Коллектив авторов.

Сергей Есенин. Подлинные воспоминания современников



скачать книгу бесплатно

Поэт Вс. Рождественский: «Гибельным для Есенина оказалось знакомство с кружком Мережковского и Зинаиды Гиппиус. На их сборища в доме Мурузи (нелепое огромное здание на углу Литейного и Пантелеймоновской в железно-мавританском стиле) сходилось пестрое общество литераторов и университетских профессоров, некогда настроенных либерально, а ныне сильно поправевших. Непривычное слово «народ» произносилось здесь с мистическим трепетом и некоторой опаской. Эту «дикую силу» предпочитали видеть укрощенной, вошедшей в «законные берега». Для Зинаиды Гиппиус – пифии и вдохновительницы этого салона – появление Есенина оказалось долгожданной находкой. В ее представлении он так же, как и поэт Н. Клюев, должен был занять место провозвестника и пророка, «от лица народа» призванного разрешать все сложные проблемы вконец запутавшейся в своих религиозно-философских исканиях интеллигенции. Чтобы больше подчеркнуть связь с «почвой», «нутром», «черноземом», Есенина облекли в какую-то маскарадную плисовую поддевку (шитую, впрочем, у первоклассного портного) и завили ему белокурые волосы почти так же, как у Леля в опере «Снегурочка».

В. Чернявский: «Его стали звать в богатые буржуазные салоны, сынки и дочки стремились показать его родителям и гостям. Это особенно усилилось с осени, когда он приехал вторично. За ним ухаживали, его любезно угощали на столиках с бронзой и инкрустацией, торжественно усадив посреди гостиной на золоченый стул. Ему пришлось видеть много анекдотического в этой обстановке, над которой он еще не научился смеяться, принимая ее доброжелательно, как все остальное. Толстые дамы с “привычкой к Лориган” лорнировали его в умилении, и солидные папаши, ни бельмеса не смыслящие в стихах, куря сигары, поощрительно хлопали ушами. Стоило ему только произнести с упором на “о” – “корова” или “сенокос”, чтобы все пришли в шумный восторг. “Повторите, как вы сказали? Ко-ро-ва? Нет, это замечательно! Что за прелесть!” <…> Сам Мережковский казался ему сумрачным, “выходил редко, больше все молчал” и как-то стеснял его. О Гиппиус, тоже рассматривавшей его в усмешливый лорнет и ставившей ему испытующие вопросы, он отзывался с все растущим неудовольствием. “Она меня, как вещь, ощупывает!” – говорил он».

«Крестьянин, Есенин», представляла его своим гостям Зинаида Гиппиус. Есенин не только читал стихи, но и пел под гармошку частушки, ему льстило внимание, которое ему оказывали, но позднее он осознал нелепую, оскорбительную роль, отведенную ему. «Салонный вылощенный сброд» в одном из стихотворений назовет он публику, перед которой выступал. В начале 1925 года в газете «Парижские новости» Гиппиус писала: «…Есенин, в похмельи, еще бормочет насчет “октября”, но уж без прежнего “вздыба”. “Кудри повылезли”, и он патетически восклицает: “живите, пойте, юные!”»

Через несколько месяцев Есенин ответил памфлетом «Дама с лорнетом», где мстил и за те унижения, которым она, женщина язвительная и надменная, подвергала его в Петербурге:

«Когда-то я мальчиком, проезжая Петербург, зашел к Блоку.

Мы говорили очень много о стихах, но Блок мне тут же заметил, вероятно по указаниям Иванова-Разумника: “Не верь ты этой бабе. Ее и Горький считает умной. Но, по-моему, она низкопробная дура”. Это были слова Блока. После слов Блока, к которому я приехал, впервые я стал относиться и к Мережковскому и к Гиппиус – подозрительней. Один только Философов, как и посейчас, занимает мой кругозор, которому я писал и говорил то устно, то в стихах; но все же Клюев и на него составил стихи, обобщая его вместе с Мережковскими.

