скачать книгу бесплатно
Казненная светом пяти ярких ламп свеча тихо трещала. Ее потрескивание было слышно даже на фоне боя восточных барабанов. Свеча вдруг сделалась чем-то инородным в ярко освещенной комнате. И на плечах женщины, на ее спине, коленных сгибах лежал синеватый отлив, и никогда не кормившие младенца крохотные пустые груди свисали на ее ребра, как уродливый и ненужный придаток к ее красивейшему телу…
Разбитое зеркало было к смерти.
Мы лихорадочно оделись и не вышли, а вылетели в снежную бурю.
Нева оказалась замерзшей совершенно.
– Пойдем к Фонтанке! – сказал я. – Места, где выведены канализационные трубы, обычно не замерзают.
Короткими перебежками мы двинулись под стенами домов мимо занесенных снегом легковых автомобилей, остывших, безжизненных, среди которых сурово возвышался с огромным позади себя прицепом гигантский финский фургон. С удивлением я отметил, что в пределы нашего зрения не попало ни одно живое существо. Хотя чему было удивляться! Но когда рядом с тобой торопливо шагает дрожащий от вселенского ужаса человек и ты слышишь его учащенное дыхание, то и сам ты, окруженный совершенно пустым и как бы вымершим городом, начинаешь подумывать о себе: а не сумасшедший ли и я с этим жалким полиэтиленовым мешком в руке, в котором в вафельное полотенце завернуты осколки разбитого зеркала? Куда я бегу сквозь снег и ветер с этой обезумевшей от страха сорокалетней женщиной, еще двадцать минут назад на персидском ковре в йоговских асанах приготовлявшей себя к сладострастию?
Невдалеке от Аничкова моста на середине затянутой льдом реки поднимался пар. По наклонному спуску мы быстро сошли вниз. Но надо было и вправду лишиться последнего разума, чтобы шагнуть на этот хрупкий подтаявший лед.
Молча смотрели мы на далекую полынью.
– В нашей семье, – тихо заговорила Юлия, – эта примета оправдывалась трижды. Три раза билось зеркало, и три раза следовали похороны. Мама, отец, брат. Значит, настала моя очередь. Над каждым человеком довлеет какой-то знак. Бессмысленно бежать от судьбы.
– Ты действительно веришь, что, если осколки сразу же бросить в проточную воду, знак сотрется? – спросил я.
– Да, – ответила она. – Бегущая вода очищает.
Ссутулившись – ни разу не видел я прежде ее такой подавленной и беспомощной, – сунув руки в карманы своей дорогой просторной шубы, она медленно пошла по спуску вверх.
Никогда не забуду, как она шла.
Я не стал ее окликать. Я глубоко вдохнул в себя холодный воздух и спустился на лед.
Честно признаюсь, я решил сделать это не из жалости и сострадания к ней и не для того, чтобы показать себя шальным храбрецом, но мне вдруг захотелось – и так сильно! – проверить, действительно ли я нахожусь под вниманием той безграничной потусторонней силы, существование которой я предчувствовал, и я нужен этой силе, ценен для нее или это тоже миф, как бессмертие души за гробом или влияние разбитого зеркала на судьбу человека. И если я нахожусь под ее вниманием, если я для нее ценен, то будет ли она сейчас обо мне заботиться?
Поступок безрассудный, мальчишеский, просто глупый, учитывая, что человека, который проваливается под лед на реке, спасти невозможно – его мгновенно уносит течением под ледяной панцирь. Даже если он успеет ухватиться за кромку полыньи, то и в этом случае никаких шансов выбраться нет: отяжеленное намокшей одеждой тело принимает горизонтальное положение, изменить которое человеку не под силу.
Я шел медленно, везя подошвы меховых сапог по заснеженной плоскости льда и широко расставив руки в стороны. Я сделал шагов двадцать, но мне почудилось, что спасительная береговая линия осталась в какой-то другой, уже не принадлежащей мне жизни. Как ни удивительно, ни в туловище, ни в голове страха не было; он весь тяжелел в кистях расставленных рук. Юлия что-то кричала мне, но я не оборачивался.
