Коллектив авторов.

Homo ludens



скачать книгу бесплатно

© В. Паперный, составл., примечания, макет, обложка, 2019

© Авторы, 2019, © ООО «Новое литературное обозрение», 2019

* * *

От составителя


Homo ludens, «Человек играющий» – книга 1938 года (русский перевод вышел в 1997 году), написанная нидерландским историком и культурологом Йоханом Хёйзингой, в которой он показал роль игры в развитии цивилизации. Игра, писал Хёйзингa, есть проявление свободы, при этом она не связана с материальными интересами и не может приносить прибыли.

Прочитав этот сборник, читатель убедится, что выражение «человек играющий» удивительно точно подходит к Зиновию Паперному, творческая жизнь которого состояла в постоянных переходах от серьезного литературоведения к пародиям, сатирическим стихам и политическим песням, которые не только не приносили прибыли, но иногда приводили к серьезным конфликтам.

Я признателен Ирине Прохоровой, которая с энтузиазмом откликнулась на мое предложение издать сборник воспоминаний и документов – в нем она увидела возможность задуматься о выживании интеллектуала в тоталитарном обществе. Сборник не мог бы состояться без помощи и советов моей жены, Марины Хрусталевой. Не могу не выразить глубокой благодарности моим новым друзьям Олегу и Ольге Смолам («Аж два О», как они себя называют) за поддержку, советы и привлечение участников, с которыми я был недостаточно знаком. Название воспоминаний Олега Смолы, «Человек играющий», заставило меня вспомнить о книге Хёйзинги – отсюда Homo Ludens в подзаголовке этой книги. Большое спасибо всем авторам, каждый из которых сумел найти свой собственный взгляд на яркую, многогранную и во многом противоречивую личность моего отца.

Владимир («Вадик») Паперный, 2019

Родственники

Четыре поколения Паперных: Владимир, Самуил, Зиновий, Дмитрий. Баковка, 1975. Архив семьи Паперных


Владимир и Зиновий, Дубулты, Латвия, 1950. Архив семьи Паперных


Владимир Паперный
«Какое блаженство быть храбрым бойцом…»

Ради красного словца никогда не жалей родного отца

Зиновий Паперный, 1970-е

Когда читаешь воспоминания о Маяковском, всегда кажется, что речь идет о двух разных людях. В одних воспоминаниях это человек с мгновенной реакцией, заражающий всех энергией, непрерывно выдающий блестящие экспромты. В других – мрачный, неконтактный, депрессивный.

Я думаю, что мой отец принадлежал к этому же психологическому типу, который теперь принято называть «биполярным». У него тоже периоды бурной общительности и продуктивности сменялись периодами подавленности.

Отсюда и его страстная (хочется даже сказать «взаимная») любовь к Маяковскому. Владимиром меня назвали именно в честь него. Воспоминаний современников о мрачных периодах отца практически нет, он избегал людей в такие моменты. Но для ребенка в них была своя прелесть. Я помню, мне шесть лет, отец лежит в кровати, а мама говорит, что папа себя плохо чувствует. Я залезаю к нему в кровать, и папа два часа подряд поет мне песни своей молодости – холодные волны вздымает лавиной, там вдали за рекой, мы красная кавалерия, белая армия – черный барон. Какой восторг! Меня даже не повели в ненавистный детский сад.

Эта его раздвоенность проявлялась во всем – с одной стороны, в уважении к авторитетам, в стремлении к высокому покровительству, с другой – в невозможности не высказать вслух пришедшую в голову любую, пусть даже святотатственную остроту. В 1950-м, например, он пел мне колыбельную собственного сочинения, заканчивающуюся такими словами:

 
И стоит на посту часовой,
Дни и ночи страну хранит.
Спи спокойно, мой дорогой,
Потому что Сталин не спит.
 

Это была не мимикрия, не конъюнктура, а нечто личное и глубоко прочувствованное. А всего четыре года спустя, на открытии кольцевой линии метро, когда мы с ним и с мамой ехали по эскалатору, он посмотрел на вертикальные светильники, заканчивающиеся бронзовыми коронами, и громко произнес: «На полной скорости движемся к монархии». Это была не столько острота, сколько точное наблюдение, все еще святотатственное: Сталин уже умер, но хрущевская кампания против «излишеств» еще не началась. Не случайно мама тогда испуганно зашептала: «Тише! Тише!»

