Конрад Дёрдь.

Соучастник



скачать книгу бесплатно

Я не в силах оторвать взгляда от беспокойных шагов Дани; он как будто спасается бегством, мечась из угла в угол, от одной стены до другой и, подобно какому-то рассеянному дятлу, стуча костяшками пальцев по каждому предмету обстановки, который попадается на пути. Сняв колпачок с моей авторучки, зачем-то нюхает его; вынув букет тюльпанов, заглядывает в вазу. Бег его ускоряется; я чувствую, что уже и сам устал наблюдать за ним; наконец, он садится в кресло и распрямляет один за другим ежа тые в кулак пальцы. Потом, спохватившись, выхватывает из кармана какие-то пузырьки, глотает таблетки, мозг его возбуждается, и он жестами дирижера чертит свои мысли прямо в воздухе перед собой. Я пододвигаю ему хлеб, сыр; он, понюхав, кладет их обратно. Роняет на грудь голову, словно вор-неудачник, который лишь сейчас понял, что с этой балки под самой крышей, куда он каким-то чудом забрался, ему ни за что не спуститься. Будто молясь, складывает на груди руки, вертит туда-сюда головой, улыбается каким-то своим мыслям, раскачивается взад-вперед. Озирается вокруг: «Ты кого-нибудь ждешь? Никого? Тогда закрой дверь на ключ и, кто бы ни пришел, не пускай. Я столько лет готовился к этому разговору. Я твердо решил: пора вырваться из их грязных лап, понимаешь? Ведь и до сих пор: это не их руки были такими длинными, это я отдал им поводок своих хи мер. И они за него ухватились, за него держаться легко; но сейчас я проснулся. Мне бы только чуть-чуть сил побольше! Я два дня уже ничего не ем. Знаешь, что я вижу все время? Конец лета, на жнивье лежит мертвое тело, мухи ползают по открытым глазам. Это – я. Скажи, чего бояться человеку, если он не трус? Я сдаю партию; все, что у меня еще впереди, нелепо и скучно. Не хочу ничего, никакого решения! Не могу я уже жить ни с кем. Я ни к чему не привязан, а жить можно, только если ты привязан к чему-то. Теперь я настроен лишь уходить, разрывать, прощаться. Иногда, представляешь, меня даже тянет обратно в тюрьму: там я, может быть, и обрел бы покой. Но и этого не будет; будет только глупость, будет только упадок. Я теперь способен только отталкивать все от себя, никого ни в чем не хочу убеждать, уговаривать, не хочу к себе никого привязывать. Я до того заскорузл, что меня скорей разорвет, чем растя нет, я скорее погибну, чем обновлюсь. Мне бы искать простые, растительные решения; да беда в том, что я – не растение. Не могу с интересом взирать на то, что доставляет боль; я – болен.

Я запутался в дрязгах, я слишком долго толок воду в ступе, и из всей этой бури страстей родилось лишь несколько дурацких банальностей. Я чувствую себя слишком уж дома. Я исчезаю; куда – понятия не имею; но ты от меня избавишься».

6

«С Тери у нас дела такие, что я или себя убью, или ее. Пристукну чем-нибудь: молотком, подсвечником, бутылкой из-под вина. А скорее всего, уйду куда глаза глядят, чтоб не было даже возможности прикасаться к ней. Это мое проклятие: все время тянет к ней прикоснуться. Все мои женщины были смуглыми, Тери – как сахар-рафинад.

У других соски на груди коричневые, у нее – розовые, как губы младенца. И лоно – такое же. Тело ее доставляет мне наслаждение, как в детстве, ты ведь помнишь, рисовая молочная кашка с изюмом, ванилью, корицей. Когда я говорю с ней по телефону, ее голос у меня в позвоночнике отдается; если ее нет дома, я глажу рукой ее блузку на спинке стула. Я сплю рядом с ней – и вижу ее во сне, вижу ее лицо, разное с двух сторон: левая половина смеется, правая – прощается. А когда проснусь, пальцами глажу подушку, куда натекла слюна из ее обиженных, детских губ. Она явилась на землю первого апреля, в воскресенье, она – единственный предмет роскоши, который я себе позволяю; если я останусь, то никогда не смогу ее отпустить от себя».

