скачать книгу бесплатно
В тот момент мне действительно показалось, что я непременно вернусь.
* * *
Бедная моя Клара, тоненькая, воздушная, похожая на девочку из предвыпускного класса школы средней ступени… Она не обладала достоинствами Гизель, теми самыми, что влекут молодых самцов, и была словно создана для декадентствующих поэтов, а коль скоро такие повывелись – для пожилых господ, чье либидо парадоксальным образом сочетается с потребностью проявлять к своей партнерше отеческие чувства. Я же по складу был бескрылый и в общем-то юный прозаик. К тому же историк, пусть и искусствовед, иными словами – патологический циник, бесчувственная скотина, ценящая в женщине не душу, а формы и, что существенно, бесконфликтность. Бесконфликтность – это когда без истерик и взаимных претензий. Одна очаровательная бельгийка объясняла мне так: «Я это я, а ты это ты, мы встретились, и это прекрасно, разойдемся – встретим кого-то еще. Надо уметь быть благодарным за то, что есть, а не злобствовать из-за того, чего нет».
Гизель умела быть благодарной, но без истерики у нас не обошлось. Однажды она разревелась в самый неподходящий момент. «В чем дело?» – спрашивал я в недоумении и долго не мог ничего добиться. Наконец она заявила:
– Ты считаешь меня шлюхой!
– Я? С какой стати?
– А разве нет? Думаешь, не успела жениха похоронить, сразу же спуталась с первым встречным…
Я долго молчал, «первый встречный» меня обидел. Собравшись с мыслями, я спросил:
– Ты дура?
– Сам дурак, – шмыгнула она носом.
– Ты редкостная дура, поняла? Если тебе нравится считать себя шлюхой, считай себе на здоровье. Я же останусь при своем мнении.
– Каком еще своем?
– Я тебя люблю. Если ты до сих пор не поняла этого…
– Вы всех нас считаете шлюхами.
– Плевать я хотел на всех. Я это я, а ты это ты.
Я и не заметил, как процитировал бельгийку, говорившую совсем о другом. Но Гизель об этом не знала.
– Кстати, как там мой друг поживает? – без всякого перехода и как ни в чем не бывало поинтересовалась она. По-хорошему, мне бы следовало уйти, но ее друг… Не всегда удается проявить надлежащую гордость.
* * *
Отец приехал перед самым моим отъездом, можно сказать – к прощальному ужину. Он тоже изменился, но, в отличие от матери, не в лучшую сторону, выглядел измотанным и опустошенным. За столом рассказывал о заводе и непроходимой тупости русских рабочих. Его возмущение было неподдельным.
– Это просто звери какие-то. Я не могу понять, как им удалось осуществить с подобными кадрами их хваленую индустриализацию, построить заводы и гидроэлектростанции. Ты представляешь, дорогая, – раньше он никогда не употреблял подобных слов, – по документам они числятся квалифицированными специалистами, а их приходится обучать простейшим операциям. Полный идиотизм. Теперь я понимаю, что русский социализм не более чем блеф. Такой же, как их непобедимая Красная Армия. Их Сталин опять всех надул.
– Может, это саботаж? – предположила мать. Я промолчал, а отец не ответил. Когда мы перешли к десерту, он попытался поговорить со мной о России, однако разговора не вышло, слишком далеки были его вопросы от того, с чем мне приходилось иметь дело на практике. Затем, расспросив Юльхен о школьных успехах и пожурив за пренебрежение классическими языками, отец высказал новую идею, а именно – не взять ли нам восточную работницу в качестве прислуги. Как инженер, работающий на оборону, он может на это претендовать. Я уткнулся глазами в тарелку. Созрел, стало быть. А ведь в свое время постеснялся участвовать в ариизации. Впрочем, там речь шла о людях, внешне, да и внутренне таких же, как мы, – ходивших в те же школы, говоривших на том же языке, читавших те же книги, потреблявших те же продукты питания. Матери идея тоже не понравилась. Во всяком случае, она насторожилась.
– Это еще зачем?
– Тебе облегчение и вообще, – ответил отец, несколько смущенно, понимая, куда та клонит. Мать в ответ пожала плечами, видимо рассудив, что отец всё равно пропадает на заводах и работница с Востока не представит серьезной угрозы семейному благополучию.
– Надо подумать.