Уважение к авторитету никогда не было у него подобострастием. Он просто считал себя равным любому. В 1948 году в состоянии тяжелейшей депрессии, во многом вызванной тем, что происходило в это время в стране, он попытался войти в Кремль – рассказать обо всем Сталину. Его немедленно арестовали. От неминуемой гибели его спас, взяв на поруки, тот самый Владимир Ермилов, в то время главный редактор «Литературной газеты», о сложных отношениях с которым рассказывает в этом сборнике сам отец[1]1
  «Бывали дни веселые…»


[Закрыть]
.

Когда в 1950-м ему пришло в голову издавать домашнюю стенгазету под названием «Детская правда», он тут же, не задумываясь, позвонил Маршаку:

– Самуил Яковлевич, очень нужны стихи для «Детской правды».

Добросовестный Маршак просит дать ему два часа. Потом звонит и говорит извиняющимся тоном:

– Вот, написал четверостишие, не знаю, как получилось, будьте снисходительны:

 
Газету эту издают
Для всех, кто сердцем чист.
Надеюсь в ней найти приют
Как старый дет-правдист.
 

Стенгазета выходит со стихами и портретом Маршака. А вскоре отец вручает мне книгу с прекрасными иллюстрациями Владимира Лебедева.



1970 год. Я прихожу домой из Института технической эстетики, где недавно начал работать.

– Ты что такой мрачный? – спрашивает отец.

– Мы с приятелем хотели отправить проект на международный конкурс, нужно было разрешение Соловьева, нашего директора, а нас к нему не допустили. Сегодня последний день.

– Ну позвони ему, у меня есть его домашний телефон.

– Позвонить? – я в шоке. – Я, младший дизайнер, позвоню домой директору института?

– Никогда не думай о таких вещах, – говорит отец. – Ты ничем не хуже его.

Замирая от страха, набираю номер.

– Хорошо, что ты позвонил, – говорит Соловьев. – Мне показали ваш проект – я ничего не понял.

Похоже, что я усвоил или унаследовал от отца раздвоенность по отношению к авторитетам. С одной стороны, когда институт праздновал день рождения Соловьева, я сделал юмористический коллаж, увидев который Соловьев позеленел. С другой стороны, после этого я уговорил его стать моим научным руководителем. Это руководство продолжалось недолго, потому что в 1972 году мы с младшей сестрой Таней решили эмигрировать, а в то время от эмигрантов требовали вернуть деньги «за бесплатное обучение». Аспирантура стоила дороже всего, поэтому, к большому удивлению Соловьева, я уволился. Отношение отца к нашей идее было двойственным. Он уже был исключен из партии, уже отказался писать заявление о восстановлении и всерьез подумывал, не поехать ли ему вместе с нами. С другой стороны, задавал себе вопрос: «А что я там буду пародировать и над чем смеяться?»

В 1981-м, когда Тани уже не было в живых, я наконец уехал, а через десять лет вопрос отца, оставшегося в СССР, «что теперь пародировать и над чем смеяться», возник для него с не меньшей остротой. Удовлетворительного ответа он так и не нашел.

Раздвоенность отца видна в постоянных колебаниях между литературоведением и сатирой. Нельзя сказать, что эйфорические и депрессивные состояния души коррелировали у него с серьезными занятиями и юмором. Даже в подавленном состоянии он каждое утро садился за свой рабочий стол. Если не писалось, занимался технической работой, делал выписки, вычитывал гранки. Остроты же рождались у него в любом состоянии, это был его, если угодно, способ познания мира. Он рассказал мне, как однажды, беседуя с врачом-психиатром, пытался объяснить врачу, что никакой объективной истины нет, что он, Зиновий Паперный, видит мир по-своему.

– Ну как же нет, – возражал врач. – Смотрите, вот окно, я вижу окно, и вы видите окно…

– Для вас это окно, – перебил отец, – а для меня это ОКНО – О, Калерия Николаевна Озерова.

Именно в этом секрет его юмора – способность видеть в слове не то, что всем кажется очевидным. По этому же принципу построены комические арии трех Ке, исполняемые Ансамблем верстки и правки[2]2
  См. воспоминания З. Паперного и К. Озеровой в этом сборнике.


[Закрыть]
. Например, в арии закрытого рецензента:

 
И проза, и проза, и про запас держу я мненье.
Чтоб роза, чтоб роза, чтоб розабраться не смогли.
 

Этот же прием – в посвящении Андрею Вознесенскому (цитирую по памяти): «Андрей! – наклонение повелительное. Желаю Вам победно реять, андрея, всех переандреить!»

И, конечно, еще один секрет его юмора – это скорость реакции, приближающаяся к знаменитым репликам его любимого Маяковского, вроде: «Вы возражаете, как будто воз рожаете».