– Что такое Мережковский?

– Во всяком случае, не Франс.

– Что такое Гиппиус?

– Бездарная завистливая поэтесса.

В газете “Eclair” Мережковский называл меня хамом, называла меня Гиппиус Альфонсом за то, что когда-то я, пришедший из деревни, имел право носить валенки.

– Что это на вас за гетры? – спросила она, наведя лорнет.

Я ей ответил:

– Это охотничьи валенки.

– Вы вообще кривляетесь».

В Петербурге же, уже после революции, Есенин сошелся с А. Мариенгофом, В. Шершеневичем и А. Кусиковым, с которыми основал «Орден имажинистов». В Москве имажинисты открыли кафе «Стойло Пегаса», кабак и литературный клуб в одном. Кафе, просуществовавшее с сентября 1919 по 1922 год, находилось на Тверской в доме № 37. До 1919 года здесь размещалось артистическое кафе «Бом» М. Станевского, клоуна из знаменитого дуэта «Бим-Бом». Станевский эмигрировал, а кафе было национализировано. Вот как описывал обстановку в «Стойле Пегаса» в 1921 году И. Старцев: «Двоящийся в зеркалах свет, нагроможденные из-за тесноты помещения чуть ли не друг на друге столики. Румынский оркестр. Эстрада. По стенам роспись художника Якулова и стихотворные лозунги имажинистов. С одной из стен бросались в глаза золотые завитки волос и неестественно искаженное левыми уклонами живописца лицо Есенина в надписях: “Плюйся, ветер, охапками листьев”».

Актер И. Ильинский в своей книге «Сам о себе» писал: «Как-то раз на Тверском бульваре я видел трех молодых людей, в которых узнал Есенина, Шершеневича и Мариенгофа (основных “имажинистов”»). Они сдвинули скамейки на бульваре, поднялись на них, как на помост, и приглашали проходивших послушать их стихи. Скамейки окружила не очень многочисленная толпа, которая, если не холодно, то, во всяком случае, хладнокровно слушала выступления Есенина, Мариенгофа, Шершеневича. Мне бы только любви немножко и десятка два папирос, декламировал Шершеневич. Что-то исступленно читал Есенин. Стихи были не очень понятны и выступление носило какой-то футуристический оттенок».

Есенин и Мариенгоф стали закадычными друзьями, их биографии так переплелись, что Мариенгоф, талантливый поэт и писатель, так и вошел в историю литературы, как друг Есенина. «По не известной никому причине ходили по Тверской и прилегавшим к ней переулкам в цилиндрах, Есенин даже в вечерней накидке, в лакированных туфлях. Белые шарфы подчеркивали их нелепый банальный вид. Эти два молодых человека будто не понимали, как неестественно выглядят они на плохо освещенных, замусоренных улицах, такие одинокие в своем франтовстве, смешные в своих претензиях на светскую жизнь, явно подражая каким-то литературным героям из французских романов. Есенин ходил слегка опустив голову, цилиндр не шел к его кудрявым волосам, к мелким, женственным чертам его лица», – оставила воспоминания журналистка и редактор Анна Берзинь.

Сотрудник издательства А. Сахаров: «Дружба Есенина к Мариенгофу, столь теплая и столь трогательная, что я никогда не предполагал, что она порвется. Есенин делал для Мариенгофа все, все по желанию последнего исполнялось беспрекословно. К любимой женщине бывает редко такое внимание. Есенин ходил в потрепанном костюме и разбитых ботинках, играл в кости и на эти «кости» шил костюм или пальто (у Деллоне) Мариенгофу. Ботинки Мариенгоф шил непременно “в Камергерском” у самого дорогого сапожного мастера, а в то же время Есенин занимал у меня деньги и покупал ботинки на Сухаревке. По какой-то странности казначеем был Мариенгоф. До 1920 года Есенин к этому относился равнодушно, потом это стало его стеснять, и как-то, после одного случая, Есенин начал делить деньги на две части».