* * *
Ближе к ночи, когда я готовился лечь в кровать, отец вошел ко мне в комнату. Неловко присел на стул у окна. Было видно, ему хочется общаться с сыном, более того, он видит в этом свой долг, и тот факт, что общения не выходит, не на шутку его расстраивает.
– Ты стал совсем другим, возмужал…
Прозвучало по-книжному, но вряд ли стоило винить отца. Ему трудно давались подходящие слова. Вопрос еще, каково бы было мне на его месте. Я улыбнулся, и это его ободрило.
– Значит, ты в Крыму. Говорят, там красиво.
– У нас тоже красиво, папа. Наши горы ничем не хуже крымских, даже лучше.
Похоже, и у меня было туго со словами. Я словно бы готовился к работе в туристическом агентстве. Хотя кто знает, чем придется заняться после войны.
– А там еще море и степь, – сказал он почти мечтательно. – Я был однажды в венгерской пуште. Вас хорошо там кормят?
– Нормально.
– Да. Нас тоже неплохо кормили в восемнадцатом, когда мы стояли на Украине. Лучше, чем в Германии и на Западном фронте.
Его нынешняя неловкость в общении со мной проистекала главным образом из обстоятельства, что во время той войны отец и дядя Юрген попали в действующую армию лишь по заключении Брестского мира с Советами – и им довелось поучаствовать лишь в оккупации Украины. При штабе и в каком-то благополучном месте, где их не тревожил ни Махно, ни большевики и вообще никто. Впоследствии данное обстоятельство не мешало его брату изображать бывалого вояку, а вот у отца с его привычкой к рефлексии как-то не получалось.
– У вас в подразделении есть партийные товарищи? – спросил он неожиданно. – Как складываются твои отношения с ними?
Я удивленно посмотрел на него. Он не смутился, скорее просто не заметил моего взгляда.
– Не надумал еще вступать в партию?
Я неуверенно усмехнулся.
– Шуточки у тебя сегодня.
– Я не шучу, – ответил он, и стало ясно, что он говорит серьезно. – Я собираюсь вступить. Вот и захотел узнать, как у тебя с этим.
– Понятно, – сказал я.
– Боюсь, не совсем.
Голос отца сделался жестче, слова теперь находились легко. Похоже, они давно были найдены – для меня или для кого-то другого. Его формулировки были не менее отточены, чем рассуждения бельгийки об отношениях полов.
– Пойми меня, Курт, я многое вижу теперь в ином свете. Я во многом заблуждался, пребывая в оковах традиционализма. Стереотипы, устаревшие представления, миф об интеллектуальной свободе. Но что важнее, в конце концов, моя прихоть читать те или иные книжки и ругать правительство – или благо народа в целом?
Я промолчал, вспоминая, как он морщился, слыша по радио о битве за урожай в Восточной Пруссии.
– Эта система, пусть она неидеальна, но ведь идеальных систем не существует, доказала эффективность и жизнеспособность. За шесть лет был вдвое увеличен валовой национальный продукт…
Я не ответил, предположив, что сейчас он скажет про ликвидацию безработицы, замечательные автострады, социальный мир, «Силу через радость», успехи во внешней политике. Так и вышло, после чего последовало высказывание о мощи наших вооруженных сил.
– Таких военных успехов не знала история. Ты солдат и можешь их видеть своими глазами. Я завидую тебе, поверь. Защищать отечество от восточного варварства, западной лжи…
Я ничего не сказал. Он вздохнул и виновато на меня поглядел.
– Возможно, я неправильно воспитал тебя в свое время, возможно, оказал нездоровое влияние, и теперь оно мешает тебе ощутить себя не только индивидом, но и частью национального сообщества. Прости меня, мой мальчик.
Мне стало его жалко. Жальче, чем Клару, Гизель, Клавдию, Густава Кранца.
– Всё нормально, папа, – ответил я. – Я часть, и еще какая. А если мне заменят винтовку на пистолет-пулемет…
Он снова печально вздохнул, попрощался и вышел. А я лег спать и, что поразительно, сразу уснул. Спасибо Гизель, после нее мне всегда хорошо спалось – несмотря ни на что.
* * *
На следующий день, а это была суббота, причем госпожа Хаупт уехала навестить дальних родственников в Роттенбурге и мы не были ограничены промежутком между шестью и десятью, состоялось последнее наше свидание. Как и прежде, всё было прекрасно. Почти ничего лишнего, за исключением того, что Гизель спросила о том, о чем я совсем не хотел говорить.
