочет обхитрить меня, взвалить на мои плечи часть своей ноши, не потеряв денежного эквивалента своих трудов. Все они, дети углов и изъянов, засыпают меня вопросами, а я держусь и держусь, сдержанно улыбаюсь, и когда выясняется, что Николай, каково ваше семейное положение, да такое, что жены нет, а Сашку шестнадцать, и сразу оханье, и дородная, кажется, Люба, ну а может и Света, еле заметно проводит тыльной стороной ладони по моей руке, словно бы жалея. Я жму сухие руки под сухие вопросы. На моем рабочем месте уже давным-давно лежат проспекты и рабочие тетради, которые нужно знать наизусть, чтобы приносить эффективность, чтобы, обзванивая, знать, что спрашивать и что отвечать, знать как отрабатывать возражения, как продавать. Хотя куда мне это – я много уже не понимаю, многое мне непонятно, молодые некрасивые девочки, которые обучались вместе со мной, схватили все на лету, ну а я – я. И от этого паршиво, хотя и не так, ведь я, что называется, давным-давно уже перебиваюсь такой работой, месяц-два и в сторону, что-нибудь обязательно прихватив. Однажды я успешно попал в одну из фирм страхования, через месяц разорившуюся, так что внутреннее оборудование тащилось всеми, а не только мной. Я выгодно продал пару процессоров – хотел купить Сашку джинсы, но он попросил меня отдать ему деньги. Джинсы на нем тем же, ну и верно, деньгами он давно уже распоряжается сам.

– Николай, ну расскажите о сыне, – все не унималась Люба. – знаете, я всегда думала, что судить по человеку можно только по детям. Мой-то не оболтус, спортсмен. – следующая фраза была похожа на домашнюю заготовку. – Целеустремленный, как его папа в молодости, и красивый, как мама. В данности. – хохотнула она, отмахиваясь будто бы сама от себя.

– А что рассказывать, ребенок как ребенок, – сказал я, а внутри скрутило. – Учится, книжки читает.

– Да что вы? – подхватила Евгения, сухая женщина в очках, роста маленького. – Как вы его заставляете-то? Мои – ну совсем ни бум-бум, не заставишь. В интернете всегда, даже на улицу не выгонишь.

– Бабоньки! – чуть не вскричал Аркадий Алексеевич, начальник отдела продаж. – Отстаньте от человека, налетели, куры! Все им узнать надо, все им рассказать. Человек, не чай, первый день, освоится, все расскажет. А вы так сразу, да с такими… волком взвоет человек.

– Ах, да бросьте Вы, Аркадь Алексеич, мы бабы и бабы, ну а знакомится – это как же? Дело первое! – она запыхалась. От разговора запыхалась Люба. – Ну так все же, все же, Николай, – Она все не унималась. – расскажите о вашем методе! Мне бы тоже… Спорт – дело нужное, но и по программе подтянуться надо, не только же турники гнуть. В школах-то сами сейчас каково – знаете, небось. Колитесь, Коля!

Все закивали головами. И даже Раиса Головнева, эффективный тренер активных продаж, неэффективно заботящаяся о своей фигуре и (особенно) лице, тоже крякнула что-то в поддержку коллектива.

– Да просто это, – начал я, но голос подвел. Прокашлявшись, я попытался закончить. – Просто это, дайте ребенку свободу. Объясните, чем это хорошо. Я вон ему так и сказал. Да, так и сказал.

В памяти – его слезы, мои тумаки. Как он читает, заикаясь и проглатывая окончания.

– Ну, сказки рассказываете, – сказал кто-то, чьего имени я пока не узнал. – дай им волю только, они же на шею сядут!

– И вовсе нет. – пытался говорить я, но мой голос потонул в шуме иных голосов.

И, пока они кричали, я невольно вернулся мыслями к Сане. Саша, Сашок, ставший чужим – хотя что уж, всегда он был чужим, наше родство перечеркнула та дверь, хотя нет-нет, причем тут это? Пока бабы шумели, был перерыв, а Аркадий Алексеич аккуратно отводил меня в сторонку и шептал: «заклюют», ну а я все размышлял, вспоминал, мой анализ начинался с крика, как я пытался перекричать кричащего младенца, я было бросился догонять жену, да вот только Сашок проснулся от хлопка, и я в растерянности стоял вечность между дверью и кроваткой, бессильно пытаясь выбрать. Дверь была ближе, а мыслей вовсе не было, ах, все опять приходят к мыслям о любви, к бессознательному моему движению. Я пытался его успокоить, а в его истошном крике было слышно слово «мама», хотя он говорить-то не умел, и я тоже закричал, пугая его еще больше, и это стучало, стучало, стучало молотком в моей голове и пульсировало бешеным ритмом. И стучит до сих пор – какой год уже.

Алексеич говорил, мол, Николай, пусть себе судачат, просто дети-то у всех, вот они и взорвались, да и тебе не особенно верят. Но говорил он это как-то дергано и резко; не узнать было этого простачка в эту самую минуту. Из вежливости я переспросил:

– Почему?

– Да никому они потому что не верят, люди такие, – жал он плечами. – Ты вот человек новый, а я с ними второй год уже, надоело. Ты вроде мужик нормальный, тебя только это, направить надо, и будем мы с тобой тут спасаться от их влияния.

– Так все плохо?

– Сомневаешься? – усмехнулся он как-то жалко, скукожился теперь. – Бабы они и есть бабы. Да и вон эти двое, гля-ка на молодок – те, так хуже старых баб, от них ума набрались, а теперь их же и учат. Во, хорошо придумано, учат друг друга тому, чему от друг друга и научились. Или же… – он задумался. – Не так, придумаю, запишу на флипе. Как, знаешь, афоризм дня. Видал вон, – он указал рукой. – какие штуки умные пишем?

– Умные. – согласился я, увидев изречение классика о работе и о ее оплате.

– То-то же, – просто сказал он. – «чтобы труд был необходим» – гениально! Очень им помогает.

Я пожал плечами.

– Неубедительно, Аркадий Алексеич.

– Ну а ты думал, я в этот бред верю что ли? – открыл он мне свою страшную тайну, шумно сглотнув. – Я на окладе, да и процент от их планов капает. Я и должен быть таким.

– Вы мне так секреты выдаете, – задумчиво сказал я. – будто бы оправдываясь. Не то, чтобы я выпендривался – просто замечание.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6