Интересно, что два блестящих критика, близкие друзья семьи, Инна Соловьева и Майя Туровская, прекрасно знавшие эту раздвоенность, высказали два противоположных мнения о двух сторонах его характера и творчества.

– Останутся его серьезные работы, – сказала Инна Соловьева, – о записных книжках Чехова например. Что касается его собственного творчества – сомневаюсь. Был в начале XX века такой пародист Измайлов, не Лион Измайлов, а Александр Алексеевич. Кто-то, наверное, изучает пародии этого Измайлова, например, на «Жизнь Василия Фивейского» Леонида Андреева. Не исключено, что какой-нибудь въедливый исследователь когда-нибудь займется и пародиями Паперного.

Майя Туровская сказала прямо противоположное:

– Что было его главным делом? Быть человеком общества. В этом он был неповторим. Он был павлин. Невозможно забыть: вот все садятся за стол, и Зяма начинает распускать свой хвост. Это было прекрасно. Если представить себе эти годы без твоего отца, они были бы намного скучнее. Весь наш скепсис и цинизм по поводу власти никогда бы не были осознаны и сформулированы, если бы не было Зямы. А если бы не было его книжек о Чехове, ничего бы не произошло. Он был усидчив, мог сидеть над своими исследованиями, как никто другой. Но для Чехова ему не хватало чувствительности.

Эта же раздвоенность видна в его отношениях с моей мамой. Страстная любовь к ней периодически перемежалась столь же страстным донжуанством.

– А ты знаешь, что ты однажды спас нашу семью? – спросил он меня, когда у меня самого уже была семья. – Когда меня спрашивают, – продолжал он, – бывают ли счастливые браки, я всегда отвечаю: «Да, первые четыре года». Мы с твоей мамой поженились 15 марта 1941 года. В 1946-м меня послали школьным учителем в Ярославль. Там была одна молодая учительница, у нас с ней завязался роман. Она решила ехать в Москву и просить маму меня отпустить. Она приехала, они с мамой сели, и та начала говорить. В этот момент из алькова из-за шторы выбежал ты, такой двухлетний ангел с белыми кудрями. Учительница посмотрела на тебя, заплакала, сказала «простите меня» и уехала навсегда.

– Почему он в конце концов ушел от твоей мамы, – сказала Майя Туровская, – совершенно понятно. Лера была человеком моральным, а Зяма себя любил больше, чем мораль. Во всех случаях, когда надо было выбирать между моралью и собой, Лера выбирала мораль, а Зяма выбирал себя.

– Он был добрым, – говорила Инна Соловьева. – Есть люди, которые совершают жестокие поступки, потому что получают от этого удовольствие. Ему приходилось совершать жестокие поступки, по отношению к твоей маме например, но не потому, что он хотел быть жестоким, а потому, что был слишком занят собой.


Была еще одна причина непрекращающихся адюльтеров и в конце концов ухода отца из семьи. Его наркотиком было восхищение и обожание. И то и другое он получал в избытке везде, кроме дома. Мама любила его беззаветно, но она была профессиональным и достаточно строгим литературным критиком, что бесспорно повысило качество многих его статей, но демонстративного обожания и восхищения от нее не поступало. Что касается нас с сестрой Таней, то в 1970-х мы жили в чем-то вроде внутренней эмиграции – телевизор не включали никогда, новости узнавали только из передач Би-би-си по-английски, книги читали в основном англоязычные. Пародии и сатирические песни отца нас по-прежнему восхищали, но его «серьезное» литературоведение казалось нам безнадежно советским – не политически, а концептуально. Политически к моменту исключения из КПСС он уже проделал путь от сталиниста до, условно говоря, диссидента. Хотя он не ходил на демонстрации протеста и не подписывал антиправительственных писем, тем не менее, уходя на партийные собрания, каждый раз говорил мне: «рейд в тыл врага», – поэтому исключение из партии было вполне заслуженным. Концептуально же его литературоведение казалось нам с Таней безнадежно устаревшим. Мы уже владели жаргоном Тартуской школы семиотики, а папа, как нам тогда казалось, все еще писал на языке Белинского. Этих своих оценок мы, к сожалению, не скрывали.


З. Паперный выступает, 1950-е. В аудитории Аркадий Райкин и его жена Рома.

Архив семьи Паперных


Одно из качеств отца, которое помогало ему в самых разных ситуациях, – это способность к концентрации, которая, как и способность острить, сохранялась в любом состоянии. Между этими двумя способностями – концентрироваться и острить – возможно, есть какая-то связь. Я однажды советовался с ним – много разных проектов, не знаю, за какой хвататься.

– Есть только один способ, – сказал он, – ты занимаешься одним проектом, и, пока он не закончен, все остальное летит к чертовой матери.