Хруст раздался внезапно.
Я мгновенно присел, словно сверху на меня надавила вся небесная твердь.
Трещина прошла метрах в двух справа.
Я лег на живот и пополз. Думал я об одном: каков по фактуре будет звук лопающегося подо мной льда и каково будет первое огненное ощущение ледяной воды, которая уже совсем близко парила в полынье и от этого казалась горячей. Пар тут же срывало ветром и вместе со снегом уносило по льду в сторону темных арок моста, над которым сквозь метель вставали на дыбы силуэты бронзовых коней.
Наконец черная дыра рядом. Мешок с осколками, блеснув в воздухе, мгновенно ушел под воду.
И вот тут, при виде того, как беззвучно и легко он провалился в черноту, меня охватил чудовищный страх. Я вдруг услышал, как под моим животом, под раскинутыми на льду ногами и руками звенит та самая черная вода, и понял, что мне ни за что не развернуться.
Тошнота стеснила мое дыхание. Весь пустой город каждым туннелем, каждой кровлей слышал удары моего сердца. Это была паника.
«Вранье! – подумал я с какой-то злой брезгливостью и к самому себе и к пульсирующему подо мной ледяному полю. – Не может мой конец быть таким пошлым!»
И эта брезгливость спасла меня.
Осторожно я повернулся на бок и, переворачиваясь через спину, слыша, как позади меня с хрустом ломается лед и всплескивает вода, стал стремительно откатываться от полыньи, очень больно разбив колено об острый ледяной выступ.
Вдруг я наткнулся на что-то мягкое, темное.
Юлия стояла на льду у берега.
А потом под руку мы шли безлюдным ночным городом. Мимо цилиндрического здания цирка – дрессировщица в позе бандерши возлежала на спинах оранжевых тигров; мимо Инженерного замка, за тяжелыми стенами которого все еще сипел, прерываясь, последний хрип удушаемого императора; мы прошли мимо его смерти, оставили ее позади, все такую же живую, продолжающую обитать в этом замке…
Юлия остановила меня:
– Подожди!
Взяла кисти моих рук в свои холодные пальцы.
– Подожди, не торопись! – промолвила она снова. – Я хочу смотреть на тебя.
Темными трепещущими глазами она оглядывала мое лицо, скользя взглядом по моим губам, глазам, лбу.
А я чувствовал, как легки, как неприятно воздушны мои ноги, отягощенные лишь горячей болью в колене, улыбался улыбкой идиота и знал, что все кончено. То есть совершенно кончено.
И только одно мне было непонятно, одно я никак не мог уяснить себе, мучительно ощущая на своем лице эту идиотическую улыбку: возможно ли все произошедшее оправдать чем-нибудь иным, кроме как затмением рассудка, или же это результат моей полной духовной пустоты? Ведь не было никакой высшей цели. Никто не погибал. Но я полз по льду, который трещал и заливался поверх белого снега темной водой. Менее получаса назад меня могло не стать. Все то, что она сейчас оглядывает влюбленными глазами, и все то, что я называю «Я», могло уже перестать быть. И в эту минуту вода подо льдом несла, тащила, разворачивала бы мой труп в этих самых меховых сапогах, легкой куртке и с этими самыми часами на руке – давний подарок мамы, которые, безусловно, продолжали бы идти, ибо о них было сказано в инструкции «пылевлагонепроницаемые». Мимо опор мостов! Сквозь зловонные стоки канализации! Какая пошлейшая бездарность! Неужели и вся моя жизнь пройдет так бесславно?