«Нимфоманка, мифоманка, наркоманка, аферистка, бродяжка, пьянчужка, шлюха, не вылезающая из скандалов. Деньги мои она бросает на ветер, платья дарит направо-налево, влезает в любой разговор, и при этом умопомрачительно обидчива. Если меня нет дома, ей мерещатся привидения, она убегает, куда глаза глядят, а ты будь добр, ищи ее в полиции или в вытрезвителе. Истеричка, психопатка, но не сумасшедшая: просто натура у нее такая, и такой останется. Любая комната, куда она входит, становится театром, где она – примадонна, а все остальные – зрители. Если она есть, то нет больше никого, а кто пробует противиться, того она беспощадно жалит; впрочем, жалит она и того, кто от нее в восторге. Она по-настоящему зла, зло она обожает; тут даже я не гожусь ей в подметки. На мужчин она смотрит, как рыбак – на рыбный пруд: вытащит карпа, швырнет обратно. Я же рядом с ней просто слепну, я никого, кроме нее, не вижу. Она на тридцать лет моложе меня. Она готова терзать меня до смерти, но бросать – не бросает. „Не сдавайся, единственный мой“, – шепчет она мне на ухо, и тут же кусает».

«Приходит к нам молодая пара, Тери уводит парня в соседнюю комнату и там – стонет, визжит, воет, специально для меня воет, будто на последнем издыхании; со мной – никогда такого экстаза, как с этим, не знаю с кем. Молодая жена криво улыбается, не знает, куда деть глаза, потом откидывается на спину, тянет меня к себе, я глажу ее, как лошадь или диванную подушку. Тери: „О, сомни меня, сломай! Уничтожь! Я чувствую, ты здесь, у меня в голове, ты везде“. На следующее утро я жарю яичницу, он разглядывает какого-то паука на стене. „Ты что, любишь этого?“ „А, брось, я его почти и не помню. Устроила ему небольшой концерт, вот и все“. От пощечины она падает на пол, я встаю над ней, мочусь на нее. Она мотает головой из стороны в сторону: „Накажи меня, милый, я всегда играю для тебя, и все гда – против тебя. Я хотела, чтобы ты плакал от унижения, а видишь, опять реву я, а не ты“. Она колотит меня, пока хватает сил, лицо у нее в моче и слезах, я ее обожаю – и плачу с ней вместе. Мы сидим в ванне, она пытается рассмешить меня; обыч ное дело: сначала смешает с грязью, потом заискивает, ухажива ет. После ванны мы сидим, прижавшись друг к другу, читаем; звонок в дверь, она выходит и долго не возвращается, я иду за ней: она стоит, опираясь локтями на кухонный стол, длинная юбка на шее, трусов она никогда не носит, а за спиной у нее – молодой мужчина: газовщик, пришел снять показания счетчика. Я выгоняю его, а ее опять колочу, она швыряет на пол кастрюлю с мясным супом, топчет мясо, кричит истерически: „Да пойми ты, у меня же ничего больше нет! Они рады, когда я задираю юбку. Когда задница у меня будет дряблая и холодная, тогда же никто к ней не потянется“. Противоречие это неразрешимо: мне тоже нравится, что зад у нее горячий и упругий, но не нравится, что он нравится другим».

