banner banner banner
Орас
Орас
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Орас

скачать книгу бесплатно

Орас
Жорж Санд

Собрание сочинений #8
Жорж Санд (1804–1876) – псевдоним французской писательницы Авроры Дюпен-Дюдеван, чье творчество вдохновлялось искренними идеями борьбы против социальной несправедливости, за свободу и счастье человека. В ее многочисленных романах и повестях идеи освобождения личности (женская эмансипация, сочувствие нравственно и социально униженным) сочетаются с психологическим воссозданием идеально-возвышенных характеров, любовных коллизий. Путеводной нитью в искусстве для Жорж Санд был принцип целесообразности, блага, к которому нужно идти с полным пониманием действительности, с сознанием своей правоты, с самоотречением и самозабвением.

В романе «Орас» Жорж Санд проводит своего героя-себялюбца через многочисленные испытания. К сожалению из приобретенного опыта он извлекает далеко не праведный урок, превращаясь из сомнительного романтика, щеголяющего своими передовыми идеями, – в заурядного карьериста, спекулирующего этими идеями.

Жорж Санд

Орас

Предисловие

[1 - В начале 1841 года Жорж Санд закончила роман «Орас» и послала рукопись редактору журнала «Ревю де дё монд» Бюлозу. Уже достаточно напуганный идеями Жорж Санд, выраженными ею в предыдущем романе «Странствующий подмастерье», Бюлоз потребовал значительных изменений в тексте нового романа. Жорж Санд отказалась выполнить это. «Я ясно вижу, – пишет она, – что вы требуете от меня невозможного… Вы хотите, чтобы я рассказала о буржуазии, не упоминая о том, что она глупа и несправедлива, и об обществе, не говоря о том, что оно абсурдно и безжалостно… Мои герои сражаются на баррикадах улицы Клуатр-Сен-Мерри, и… удивительное дело! – рабочий и студент-республиканец сражаются не за монархию!..»Письмо Жорж Санд отражает ее взгляды на общественную и политическую жизнь Франции, сложившиеся на грани 30–40-х годов; оно дает отчетливое представление об идейном замысле романа «Орас».Республиканские восстания 30-х годов заставили Жорж Санд иными глазами взглянуть на народ и его роль в оппозиции различных слоев общества ненавистному ей режиму Луи-Филиппа. Народ, с точки зрения Жорж Санд, стремится лишь к добродетели и праву на человеческое счастье, но именно в этом ему отказывает эгоистическое и жестокое общество. Следовательно, само общество вынуждает народ прибегнуть к оружию. Если права человека он может приобрести «только войною, он будет воевать» (1841).Борьбу за интересы народа, в которой приняли участие люди, не принадлежащие к низшим слоям общества, Жорж Санд рассматривает как фактор огромного значения, способствующий поступательному движению истории. Именно поэтому она столь горячо откликается на предложение Пьера Леру и Луи Виардо основать совместно новый литературный и политический журнал и так охотно берется за перо публициста. Новый журнал, названный, по предложению Жорж Санд, «Ревю эндепандант», сыграл значительную роль в истории демократической печати 40-х годов. В первых трех номерах этого журнала был опубликован роман «Орас».Эпоха, изображенная Жорж Санд в ее новом произведении, точно определена: весна 1831 года – весна 1833 года. Основным историческим событием и одновременно кульминацией в развитии действия романа является республиканское восстание 1832 года и баррикадные бои на улице Клуатр-Сен-Мерри. В романе упоминаются исторические лица – такие, как Годфруа Кавеньяк, член республиканского тайного «Общества друзей народа», и другие, говорится о писателях, художниках, театральных постановках. Все это свидетельствует о том, что Жорж Санд стремилась поместить своих героев в конкретную историческую обстановку и сделать их участниками исторических событий во Франции начала 30-х годов.Говоря в своем посвящении Шарлю Дюверне о главном герое романа – Орасе, Жорж Санд подчеркивает, что целью ее было дать сатирическое изображение порока, распространенного в современном обществе, – то есть себялюбия. В предисловии к роману, написанному в 1852 году, Жорж Санд возвращается к этой мысли и пишет о том, что она противопоставляет первому герою, обладавшему незаурядным себялюбием (то есть Орасу), «второго героя, наделенного безграничной самоотверженностью» (то есть Поля Арсена). Проблема себялюбия Ораса углубляется в романе благодаря тому, что Жорж Санд делает своего героя не носителем некоего общечеловеческого порока, а олицетворением буржуазного индивидуализма. Она проводит его через многочисленные испытания как в среде подлинных тружеников, так и в светском обществе, где Орас с его непомерным честолюбием не приобрел ничего, кроме эфемерного успеха. Но, судя по иронической концовке романа, он извлек практический урок из своего опыта. Из сомнительного романтика он легко превратился в явного честолюбца, из молодого человека, щеголяющего своими передовыми идеями, – в карьериста, ими спекулирующего.Замкнутой среде людей высшего общества Жорж Санд противопоставляет круг людей, объединенных не столько своим происхождением, сколько нуждой, трудом, социальными устремлениями. Именно среди них она находит тех, кто способен осуществить нравственный и социальный прогресс. Теофиль, молодой врач, от лица которого идет повествование, в силу своего человеколюбия, ума и культуры пришел к демократическим убеждениям. Немалую роль в этом сыграл его отец, граф де Монт, внушавший своему сыну мысль о том, что «Франция движется вперед к осуществлению демократических идеалов». Ни Теофиль, ни его умная и добрая подруга Эжени не разделяли революционных убеждений своих друзей, но они не могли не признать справедливой их борьбу. Не менее интересна фигура студента Ларавиньера. В шумной беседе, остроумной перебранке, случайной или не случайной драке он испытывает свои силы, не растрачивая их, в ожидании смертельной схватки с врагами французского народа. Наиболее значительной фигурой среди этой группы действующих лиц является Поль Арсен. Наделяя Арсена самоотверженной любовью к обездоленным, Жорж Санд делает его суровым и беспощадным борцом против социальной несправедливости и тех, кто ее защищает. Участник Июльской революции, Поль Арсен мужественно сражается и на баррикадах 1832 года. В его образе Жорж Санд показывает одного из тех пролетариев, которые после кровавой драмы республиканских восстаний начала 30-х годов не отошли от мысли о новой революции, а, напротив, утвердились в ней.В России роман «Орас» вызвал ряд интереснейших откликов. Герцен увидел в нем «великое произведение, вполне художественное и глубокое по значению». Белинский подчеркивает, что под пером французской писательницы роман «сделался социальным». Чернышевский пишет о Жорж Санд как об одном из тех писателей, чьи произведения «внушены идеями гуманности и улучшения человеческой жизни». Салтыков-Щедрин, говоря о романах «Орас» и «Лукреция Флориани», утверждает, что в них «подавляющий реализм идет рука об руку с самой горячею и страстною идейностью».]