А дальше произошло вот что: мы не расстались. Я продолжал, как и прежде, приходить к ней и у нее оставаться. Зачем я это делал? Только ли оттого, что люди срастаются уже самим соприкосновением судеб, сознавая в глубине души, что всякое соприкосновение судеб не случайно? Я не могу ответить на этот вопрос. Но, помню, у меня все время было ощущение, что я с кем-то борюсь. Мне казалось: я борюсь с ней. Разумеется, это было не так. Но вот тогда-то и начался настоящий разврат, потому что разврат – действо духовное. И начал его я! Тогда-то сошелся я с совершенно противоположной ей и по положению в обществе, и по духу, и по облику женщиной – я специально так подобрал ее, – молодой парикмахершей, полненькой, мягкой, гладкой, с округлыми плечами и коленями, любившей сладкое и популярные песенки. И приходил я к Юлии сразу после встречи с той полненькой и мягкой, чтобы понять, что именно обжигает в этой противоположности. В чем главная нота? Иной голос, иной запах, иной взгляд? Первые недели это ощущалось очень ярко. Особенно оттого, что Юлия ни о чем не догадывалась. А потом разом погасло, и я остался ни с чем. В сущности, это было таким же разбитым зеркалом, такой же мистерией, которую просто требовалось доиграть до занавеса. Семь месяцев ушло на доигрывание. Даже со своей случайной женой я разошелся куда быстрее и легче.
Но теперь я спускаюсь по лестнице вниз. Как только я выйду во двор, последняя нить лопнет. Я это знаю наверняка.
Я хочу освободиться. И не только от тебя, Юлия. Я хочу освободиться от всей теперешней своей жизни. Она не та, какую я хотел бы вести. Она мешает мне двинуться вперед, выйти за предел очерченного круга, где меня ожидает… Да! Великое и прекрасное! Я уже предчувствую его. Ты была лишь ступенью на пути к нему. Важной ступенью. Но мне надо идти вперед. Я давно живу этим предчувствием. Это какое-то радостное и одновременно мучительное напряжение души. И чем дальше, тем оно сильнее. Как будто кто-то зовет меня, подсказывая: «Иди! Я уже близко. Наступает твой час. Оставь прежнее! Прежнее – лишь предтеча моя!»
Вдруг, в одно короткое мгновенье, совершая очередной шаг и пробуя в темноте ногой – ступень или ровная площадка, я оказался окружен целым роем голосов, которые зашелестели вокруг меня и сейчас же смолкли. Что послужило толчком к их появлению? Может быть, секундное ощущение тревожности в ступне ноги, ищущей под собой опору? Этот странный хор, как бы вырванный из тьмы мгновенной вспышкой памяти, был отражением того, что я испытал задолго до знакомства с Юлией.
Задолго до знакомства с Юлией, зимой, темным будничным вечером, по такой же пахнувшей картофельными очистками лестнице я поднимался к себе домой, вернее, в квартиру жены, где мы жили втроем – я, жена и теща. Только дом был постройки не конца девятнадцатого века, а второй половины двадцатого – крупноблочный, серый, бетонный, времен правления Никиты Хрущева и прозванный в народе за безобразный свой вид хрущобным. Я шел по переходной площадке, трогая рукой перила, и неожиданно со звуком скрежетавшего потока воды – работа сливного бачка в уборной (звук проник на лестничную клетку сквозь проем отворенной этажом ниже квартирной двери), – с этим обычным бытовым звуком мне открылась сущность утробы этого многоэтажного дома, зыбкость его стен и дверей. За ними в одинаковых неудобных квартирах ходило, сидело, лежало великое множество одинаковых, забывших о молодости и о том, что есть великое и прекрасное, мужчин в одинаковых линялых пижамах и трикотажных спортивных костюмах и одинаковых, навсегда утративших свежесть и тоже забывших о том, что есть великое и прекрасное, женщин в одинаковых кожаных тапочках на босую ступню и в одинаковых фланелевых халатах – нижняя пуговица не застегнута, задубевшая грязно-оранжевая пятка ужасна, оскорбительна для зрения!.. В одинаковых уборных над одинаковыми унитазами одинаково журчала в сливных бачках вода. Одинаково кричали, смеялись, ссорились, плакали, бесились