«Гости приходят к нам часто, в основном это молодые парни, они знают: если Тери идет варить кофе, есть смысл увязаться за ней. Я, стиснув зубы, сижу в комнате, поддерживаю беседу, потом не выдерживаю, иду следом: они стоят в кухне, тесно обнявшись, парень гладит волосы Тери, под ногтями у него черная кайма; я топчусь у них за спиной, но им наплевать. На другой день Тери просит, чтобы я пошел спать в маленькую комнату, в большой комнате кровать шире, их – двое, я – один. Если мне хочется, я могу подержать ее голову в момент оргазма. „Мы, женщины, способны на большее, тебе и одного раза достаточно, мне и десяти мало“. Раньше она была пловчиха, теперь у нее такой вот вид спорта. „Ты, говорит, просто представить не можешь, какую благодарность чувствует к тебе какой-нибудь совершенно чужой мужчина, если ему просто так дашь. Мне это ведь ничего не стоит, если он не совсем уж омерзительный. Но жить я могу – только с тобой“. Жить. В прошлом месяце я привез ее домой из больницы для самоубийц. Она приняла кучу каких-то таблеток; врачу поклялась, что больше так делать не будет. „Ты ведь знаешь, чего стоит мое честное слово, – сказала она, когда мы вышли из больницы, и пнула камешек, тот улетел и провалился в решетку канализации. – Мне психолог в отделении говорит: вы, говорит, наносите ущерб государству, норовя испортить такую великолепную производительную силу. Я есть хочу, купи мне, милый, яйцо под майонезом“».

«Перед нашим домом телефон-автомат, на стене будки – надпись карандашом: „Тери клевая телка. Звони ей в любое время. На пустыре за углом дает бесплатно“. И – наш телефонный номер. Если звонит телефон, она бежит первая. Спросишь, кто это – она в истерику, визжит, вся красная: „Да пойми ты, я человек независимый, нечего меня контролировать. Ты меня подавляешь, ты замуровать меня хочешь!“ Я и так, и этак: ты хоть понимаешь, как ты меня-то позоришь такой вот настенной литературой? Тут она совсем не выдерживает: она ведь пыталась оставаться в сфере высоких материй, а я ей такое; не спрячься я вовремя за письменным столом, она бы угостила меня каблуком по яйцам. Со свиданий своих она возвращается, загадочно улыбаясь; когда я спрашиваю, где была, она только рукой машет: ах, мол, не будь мелочным. Даже вроде бы мириться готова, тащит меня в постель, но вдруг принимается кусаться, щипать меня, засовывает свой длинный указательный палец мне в рот, до самой глотки. Потом снова гости, Тери лезет из кожи, не зная, как себя еще показать: сначала со светским видом щебечет о фильмах, один фильм, вполне сносный, с убийственной иронией раздельпзает под орех, другой, совершенно дерьмовый, объявляет шедевром – чтобы продемонстрировать, что у нее-де тоже есть свое мнение. Потом ошарашивает всех злобными тирадами в адрес своей матери: однажды это чудовище отшлепало ее по заднюшке, и знаете за что? За то, что она накакала мимо горшка. Я могу представить и более ужасные проступки, но пока лишь позволяю себе усомниться: как Тери все это запомнила? Она кричит в истерике, что я пытаюсь выставить ее лгуньей. Потом, снова развеселившись, исчезает – и возвращается с блюдом бутербродов, совершенно голая, приносит краски: пускай ее рисуют все вместе, она хочет быть коллективным произведением искусства. Другие дамы тоже принимаются бесстыдно раздеваться: мол, рисуйте и нас; вокруг – расплывшиеся, не очень ароматно пахнущие тела, я сижу в наушниках, в голове у меня – оглушительный грохот музыки, я мечтаю исчезнуть куда-нибудь. Тери стаскивает с меня наушники: „Моя мать убила моего отца, а я тебя убью“. „Почему?“ „А так“. И упархивает куда-то. Снова музыка; я верю, что она в самом деле этого хочет. Она возвращается: „Но знай: пока я тебя не убила медленной смертью, мне нужен только ты. Если сбежишь, пойду за тобой на край света. Ты меня знаешь, и ты меня простишь. Даже если я до отчаяния тебя доведу, все равно – простишь. А я буду тебе хорошей вдовой: если дашь денег, сошью себе платье, траурное, облегающее. Чтобы еще у твоей могилы меня многие захотели“».