– Ты убил кого-нибудь?
– Не знаю.
Я соврал. Когда на протяжении недель приходится бросаться вперед, отбиваться, стрелять из винтовки, изводить десятки патронов, а потом идти мимо горящей техники, перешагивая через трупы, можно быть уверенным, что кого-то из тех, кто валяется тут, в измятой и жухлой траве, застрелил не кто-нибудь, а ты. Хотя, черт его знает… Но был случай абсолютно точный, однако и тогда я оказался не один.
– Правда не знаешь? – Она заглянула мне прямо в глаза.
– А что бы ты предпочла? – ответил я, возможно излишне резко.
Она промолчала. Я прижал ее к груди.
– Давай не будем об этом, ладно?
– Хорошо, давай не будем.
Вечером у госпожи Нагель состоялся прощальный ужин. На сей раз в сборе были все: и госпожа Кройцер, и ее ухажер, и всё наше семейство, и дядя Юрген, и Гизель, и ее вернувшаяся из Роттенбурга мать. Торжество было умеренным, но милым.
* * *
Утром я шагал на вокзал. Я совсем не стремился туда, куда мне предстояло вернуться, но такова была судьба миллионов моих соотечественников – и выбора у меня не было.
Возвращение
Старший стрелок Курт Цольнер
Вторая половина апреля 1942 года
Два дня спустя я ехал через Польшу, причем с относительными удобствами – на нижней полке и недалеко от печки. Время было весеннее, и последнее обстоятельство имело значение. Поездка протекала обычным порядком. Беспокойный сон ночью, ничегонеделание и пустые разговоры днем. С кем поболтать – было. Еще в Берлине я встретил Хайнца Дидье, отправленного в отпуск вместе со мной и теперь возвращавшегося из Кобленца. В отличие от меня, вюртембержца, он был рейнландцем, или, по-нынешнему, мозельцем, что же касается необычной фамилии, то так оно и было – тем, кто интересовался, Хайнц говорил о старинном гугенотском семействе и рассказывал про Нантский эдикт.
* * *
Поезд шел быстрее, чем хотелось. За окошком тянулась равнина, сначала плоская, потом всё более неровная. Мелькали деревеньки, беднее с каждой новой сотней километров, пробегали рядки пирамидальных тополей. Некоторые селения и станции сохраняли разрушения, напоминавшие о сентябрьской кампании, но в целом были более-менее залатанными и приведенными в рабочее или пригодное для жилья состояние.
Долгих стоянок почти не случалось, только раз у нас хватило времени, чтобы сбегать на маленький рынок неподалеку от станции и потолкаться среди местных жителей, одетых во что попало, польских полицейских в синих пальто и наших серошинельных солдат.
Большинство увиденных мною на этом торжище лиц, порой со следами недоедания, а порою – сытого самодовольства, оставляло не самое благоприятное впечатление. Обращенные к нам взгляды могли быть угодливыми или дерзкими, но всегда нехорошими и неискренними. Однако, так или иначе, все занимались своими делами, и вскоре нам удалось обменять банку кофе из Голландии – вроде того, каким поила меня Клерхен, – на деревенское сало и пару бутылок «бимбера», самодельной польской водки. Трансакцией остались довольны обе стороны – я с моим спутником по имени Клаус, хозяином банки (свою долю я возместил ему деньгами), и польская дама средних лет в слегка облезлой шубке и со смущенной улыбкой на лице, основательно тронутом жизненным опытом.
Обменом с нею дело не ограничилось. Не успели мы засунуть добычу в сухарные сумки, как перед нами, вынырнув из гомонящей толпы, появился шустрый молодой полячок – из категории личностей с дерзкими взорами. На чистом почти немецком, выдававшем в нем позавчерашнего гимназиста, он решительно заявил: «Приветствую доблестную германскую армию», – после чего стал делать странные жесты, намекая то ли на гранату, то ли на патроны, которые он надеялся получить в обмен на нечто крайне вкусное в рюкзаке. Сделка не состоялась, поскольку Клаус глянул на шустрика так, что тот моментально исчез – с легкостью, выдававшей солидный опыт рискованных операций.
– Этот свое найдет, – пробурчал Клаус, послуживший в свое время в генерал-губернаторстве и знакомый с нравами местного черного рынка.
– Зачем ему? – спросил я.