«Роман без вранья» Мариенгофа, кроме того, что ценен биографическими сведениями, еще и увлекательная проза, с едким привкусом злого мариенгофского остроумия и точно подмеченными деталями. Автора обвиняли в зависти и клевете. Действительно, Есенин, впрочем, как и остальные действующие лица, за исключением самого Мариенгофа и его будущей жены актрисы Никритиной, описан в самых смачных, едких выражениях. Многие литераторы осудили роман, посчитав пасквилем, в том числе М. Горький, В. Ходасевич, Ю. Трубецкой, М. Слоним. А вот И. Бунин, который относился к Есенину, даже после его смерти, со злой неприязнью, называл «драгоценнейшим историческим документом», ведь Есенин здесь выглядит «жуликом, хамом и карьеристом». Возможно, Мариенгоф местами и перегибает палку в угоду литературной задумке, так что некоторые истории больше походят на литературные анекдоты, но все же живописание революционной богемы выходит у него удивительно натуралистично.

В. Маяковский так описывал первую встречу с Есениным: «В первый раз я встретил его в лаптях и в рубахе с какими-то вышивками крестиками… Он мне показался опереточным, бутафорским». Между двумя поэтами было и личное противостояние, и групповая литературная борьба. «В небе – сплошная рвань, облаки – ряд котлет, все футуристы дрянь, имажинисты – нет», – было написано на стене в «Стойле Пегаса». Есенин запальчиво утверждал, что не хочет делить Россию с такими, как Маяковский. Остроумный Маяковский отвечал: «Возьмите ее себе. Ешьте ее с хлебом». Они обменивались колкостями и критикой, в которой Есенин проигрывал Маяковскому в остроумии, на литературных чтениях, читая стихи одновременно, перекрикивали друг друга, в чем Есенин, невысокий ростом, опять же проигрывал высокому, громогласному Маяковскому.

Пикировка продолжалась и в стихах:

 
Тебе нельзя со мной сравниться,
Во мне нет столько наглости и свинства
Чтоб сильных мира восхвалять
В порядке мелкого пустого подхалимства…
 

И все же поэты ценили друг друга, хваля украдкой и никогда не высказывая это в лицо. «Из всех них <имажинистов> останется лишь Есенин», – сказал как-то Маяковский в разговоре с журналистом.

Н. Асеев в книге «Зачем и кому нужна поэзия» рассказывает, как Маяковский пытался привлечь Есенина к сотрудничеству в «Лефе»:

«Мы были в кафе на Тверской, когда пришел туда Есенин. Кажется, это свидание было предварительно у них условлено по телефону. Есенин был горд и заносчив; ему казалось, что его хотят вовлечь в невыгодную сделку.

Он ведь был тогда еще близок с эгофутурией – с одной стороны, и с крестьянствующими – с другой. Эта комбинация была сама по себе довольно нелепа: Шершеневич и Клюев, Мариенгоф и Орешин. Есенин держал себя настороженно, хотя явно был заинтересован в Маяковском больше, чем во всех своих, вместе взятых, сообщниках. Разговор шел об участии Есенина в “Лефе”. Тот с места в карьер запросил вхождения группой. Маяковский, полусмеясь, полусердясь, возразил, что “это сниматься, оканчивая школу, хорошо группой”. Есенину это не идет. “А у вас же есть группа?” – вопрошал Есенин. – “У нас не группа, у нас вся планета!» На планету Есенин соглашался. И вообще не очень-то отстаивал групповое вхождение.

Но тут стал настаивать на том, чтобы ему дали отдел в полное его распоряжение. Маяковский стал опять спрашивать, что он там один делать будет и чем распоряжаться. “А вот тем, что хотя бы название у него будет мое!” – “Какое же оно будет?” – “А вот будет отдел называться «Россиянин»!” – “А почему не «Советянин»?” – “Ну это вы, Маяковский, бросьте. Это мое слово твердо!” – “А куда же вы, Есенин, Украину денете? Ведь она тоже имеет право себе отдел потребовать. А Азербайджан? А Грузия? Тогда уже нужно журнал не “Лефом” называть, а – “Росукразгруз”.