«На прошлой неделе я слегка разозлился на нее за что-то; она от меня – на чердак, оттуда – на крышу, я гонялся за ней между трубами. Жильцы позвали консьержа, но тот боится высоты, он нас из слухового окна ругал, дескать, негоже в моем возрасте играть в салочки. „Уходи, – сказал я ей, когда мы вернулись в квартиру. – Вот твой чемодан, с ним ты пришла ко мне от своего мужа. Три года мы выдержали вместе, теперь убирайся, изводи кого-нибудь из моих друзей; все равно ведь среди них нет ни одного, кто еще не переспал бы с тобой“. Проходит пара часов, звонит в дверь сосед: „Пусти ты ее домой-то, она с чемоданом сидит на лестнице, плачет“. Тери и вправду там, вся замерзла; оказывается, ее изнасиловал таксист. „Дал мне оплеуху, я испугалась. Из-за тебя все это: он почувствовал, что я в отчаянии. А у меня менструация, все сиденье было в крови. Он меня звал выпить что-нибудь; ты что, думаешь, я буду пить с тем, кто меня изнасиловал? – отвечаю я ему. Яичники у меня болят, душ принять надо, и есть я хочу. В холодильнике жареный цыпленок, я сама готовила, имею я право поесть немного?“ В самом деле, разве она не имеет такого права? Уложил я ее в постель, чай приготовил, принес цыпленка, мы слушали музыку, я ей что-то рассказывал, она попросила разрешения взять меня за руку. Полусонная уже, прижалась она ко мне, пробормотала, что, если мне так хочется, я могу выгнать ее и завтра, а сейчас у нее небольшой насморк, и спать очень хочется».

«На другой день у меня тоже поднялась температура, и она со мной нянчилась, как с младенцем; а еду готовила с таким изощренным вкусом, будто повар-диетолог из какого-нибудь четырехзвездочного ресторана. Все рубашки мои перегладила, сделала мне массаж, постригла, втирала какие-то мази, витамины давала. Я пожаловался на сердце. „Господи, вот было бы здорово, если бы ты умер прямо на мне!“ „А вдруг у меня инфаркт: выйду в кухню – и бряк на пол“. Мне стало жалко себя, ей – тоже, сидит вся в слезах. Потом опустилась передо мной на колени, такая ароматная, грациозная, платье на ней зеленое, маникюр на пальцах зеленый; она даже во всех этих скандалах никогда не забывает следить за собой. Дважды в день принимает ванну. Я должен сидеть рядом, она придирчиво ведет учет моим комплиментам, недавно вот расплакалась, потому что какая-то посторонняя женщина более искренне восхитилась формой ее носа, чем обычно делаю я. Она завертывается в купальную простыню; „Чего тебе от меня надо?“ – спрашиваю я уныло. „Чтобы ты любил меня и не критиковал, – отвечает она с жестокой улыбкой. – Чтобы считал совершенством“. Она до того испорчена, что это уже чуть ли не целомудрие; может быть, она и вправду совершенство? „Три года я терплю твои истерики, так что немного покоя мне не помешало бы“, – говорю я. На это она, в одном халатике на голое тело, выскакивает на улицу, в февральский снегопад. Я беру ее шубу, неторопливо иду следом; знаю, далеко она не уйдет, ждет, чтобы я ее догнал. „В дурдом тебя сдать, что ли?“ – говорю я измученно. „Я там уже два раза была, и два раза меня отпускали. Голова у меня в порядке, только характер скверный. Точно как у тебя, милый. Лучше веди меня в ресторан“».