– Какой-нибудь уголовный тип или, хуже того, бандит из подполья.
– Больше похоже на второе, – почему-то решил я, видимо оттого, что знание языков не вязалось в моем воображении с банальной уголовщиной. Клаус хмыкнул.
– Какая, к черту, разница. Лучше держаться от них подальше. Хотя, с другой стороны, если он подстрелит одного из тех псов, что идут нам навстречу…
Он не договорил, поскольку «псы» подошли совсем близко. Лицо Клауса сделалось каменным. Простые солдаты не любят полевой жандармерии, а та отвечает им взаимностью. Полагаю, мы оба синхронно подумали о бутылках и сале в наших мешках, однако трое патрульных ограничились советом держаться поближе к поезду. Таких, как мы, тут вертелось множество, и мы не представляли особого интереса.
– Славные ребята, – смягчился Клаус. – Дай Бог им вернуться домой.
Я согласился.
* * *
Дальнейший путь – после того как бутылки были осушены, а сало съедено – проходил всё в той же полудреме, когда перестук колес на стыках то навевает сон, а то не дает уснуть, сколь бы сильно тебе ни хотелось. В нормальной жизни подобное путешествие вызовет скуку и желание, чтобы оно поскорее окончилось, но тут, прямо противоположным образом, хотелось, чтобы оно продолжалось бесконечно, – и чем ближе к цели, тем сильнее это желание становилось.
Потом потянулась Волынь, или, как называли ее в прежние времена, Лодомерия. На полустанках у поездов шныряли горластые, не очень красивые девки, предлагавшие всякую снедь, как водится, сало и самодельную водку. Их отгоняли местные полицейские, носившие иную форму, чем синяя польская, а то и вовсе обходившиеся безо всякой, одеваясь кто во что горазд. Разобравшись с бойкими соотечественницами, они, как правило, принимались за торговлю сами, озираясь по сторонам, чтобы не стать, в свою очередь, жертвой нашего военного патруля. Это забавляло Клауса, но отнюдь не мешало ему заниматься торговлей, обеспечивавшей меня, Дидье и пару наших знакомых туземными деликатесами, съев которые мы снова забывались в тревожном полусне.
По переезде через старую советскую границу количество разрушенных домов заметно увеличилось. Население сделалось более хмурым – хотя торговля продолжалась и тут, – полицейские поголовно были вооружены винтовками, количество наших военных на станциях заметно возросло.
На запад один за другим тянулись поезда с ранеными, мы старались на них не смотреть. Из других составов, не менее многочисленных и двигавшихся под хорошей охраной, раздавалось мычанье и блеянье домашней скотины. А однажды навстречу выкатил поезд, состоявший из открытых платформ, опутанных по периметру колючей проволокой. На них под прицелом пулеметов, водруженных на головной и замыкающий вагоны, плотной стеной стояли заросшие щетиной люди в грязных лохмотьях. Другие лежали и, по всей видимости, были мертвы. Моросивший с неба холодный дождь их нисколько не беспокоил.
– Хотел бы я знать, сколько выживет этих иванов, – пробормотал Дидье.
– А тебе не плевать? Самому бы живым остаться, – зло бросил Клаус и занялся подсчетом оставшихся у него банок с голландским кофе, пачек сигарет «Голуаз» и бесценных коробочек с зубным порошком «Колинос».
* * *
Спустя пару часов, уже под вечер, когда эшелон остановился у переезда возле черневшего в сумерках леса, мы увидели еще одну малопривлекательную картину. Прямо под полотном были аккуратно выложены трупы мужчин и женщин. Большинство в гражданской одежде (в глаза бросались вышитые сорочки), некоторые – в обносках военной формы, в полутьме не разобрать – нашей, русской, польской? Рядом стояло с десяток солдат и всё тех же вездесущих полицейских, которые оживленно о чем-то переговаривались на своем невразумительном языке.
– Какого черта их тут разложили? – пробурчал Клаус.
– Для подсчета, обычное дело, – ответил коренастый унтер лет тридцати, назначенный старшим по нашему вагону. Завязалась дискуссия. Кто-то прикинул:
– Штук двадцать, не меньше. Интересно, кто это?
– Какие-нибудь партизаны, – рассудил унтер.
– Или заложники, – заметил Дидье.
– Вряд ли. Погляди на тех в форме.
– А бабы? Тоже партизаны?