Маяковский убеждал Есенина: “Бросьте вы ваших Орешиных и Клычковых! Что вы эту глину на ногах тащите?” – “Я глину, а вы – чугун и железо! Из глины человек создан, а из чугуна что?” – “А из чугуна памятники!”

…Разговор происходил незадолго до смерти Есенина.

От того же времени остался в памяти и другой эпизод.

Однажды вечером подошел ко мне Владимир Владимирович взволнованный, чем-то потрясенный:

– Я видел Сергея Есенина, – с горечью, и затем горячась, сказал Маяковский, – пьяного! Я еле узнал его. Надо как-то, Коля, взяться за Есенина. Попал в болото. Пропадет. А ведь он чертовски талантлив».

Горький и Есенин встречались дважды, в Петрограде зимой 1915/16 года и в Берлине в 1922 году. Творчество Есенина занимало Горького, следившего за его судьбой. О последней встрече Есенин рассказал Н. К. Вержбицкому: «Когда мы встретились в Берлине, я при нем чего-то смущался. Мне все время казалось, что он вдруг заметит во мне что-нибудь нехорошее и строго прицыкнет на меня, как, бывало, цыкал на меня дед. Да еще каблуком стукнет о пол… От Горького станется!» Д. Семеновский передал Есенину отзыв о нем Горького, как о «колоссальном таланте», на что тот ответил: «В Германии я видел Алексея Максимовича. Когда я читал там свои стихи, он заплакал и сказал: «Откуда такие берутся».

Между тем в письме М. Горького Е. Феррари можно найти: «Есенин – анархист, он обладает «революционным пафосом», – он талантлив. А спросите себя: что любит Есенин? Он силен тем, что ничего не любит, ничем не дорожит. Он, как зулус, которому бы француженка сказала: ты – лучше всех мужчин на свете! Он ей поверил, – ему легко верить, – он ничего не знает. Поверил и закричал на все и начал все лягать. Лягается он очень сильно, очень талантливо, а кроме того – что? Есть такая степень опьянения, когда человеку хочется ломать и сокрушать, ныне в таком опьянении живут многие. Ошибочно думать, что это сродственно революции по существу, это настроение соприкасается ей лишь формально, по внешнему сходству».

Летом 1925 года в письме, которое осталось неотправленным, Есенин писал Горькому: «Думал о Вас часто и много. <…> Я все читал, что Вы присылали Воронскому. Скажу Вам только одно, что вся Советская Россия всегда думает о Вас, где Вы и как Ваше здоровье. Оно нам очень дорого. <…> Желаю Вам много здоровья, сообщаю, что все мы следим и чутко прислушиваемся к каждому Вашему слову».

Иван Бунин Есенина не знал лично, их пути никогда не пересекались. Но он ревниво следил за всем, что происходит в большевистской России, за советскими писателями и поэтами, которых ругал без разбору и не стесняясь в выражениях – иногда справедливо, иногда нет. Есенину тоже досталось, что, впрочем, сослужило хорошую службу во Франции, где до критики Бунина о нем не слышали. «Эта смесь сменовеховства и евразийства, это превознесение до небес “новой” русской литературы в лице Есениных и Бабелей, рядом с охаиванием всей “старой”, просто уже осточертело <…> Писарская, сердцещипательная или нарочито-разухабистая лирика Есенина известна-переизвестна…» «Эти хвастливые вирши <…>, принадлежащие некоему “крестьянину” Есенину, далеко не случайны. <…> целые идеологии строятся теперь на пафосе, родственном его “пафосу”, так что он, плут, отлично знает, что говорит, когда говорит, что в его налитых самогоном глазах “прозрений дивных свет”…» «И вот, наконец, опять “крестьянин” Есенин, чадо будто бы самой подлинной Руси, вирши которого, по уверению некоторых критиков, совсем будто бы “хлыстовские” и вместе с тем “скифские” (вероятно потому, что в них опять действуют ноги, ничуть, впрочем, не свидетельствующие о новой эре, а только напоминающие очень старую пословицу о свинье, посаженной за стол):