Так он себя вел, когда писал докторскую диссертацию и готовился к защите. Диссертацию он, разумеется, защитил, хотя чувство юмора поставило исход защиты под сомнение: в день защиты в «Литературной газете» была опубликована его пародийная сценка «Защита в НИИКАКе»[3]3
  См. «Искусство эстрады» (ред. В. Е. Ардов и др. М.: Советская Россия, 1961).


[Закрыть]
, где официальные оппоненты были изображены как полные идиоты.


Первый раз я увидел в нем эту способность к концентрации, когда мне было лет пять. Он приходит домой и спрашивает меня, как жизнь.

– Пуохо, – отвечаю я.

– Ты что, букву «л» не выговариваешь? – спрашивает отец, обративший наконец внимание на ребенка.

– Да, – грустно говорю я.

Он задумывается.

– Можешь сказать «лодка»?

– Уодка.

– А можешь сказать «лётка»?

– Лётка.

Он опять задумывается. Потом его осеняет:

– Встань на стул.

Я встаю.

– А теперь скажи «лодка».

Не знаю почему, но, стоя на стуле, я произношу это слово правильно. Что произошло? Он сконцентрировался на моей проблеме и понял, что меня надо поставить в непривычную ситуацию. Я стою на стуле, я оторван от пола, мне немножко страшно. При этом я большой, я стал с ним почти одного роста, а большие умеют произносить букву «л».

С тех пор я произношу все буквы вполне удовлетворительно, хотя переименование меня в Вадика – из-за невозможности произнести «Володя» в раннем детстве – оказалось неисправимым.


Еще один эпизод. У моего «полугоночного» велосипеда «Турист» сломался переключатель скоростей. Дело было на даче в Баковке. Друзья-соседи пытаются починить, но у них не получается.


Баковка, 1954. Зяма рассказывает детям про личную жизнь Чехова. Слева будущий академик Владимир Собкин, Ира Паперная, Таня Паперная (1952–1978). Архив семьи Паперных


– Попроси отца, – говорит Витька.

– Он доктор филологических наук, он не по этой части.

– Понятно, – сочувственно произносит Витька. На его лице написано: «Да, не повезло парню».

Делать нечего, иду к отцу. Он берет в руку сломанный переключатель и внимательно смотрит на него.

– Я думаю, – говорит он наконец, – если сильно ударить молотком вот сюда, все заработает.

Берет молоток и сильно ударяет именно туда. Происходит чудо – переключатель работает.

В раннем детстве эта его способность к концентрации иногда приводила к страданиям. Пятилетнему Зяме сказали, что вселенная бесконечна. Много дней он пытался представить это себе:

– Доходишь до конца, а тебе говорят: здесь не конец. А что?

Невозможность представить себе бесконечность так мучила ребенка, что он перестал спать. После нескольких бессонных ночей успокоил себя так:

– Ладно. Доходишь до конца, а дальше все досками заколочено.


Есть одно чувство, которого отец, по-моему, не испытывал никогда, – во всяком случае, я не могу припомнить ни одного эпизода. Это чувство страха. Он был убежден в бесконечности своей физической силы, которая действительно была поразительной, особенно после копания противотанковых рвов под Москвой в 1941-м и работы матросом в 1943-м[4]4
  См. воспоминания К. Озеровой в этом сборнике.


[Закрыть]
. Прекрасно помню, как он не задумываясь дал по морде дачному соседу, сказавшему что-то неуважительное моей маме.


Мне девять лет. Витька Воробьев кричит мне во дворе:

– Уезжай к себе в Биробиджан!

Надо иметь в виду, что дело происходит в январе 1953 года, в разгар кампании против еврейских врачей-убийц. В этот момент рядом с Витькой оказывается мой отец, зашедший во двор, чтобы забрать меня. Услышав Витькин призыв, отец мгновенно рефлекторным движением бьет Витьку по щеке. Витька воет от боли. Появляется старший брат Витьки, только что вышедший из тюрьмы. Весь двор замирает: сейчас зарежет. Уголовник подходит к отцу и начинает свое «щас пасть порву», устрашающе размахивая руками перед носом отца. На папу этот спектакль не производит никакого впечатления. Когда рука уголовника оказывается уж слишком близко от его лица, он берет его руку за запястье, сжимает и властно отводит в сторону. В конце концов уголовник отходит, бормоча что-то вроде: «В милицию буду жаловаться».

Еще один эпизод. Мы с младшей сестрой поехали кататься на велосипедах. Нас остановили какие-то хулиганы – им понадобилась запасная шина, которая была привязана к моему велосипеду и которую они без большого труда у меня конфисковали.