дети, рожденные для того, чтобы спустя три десятка лет иметь такие же лысые головы, глаза, лишенные блеска, и грязно-оранжевые пятки. Носить такие же пижамы и халаты. Стать наконец не отличимыми от своих родителей, которые к тому времени сделаются не отличимыми от сегодняшних стариков и старух, которые в свою очередь перекочуют за черту города на обширные, но тесные кладбища в те самые могилы, из которых – место дорого! – прочный с коваными зубами ковш экскаватора, управляемого усталым и с похмелья безразличным ко всему воздвигнутому вокруг него мирозданию работягой, понимающим в этот момент, что и его ждет такая же участь, извлечет обломки костей тех, кто жил семь десятков лет назад… Одинаково всё одно и то же вещали примитивные телевизоры, и на газовых плитах жарились, шипя и отплевываясь горячим маслом, яичницы из миллионов одинаковых яиц. А потом, когда опускалась тьма ночи, и куранты со Спасской башни московского кремля, увенчанной символом счастливого будущего всех людей – красной пятиконечной звездой, возвещали из одинаковых репродукторов полночь, и гремел, призывая куда-то немедленно двинуться целым народом торжественный гимн – да здравствует! Да славится! (могучие басы духовых, украшенные сверкающими выстрелами медных тарелок), – казавшийся этому народу самым лучшим, самым прекрасным из всех когда-либо написанных гимнов, и гасли огни, и чмокали во сне дети, еще мечтавшие о парении в небесах, тогда, на самом краю отошедшего дня, наконец-то дождавшись покоя, навсегда утратившие гибкость и красоту завядшие одинаковые женщины и одинаковые обрюзгшие мужчины, преодолевая ломоту в искривленных позвоночниках, дыша в лицо друг другу нечистым запахом пищи, соединялись друг с другом в последней беспомощной попытке все же выхватить у ускользающей жизни хоть мельчайшую крупицу огненного первородного счастья, чтобы понять, что все уже кончилось, погибло, умерло, и в бессловесной и великой тоске заснуть, глотая обиду на судьбу, и во снах видеть то же самое. И никто не знал, для чего нужна такая жизнь. Но как за нее цеплялись! Я помню, в ту выпавшую из общего ряда времени минуту меня вдруг охватили ужас и отчаяние. И еще сильнейшее чувство протеста. Даже не столько оттого, что такая жизнь есть, существует и сам я в ней рожден и в ней плыву, сколько оттого, что за нее цеплялись. И я тоже цеплялся. И мне, двадцатичетырехлетнему крепкому парню с острым зрением, здоровым сердцем, красивой мускулатурой и неутолимой жаждой героического и совершенного, было уготовано все то же самое.
«В поте лица своего! Покуда не возвратишься в землю!»
Быт.
Ради рта жующего!
Все это вдруг выросло в моем воображении до масштаба космического.
И я на той затхлой безликой лестнице, одинаковой со всеми остальными такими же безликими бетонными лестницами в этих неисчислимых скорбных домах, поклялся, что я такой жизнью жить не буду.
Да и зачем тогда жизнь, если единственное и неповторимое среди всех народов и в бездонной перспективе столетий лицо твое расплывется, растворится в миллиардном множестве других лиц, а потом навсегда сгинет, став бесформенным прахом? Зачем оно тогда, единственное и неповторимое, было тебе дано? Для тщеславия? Для возможности быть любимым? Чтобы каждой твари по паре? Это вопрос вопросов. Это, быть может, камень преткновения!
То, что вдруг так мгновенно и незримо пронзило меня, словно смертельная атомная радиация, когда моя нога в темноте отыскивала опору, был испуг. И сейчас же он прошел. Но в этот момент я успел понять, что ухожу я сейчас не от Юлии и не из этого дома, а от чего-то иного, сильного и опасного для меня, что существовало еще до Юлии, до этого дома, и что как раз именно с помощью Юлии и с помощью этого дома должно было быть побеждено.
4. На набережной
Я вышел во двор, и мне стало легче.
«Хорошо, что обошлось без упреков!» – подумал я, заворачивая из-под арки на освещенную фонарями улицу.
Судьбы разошлись.
Я не любил Юлию.