 
Кометой вытяну язык,
До Египта раскорячу ноги…
Богу выщиплю бороду,
Молюсь ему матерщиною…
Проклинаю дыхание Китежа,
Обещаю вам Инонию…
 

<…> Инония эта уже не совсем нова. Обещали ее и старшие братья Есениных, их предшественники, которые, при всем своем видимом многообразии, тоже носили на себе печать, в сущности, единую. <…> “Я обещаю вам Инонию!” – Но ничего ты, братец, обещать не можешь, ибо у тебя за душой гроша ломаного нет, и поди-ка ты лучше проспись и не дыши на меня своей миссианской самогонкой! А главное, все-то ты врешь, холоп, в угоду своему новому барину!»

Фрагмент из его «Воспоминаний», писавшихся уже после смерти Есенина, – это предвзятое, оценочное суждение, а также пересказ ходивших в эмигрантской среде сплетен, правдивых и нет. Отношение Бунина к Есенину и Блоку, а также перевирание есенинских строк возмущало Марину Цветаеву.

Владислав Ходасевич несколько раз встречался с Есениным в Петрограде в 1918 году, «нечасто и на людях». Он искренне верил, что причиной самоубийства Есенина стало разочарование в Октябрьской революции. В 1932 году он написал в статье о Есенине: «Самоубийство Есенина очевидно связано было с его разочарованием в большевицкой революции и нашло такой сильный отклик в кругах комсомола и рабочей интеллигенции, что начальство встревожилось и велело немедленно “прекратить есенинщину”. Бесчисленные портреты Есенина, портреты его родных, знакомых и просто односельчан, виды деревни, где он родился, и дома, в котором он вырос, бесчисленные воспоминания о нем и статьи о его поэзии – все это разом, точно по волшебству, исчезло из советских газет и журналов. Зато появилось несколько статей, разъясняющих заблуждения Есенина и его несозвучность эпохе». В эссе Ходасевича «Есенин» отразилось типичное мнение о Есенине и его судьбе среди эмигрантов, лишенное предвзятости личных взаимоотношений, как у Гиппиус, или неприязни к Есенину как символу советской поэзии, как у Бунина.

Максим Горький
Сергей Есенин

Впервые я увидал Есенина в Петербурге в 1914 году, где-то встретил его вместе с Клюевым. Он показался мне мальчиком пятнадцати-семнадцати лет. Кудрявенький и светлый, в голубой рубашке, в поддевке и сапогах с набором, он очень напомнил слащавенькие открытки Самокиш-Судковской, изображавшей боярских детей, всех с одним и тем же лицом. Было лето, душная ночь, мы, трое, шли сначала по Бассейной, потом через Симеоновский мост, постояли на мосту, глядя в черную воду. Не помню, о чем говорили, вероятно, о войне: она уже началась. Есенин вызвал у меня неяркое впечатление скромного и несколько растерявшегося мальчика, который сам чувствует, что не место ему в огромном Петербурге.

Такие чистенькие мальчики – жильцы тихих городов, Калуги, Орла, Рязани, Симбирска, Тамбова. Там видишь их приказчиками в торговых рядах, подмастерьями столяров, танцорами и певцами в трактирных хорах, а в самой лучшей позиции – детьми небогатых купцов, сторонников «древлего благочестия».

Позднее, когда я читал его размашистые, яркие, удивительно сердечные стихи, не верилось мне, что пишет их тот самый нарочито картинно одетый мальчик, с которым я стоял, ночью, на Симеоновском и видел, как он, сквозь зубы, плюет на черный бархат реки, стиснутой гранитом.