– Почему ты их не побил? – недоумевала восьмилетняя сестра.

Я пожал плечами.

– Папа бы их точно побил, – уверенно сказала она.

Я думаю, что она была права.

У отца было много общего с Ираклием Андрониковым – театральность, «распускание хвоста», способность имитировать других людей и, к сожалению, склонность к депрессиям. Это сходство приняло трагический оборот, когда у обоих любимые дочери покончили с собой.

Мне шесть лет. Андроников приходит к нам в гости. Уже в коридоре начинается спектакль с преувеличенными комплиментами и самоуничижением:

– К нам приехал великий… нет, это вы великий… гениальный… вы гига… вы гага…

В коридор выходит мама. Отец продолжает спектакль по Чехову:

– Моя жена, Луиза, урожденная Ванценбах… лютеранка…

Мама недовольно морщится. Тут появляюсь я.

– А вот и наш кретин, – торжественно объявляет отец.

Интересно, что мне в мои шесть лет не приходит в голову обидеться – я присутствую на спектакле. Но мама этого вытерпеть не может.

– Зяма, – говорит она тихо, но так, что спектакль немедленно останавливается. – Что ты говоришь?

Папа растерянно смотрит на нее, не очень понимая, в чем проблема. Ситуацию спасает Андроников:

– Ну кто же может обижаться на такого отца! – говорит он весело, и оба опять начинают валять ваньку:

– Гига! Гага! Папирушкин!

Отец всегда восхищался талантом Андроникова-имитатора.

– Сижу вечером в номере и вдруг слышу громкие голоса, – вспоминал он. – Я прислушался и узнал голос Фадеева – высокий, чуть сипловатый, его заразительный, раскатистый смех. Фадеева перебил Симонов – его тоже нельзя было не узнать по манере произношения, по рокочущему «р». Затем послышался глуховатый, но четкий голос Маршака – он говорил, как всегда, с какой-то усталой повелительностью. Как видно, большая группа писателей шла по коридору. Может быть, выездной секретариат Союза писателей? Я вышел из номера и увидел… Ираклия Андроникова. Он шел с молодым человеком, что-то ему оживленно рассказывая. Он-то и был «группой писателей», их голосами он разговаривал[5]5
  Паперный З. «Музыка играет так весело…» М.: Советский писатель, 1999. С. 124.


[Закрыть]
.


Ираклий Андроников, 1960-е. Архив семьи Андрониковых


Но и сам отец не уступал в этом Андроникову, что не всегда улучшало его отношения с имитируемыми. Эпизод из начала 1950-х. Сотрудник «Литературной газеты» Константин Лапин идет по длинному коридору редакции. В другом конце коридора появляется Симонов и обращается к уходящему Лапину со своим характерным произношением «р» и «л».

– Товахищ Уапин!

Лапин, уверенный, что это Зяма, отмахивается, не оборачиваясь:

– Отстань, надоел!

Симонов в недоумении:

– Товахищ Уапин!

– Надоел, надоел, отстань!

Этот беккетовский диалог продолжается довольно долго. В конце концов Лапин на всякий случай оборачивается, с ужасом видит, что это не Зяма, а Симонов, и быстро бежит назад:

– Ой, простите, Константин Михайлович! Я думал, это Паперный.

Как только отца исключили из партии, Андроников исчез; впрочем, не он один. По мере того как отец снова стал появляться в печати, а потом и на радио, друзья постепенно возвращались, одни с малоправдоподобными объяснениями, другие – честно: «сам понимаешь, семья». Андроников появился последним. Раздался телефонный звонок, я снял трубку. Слышу низкий, мрачный, почти прокурорский голос:

– Когда у вас изменился номер телефона?

Надо сказать, что наши с отцом голоса по телефону звучали очень похоже, благодаря этому сходству я все время узнавал об отце гораздо больше, чем мне хотелось бы. Поэтому, отвечая на звонки, я обычно сразу спешил сказать, что я не он.

– Здравствуйте, Ираклий Луарсабович, – быстро сказал я, – папы нет дома. Что ему передать?

Но Андроников уже не мог выйти из роли.

– Когда у вас изменился номер телефона? – повторил он еще более осуждающим тоном.

– Вы совершенно правы, Ираклий Луарсабович, – ответил я. – Номер действительно изменился. Около двадцати лет назад. Я передам папе, что вы звонили.


Отец, когда я пересказал ему этот разговор, задумался, потом сказал:

– Я не могу осуждать человека за то, что он беспокоился о благополучии семьи. Конечно, я позвоню ему.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3