И дело не в том, что Юлии было сорок лет. Я не смог бы полюбить ее и тогда, когда ей было двадцать. Хотя представляю, как совершенна, как притягательна она была в двадцать, какие тесные стаи мужчин кружили вокруг нее, сколько восторженных взглядов в театре, на улице, в транспорте было остановлено на ней, измерило ее и оценило!
Но я не смог бы полюбить ее даже такую.
Я шел широким сильным шагом, лавируя между прохожими, обгоняя тех, что шли со мной в одном направлении. Что-то торопилось во мне, спешило, подстегивало меня. Я видел впереди перекресток, и мне казалось – я уже на перекрестке; в конце улицы светилась площадь, и, глядя на ее удаленный свет, я испытывал мучение оттого, что еще не достиг ее. Как будто часть моего «Я» нетерпеливо опережала меня.
Но выйдя на площадь, ощутив ее высокий полукруглый простор, множество воздуха, струящегося над нею в лучах прожекторов, я замедлил шаги и остановился.
Великан Ленин смотрел на меня с плоского, высотой в четырехэтажный дом портрета, собранного из прямоугольных фанерных блоков. Пурпурно-черно-белое убранство блещущей вечерней площади окружило меня. Сверкал кумач. Белели лозунги. Перед царским дворцом возвышалась громоздкая, с золоченым государственным гербом правительственная трибуна, мимо которой еще сегодня утром, гудя тяжелыми дизелями, катили свежевыкрашенные для военного парада танки, остроносые ракеты, маршировали матросы и пехотинцы, а за ними, разделенная на несколько потоков, плыла могучей рекой многосоттысячная демонстрация трудящихся, неся над собой портреты вождей, красные флаги, эмблемы заводов и спортивных обществ.
Я сунул руки в карманы и пошел к Неве, куда двигались со всех сторон толпы горожан на праздничный фейерверк глазеть.
Нет, не оттого, что в течение двух лет ночами ты засыпал, обнимая эту женщину, привык к интонациям ее голоса, жестам, платьям, наконец, к ее жалобам и мечтам, а теперь расстался с нею, как тебе думается, навсегда, сосущая пустота в центре солнечного сплетения. А оттого, что вместе с этой женщиной от тебя уходит часть твоей жизни, и хотя ты и торопишься поскорее оборвать все нити, сжечь все мосты, тем не менее что-то в тебе сознает трагическую невозвратность прожитых лет, некий бесстрастный учетчик, который как бы и не является тобою, а кем-то посторонним в тебе, в глубине твоего мозга фиксирует: «И это пройдено. А было впереди!» Однако ты отвергаешь его приговор. Из опыта тебе известно: внезапное и острое чувство сиротства при расставании с женщиной – недолговечно. Его надо пережить.
Но есть в этом расставании и нечто большее, что будоражит и веселит твое сердце. Внезапно тебе открывается главное: ты обрел свободу не ради самой свободы, но для того, чтобы суметь принять в себя, вместить в себя то новое, что уготовано тебе впереди. Ты хочешь прийти в свое будущее освобожденным, потому что предчувствуешь, знаешь, уверен – там хранится для тебя еще не тронутое тобой, еще не познанное счастье. Ты смотришь в лица встречных людей, и не только душа твоя, но и все твое тело, словно оно наконец сбросило с себя тяжкий груз, ощущает это обновление.
Любовь к женщине – вот то великое и прекрасное, чего я ждал. Я был единожды любовь познавший. С той поры, когда хмурым февральским днем на Невском проспекте, потупив взгляд, Вера сказала мне: «Теперь я пойду. И ты не догоняй меня!» и легко, но твердо оттолкнулась от моей руки, я ждал этой встречи. И сейчас, пересекая Дворцовую площадь, я вдруг ощутил это особенно ярко.
Я не знал, какой будет та, которую буду любить я. Но я твердо верил, что отличу ее от всех остальных, которые не она, даже если увижу ее в сумерках или в тесноте переполненного вагона подземки, даже если она не скажет ни одного слова и не посмотрит в мою сторону. Как будто она была некое дыхание, уже давно существующее в этом мире, поток энергии, ветер… И я знал: едва этот ветер коснется меня, я сразу пойму – мы встретились! И тогда я приму все, что будет она. И ничто не будет для меня в ней запретным, темным, но все – открытым и светлым.