Через шесть-семь лет я увидел Есенина в Берлине, в квартире А. Н. Толстого. От кудрявого, игрушечного мальчика остались только очень ясные глаза, да и они как будто выгорели на каком-то слишком ярком солнце. Беспокойный взгляд их скользил по лицам людей изменчиво, то вызывающе и пренебрежительно, то, вдруг, неуверенно, смущенно и недоверчиво. Мне показалось, что в общем он настроен недружелюбно к людям. И было видно, что он – человек пьющий. Веки опухли, белки глаз воспалены, кожа на лице и шее – серая, поблекла, как у человека, который мало бывает на воздухе и плохо спит. А руки его беспокойны и в кистях размотаны, точно у барабанщика. Да и весь он встревожен, рассеян, как человек, который забыл что-то важное и даже неясно помнит – что именно забыто им.

Его сопровождали Айседора Дункан и Кусиков.

– Тоже поэт, – сказал о нем Есенин, тихо и с хрипотой.

Около Есенина Кусиков, весьма развязный молодой человек, показался мне лишним. Он был вооружен гитарой, любимым инструментом парикмахеров, но, кажется, не умел играть на ней. Дункан я видел на сцене за несколько лет до этой встречи, когда о ней писали как о чуде, а один журналист удивительно сказал: «Ее гениальное тело сжигает нас пламенем славы».

Но я не люблю, не понимаю пляски от разума, и не понравилось мне, как эта женщина металась по сцене. Помню – было даже грустно, казалось, что ей смертельно холодно, и она, полуодетая, бегает, чтоб согреться, выскользнуть из холода.

У Толстого она тоже плясала, предварительно покушав и выпив водки. Пляска изображала как будто борьбу тяжести возраста Дункан с насилием ее тела, избалованного славой и любовью. За этими словами не скрыто ничего обидного для женщины, они говорят только о проклятии старости.

Пожилая, отяжелевшая, с красным, некрасивым лицом, окутанная платьем кирпичного цвета, она кружилась, извивалась в тесной комнате, прижимая ко груди букет измятых, увядших цветов, а на толстом лице ее застыла ничего не говорящая улыбка.

Эта знаменитая женщина, прославленная тысячами эстетов Европы, тонких ценителей пластики, рядом с маленьким, как подросток, изумительным рязанским поэтом являлась совершеннейшим олицетворением всего, что ему было не нужно. Тут нет ничего предвзятого, придуманного вот сейчас; нет, я говорю о впечатлении того тяжелого дня, когда, глядя на эту женщину, я думал: как может она почувствовать смысл таких вздохов поэта:

 
Хорошо бы, на стог улыбаясь,
Мордой месяца сено жевать!
 

Что могут сказать ей такие горестные его усмешки:

 
Я хожу в цилиндре не для женщин —
В глупой страсти сердце жить не в силе —
В нем удобней, грусть свою уменьшив,
Золото овса давать кобыле.
 

Разговаривал Есенин с Дункан жестами, толчками колен и локтей. Когда она плясала, он, сидя за столом, пил вино и краем глаза посматривал на нее, морщился. Может быть, именно в эти минуты у него сложились в строку стиха слова сострадания:

 
Излюбили тебя, измызгали…
 

И можно было подумать, что он смотрит на свою подругу, как на кошмар, который уже привычен, не пугает, но все-таки давит. Несколько раз он встряхнул головой, как лысый человек, когда кожу его черепа щекочет муха.

Потом Дункан, утомленная, припала на колени, глядя в лицо поэта с вялой, нетрезвой улыбкой. Есенин положил руку на плечо ей, но резко отвернулся. И снова мне думается: не в эту ли минуту вспыхнули в нем и жестоко и жалостно отчаянные слова:

 
Что ты смотришь так синими брызгами?
Иль в морду хошь?
…Дорогая, я плачу,
Прости… прости…
 

Есенина попросили читать. Он охотно согласился, встал и начал монолог Хлопуши. Вначале трагические выкрики каторжника показались театральными.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

Поделиться ссылкой на выделенное