«Гардеробщица смотрит на нее ошеломленно. „Дама не будет снимать шубу, – говорю я, – она в одном халате“. Терн сыплет в еду сахар, соль, льет уксус, потом кривит губы: это же нельзя есть; я заказываю другое блюдо, самое дорогое; она вдруг разражается плачем: сколько людей в третьем мире сейчас голодают. «Тише», – говорю я; она начинает кричать: „Ты меня не успокаивай! Ну и что: смотрят? Пускай смотрят, пускай у них зенки повылезают! Они тут обжираются, а там дети мрут с голоду“. „Истеричка паршивая“, – шепчу я; это помогает. Дома я три дня не разговариваю с ней. Она в отместку три дня не моется. Потом, ластясь ко мне, шепотом, словно большой секрет, сообщает: „Ух, какие у меня ноги вонючие!“ Сидит на ковре, нюхает свои ноги и ликует: в самом деле вонючие. Была у меня попытка вырваться из заколдованного круга: другая женщина, теплая, ласковая, как мать, во всем противоположность Тери, но почти такая же красивая, как та. Тери зазвала ее к нам, увела к себе в комнату, примеряла на нее свои платья, гладила, соблазняла. Женщина исхудала, почернела, мне дерзит, целуется с Тери; она отравлена. Тери торжествует. Когда я в городе, она преследует меня своими бесовскими телефонными звонками; я не могу постичь, как она находит меня, а она посмеивается: это, мол, мой маленький секрет, просто ей любопытно, какой гостинец я ей принесу: хоть веточку или камушек. Уходя из дому, я оглядываюсь, поднимаю глаза на наш балкон, иду с вывернутой шеей до самого угла; а когда возвращаюсь, она опять там, или ждет на углу: чувствует, когда я должен вернуться».

«Тайно от нее я выправил себе загранпаспорт; она шарила в ящиках моего стола, конечно, обнаружила его – и зашипела от ненависти. Вечером приходят гости – стервятники, гиены, сладострастные сплетники – приходят чуть ли не благоговейно, словно в театр: ведь то, что у нас разыгрывается, – не беззубая мелодрама. „Налей и мне, стукачок ты мой милый“, – говорит Тери. Бутылка у меня в руке замирает. „Наливай, наливай, – поет она сладкозвучной флейтой, – все ведь знают, что ты своего брата заложил. А вы следите за своими словами, не болтайте перед ним, что попало“. „Хватит“, – говорю я. „Скажи ему, что он стукач. Он трусливый, он тебя не ударит“, – подначивает Тери какого-то юнца. „Не могу“, – сопротивляется тот. „Если скажешь, я с тобой лягу. Даю пять минут, я пока постелю“. И медленно, церемонно разбирает постель в соседней комнате. „Правда же, вы не стукач?“ – весь красный, спрашивает юнец. Я молча смотрю на него. „Боже мой“, – говорит парень и убегает. Гости тоже начинают собираться. „А где же моя любовь?“ – томно спрашивает Тери. „А моя где?“ „Перед тобой, идиот. Когда ты весь будешь исколот, изранен, тогда и меня будешь любить по-настоящему. Пока ты горд, пока помнишь о своем самолюбии, ты меня не любишь. Сколько грязи тут оставили эти стервятники! Смотрят, как я тебя медленно убиваю, и ржут про себя, потому что тебя можно убивать каждый день. А ты каждое утро воскресаешь и садишься за стол, переводить“. Это верно, в день по двадцать страниц, на магнитофон, в сумасшедшем темпе, две машинистки едва за мной успевают. Тери нужны деньги, я должен ее содержать, если она поступит на службу, на третий день ее выгонят. Она становится передо мной на колени: „Счастье мое, нет на земле другого человека, который бы все это терпел. Я не могу измениться; я ведь только и живу, когда тебя унижаю. Если нет никакого скандала, мне кажется, ты меня и не любишь вовсе, я для тебя – пустое место. Призрак из склепа, который сосет твою кровь, и ты не можешь меня прогнать, а я уничтожаю всех, кто бы мог меня заменить в твоем сердце. Выдержи меня еще немного, помоги мне, я тебя мучаю, но не виню ни в чем“. „Давай ложиться“, – говорю я; я уже не слышу ее слов, все кажется мне каким-то нелепым, ненужным, как радио, которое забыли выключить, и в нем продолжается трансляция какого-то спектакля. Среди ночи я просыпаюсь от ее рыданий: перед сном я, видишь ли, не пожелал ей спокойной ночи. Ничего, пускай рыдает».