Если сказать самую главную правду, ту правду, которой я жил в сердце моем, то женщина, которую буду любить я, давно уже была рядом со мной. Это место в пространстве рядом со мною давно было занято ее образом. И только озаренная таинственным своим именем, от меня доселе сокрытым, живая, телесная, она все не приходила.
Площадь позади меня утонула во тьме.
Я вошел в сад перед Зимним дворцом.
Жестяным блеском вспыхнули тут и там мелкие лужицы. Шум человечьей толпы усилился.
– Брательник, алё! – услышал я негромкий окрик, направленный в мою сторону.
Под блестящими голыми ветвями на садовой скамье сидел военнослужащий в форме десантника. Он сидел, широко расставив ноги и откинувшись могучим корпусом на спинку скамьи. В левой руке он держал, зажимая за горлышко, бутылку вина.
– Ну да! Ты, – мирно сказал он, подтверждая этими односложными словами, что его окрик относился именно ко мне.
Секунду мы всматривались друг в друга.
Он приподнял бутылку перед собой.
– Нет, не буду, – ответил я.
И продолжил путь.
Дохнуло прохладой. Из земных глубин поднялась впереди меня тяжелая черная река. Перекинутый через нее мост отражался в ней огромными дугами иллюминированных пролетов. Все вокруг зернисто мерцало от обилия народа. Глухое небо, как колпак, накрывало город, внушая сознанию горожан: «Самое важное, самое лучшее – здесь!» Лишь далекая на той стороне реки телебашня, обозначенная ровными рядами красных огней, уходила за глухой его предел, и верхние ее этажи были скрыты от зрения.
«Почему я ответил ему “нет”»? – подумал я о десантнике.
Более всего хотелось мне сейчас захмелеть.
Я вернулся.
Зубами десантник откупорил бутылку, выплюнул пробку на газон, обтер горлышко бутылки ладонью и подал ее мне.
Это был дешевый портвейн – самоубийство для язвенников, но сознание он туманил быстро.
После первых глотков я сразу почувствовал, как горячо ледяная жидкость обожгла мои внутренности.
Я протянул ему бутылку, но он отмахнулся от нее, пробубнив:
– Не лезет…
И спросил:
– Закурить, а?
– Бросил, – ответил я.
Десантник взглянул на меня светлыми, почти белыми в полутемноте глазами, и только теперь я увидел, как чудовищно он пьян.
Кивнув головой в знак согласия, он улыбнулся, и вслед за улыбкой черты лица его дрогнули.
– Не могу ее целовать! – трудно выговорил он, выпячивая вперед могучий подбородок.
По его широкой гортани прошла судорога.
Он закрыл глаза и стал раскачиваться.
Он раскачивался всем корпусом вперед-назад и причитал:
– Ой, как больно! Ой, как больно мы отрезали им уши! Ниночка! Зачем ты попросила «Поцелуй меня в ушки!»? Ой, как больно, Ниночка!
И вдруг я увидел, что, раскачиваясь, он спит.
Я поставил недопитую бутылку рядом с ним на скамью…
Людской поток снова вывел меня на набережную.
Вспышка!
Стремительно высота озарилась сотнями ярких огней, мигающих, мерцающих, переливчатых, тяжело грохнуло, так что задрожали в окнах дворца большие цельные стекла; зарево поднялось над плоскостью реки, от его разноцветья вода, мгновенно меняясь, становилась палевой, кровавой, лиловой, серебристой, медной; осветился до того не видимый в темноте водолазный катер, низкий, вороватый, испуганный тем, что он обнаружен и на него взирают десятки тысяч глаз; нежно-розовый свет залил боевые корабли, ощеренные иглами пушечных стволов, над их палубами выросли пирамиды чашеобразных локаторов…
– Урра-ааа! – заревела набережная.