«Всю неделю мне не по себе; на улице я озираюсь: у меня такое ощущение, будто за мной следят. Вполне возможно, что никакой слежки нет; мало ли людей на улице у меня за спиной. Я просто переутомился: слишком много кошмарных историй. От философии моей остались клочья. В квартире у нас есть изразцовая печь, в ней я на рассвете сжег все свои записи. И в это утро не сел за машинку. У Тери глаза полезли на лоб. „Устал, – сказал я ей. – Пойду погуляю“. „Подожди немного, – встрепенулась она и стала показывать мне свои детские фотографии. – Вот это – мой старший брат, самый любимый, с ним мы всегда купались в ванне“. Она присела рядом со мной, устроившись так, чтобы ее мокрый после купанья затылок оказался у меня в ладони. Мне было уже все равно, какова ее кожа на ощупь; я гладил ее, словно в перчатке. „Мне снилось, – сказала она, – ты входишь в море, абсолютно спокойный, и медленно исчезаешь“. Ее нагота, ее сны – всему конец. Я в силах обойтись без нее; ее присутствия слишком, слишком много. Я хочу просыпаться в постели один. „Ты не слушаешь меня, – сказала она. – Наверно, я пересолила где-то“. „Я пошел“, – ответил я. Она проводила меня до двери, я погладил ее печальное лицо, коснулся морщинок под глазами; эти три года и ей нелегко дались. Она поймала мою руку и поцеловала в ладонь. Дойдя до угла, я оглянулся: ее на балконе не было. Мир велик, я исчезну в нем. У меня с собой – ничего, кроме паспорта. Завтра в каком-нибудь цюрихском отеле высплюсь от души, послезавтра попрошу политического убежища, буду работать. Хорошо бы податься в грузчики или крановщики; еще лучше – шофером грузовика. С головой у меня все в порядке, как и у тебя. Сейчас Тери и режим видятся мне вместе, они похожи, две диктатуры, я устал от их истерик. Если ты пытаешься уклониться от их надзора, они обижаются, рыдают. Я никому ничего не желаю больше доказывать, даже самому себе. От людей, что меня окружают, мне ничего не надо, кроме вежливого равнодушия. Дай стакан вина, обними меня, и я уйду».

7

Близ городка – еврейское кладбище; перед ним в утреннем дождике подрагивает чисто вымытая тополевая аллея; решетчатая калитка, оторванная от проржавевших петель, стоит, прислоненная к каменной ограде: вынести отсюда нечего, да и сюда внести – уже некого. Кладбище – не столько кладбище, сколько музей; пополнение, которого оно ждет, или ушло в небо дымом, или выкрестилось, или уехало. На протяжении либерального столетия еврейская община разрасталась; правовые основы для этого имелись, и состоятельные семьи покупали на кладбище целые участки, чтобы потом, после трудов праведных, почивать там сморщенными изюминками в рассыпчатом пятничном хлебе, лицом к востоку, в длинной, до пят, белой рубахе, с камешками, прижимающими веки. «Теперь ты свободен, и мы скорбим о тебе», – высекали на надгробном камне близкие и, прочитав заупокойный кадиш, возвращались к своим делам: торговым, домашним, – а душа усопшего пускай витает себе, где ей вздумается. Ни сторожа, ни раввина, ни могильщика, только густой птичий гам; наконец ко мне, словно хранитель музея, подходит коза с бакенбардами. Она опускает лоб с траурной звездой, я беру ее за теплые рога с поперечными бороздками, и она ведет меня к надгробью моей семьи. «Это они, верно?» И, не дожидаясь ответа, прямо над моим дедом, в высокой, до козьего живота, траве, откусывает сочную ромашку.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10