Надо полагать, что в Орасе верно изображен весьма распространенный в наши дни тип молодого человека, ибо из-за этой книги я нажил себе немало непримиримых врагов. Люди, совершенно мне неизвестные, утверждали, будто узнают себя в моем герое, и не могли простить мне, что я так безжалостно их разоблачил. Мне не остается ничего другого, как повторить здесь то, что уже было сказано мною в первом предисловии; я никого не имел в виду, рисуя портрет моего героя; я брал его черты повсюду и нигде в частности, так же как я поступал создавая образ и второго героя, наделенного безграничной самоотверженностью, которого я противопоставил первому, обладавшему необузданным себялюбием. Оба эти характера вечны, и, как сказал в шутку один весьма остроумный человек, мир мало-мальски мыслящих существ делится на два вида: насмешников и простаков. Быть может, именно это меткое замечание и побудило меня написать Ораса. А может быть, мне просто захотелось показать, что себялюбцы порою становятся жертвой собственного эгоизма, а люди самоотверженные не всегда несчастны. Я не доказал ничего. Впрочем, ничего и нельзя доказать ни вымыслом, ни даже правдивым рассказом; но люди честные находят опору в своей совести, и для них-то я и писал эту книгу, в которой иные усмотрели столько коварства. Мне оказали слишком много чести; я предпочел бы принадлежать к самому скромному разряду простаков, нежели к блестящему сонму насмешников.

    Жорж Санд
    Ноан, 1 ноября 1852 г.

Господину Шарлю Дюверне

[2 - Дюверне Шарль (1807–1874) – писатель, друг Жорж Санд.]

Разумеется, он нам знаком, черты его присущи многим людям, но ни один из них не послужил мне образцом. Боже избави меня высмеивать в моем романе какую-нибудь определенную личность. Моя цель и на этот раз – дать сатирическое изображение порока, распространенного в современном обществе; и если это удалось мне не лучше, чем всегда, то, как и всегда, я скажу: в этом повинен автор, а не истина. Нынешние маркизы уже не смешны[3 - Нынешние маркизы уже не смешны. – В комедии «Версальский экспромт» Мольер заявил: «Нынче маркиз – самое смешное лицо в комедии» и в своих произведениях вывел ряд маркизов, достойных осмеяния. Новая эпоха, согласно Жорж Санд, требует сатирического изображения буржуазного общества.]. Несомненно, что теперь, когда старые общественные слои вытеснены новыми, дерзкие притязания тщеславия проявляются по-иному и в иной среде. Я попытался внимательно исследовать образ современного молодого человека, но наш герой нимало не похож на то, что в Париже именуют «львом». «Лев» – существо вполне безобидное. Орас – тип опасный, ибо обладает подлинными достоинствами, и к тому же это тип более распространенный. «Львы» не являются преемниками ни маркизов Мольера, ни волокит эпохи Регентства; они ни хороши, ни дурны; они только по-детски разыгрывают злодеев. Это бессильное подражание ныне исчезнувшим блистательным порокам – лишь мелкий эпизод в общем ходе спектакля. Орас должен был пройти через это; но он действовал из иных побуждений и стремился к иным целям. К счастью, одно лишь смешное подражание не может удовлетворить честолюбивую молодежь, которая, проходя сквозь сотни ошибок и заблуждений, растет и очищается благодаря могущественной силе самолюбия. Мы часто говорили с вами, друг мой, о тех наших современниках, в ком себялюбие достигло крайних пределов. Не раз мы видели, как, желая творить добро, они творили зло. Порой мы смеялись над ними, часто их осуждали, еще чаще жалели, но все-таки мы их любили, несмотря ни на что!

    Жорж Санд

Глава I

Люди, к которым мы испытываем наибольшую привязанность, не всегда внушают нам наибольшее уважение. Влечение дружественных сердец не нуждается в восторгах и восхищении. Оно основано на чувстве равенства, побуждающем нас искать в друге человека, подобного себе, человека, подверженного тем же страстям, тем же слабостям, что и мы. Преклонение требует привязанности совсем иного рода, чем непрестанная напряженная близость, именуемая дружбой. Я был бы дурного мнения о человеке, который не любит того, чем сам восхищается, еще меньше мне понравился бы человек, любящий только то, что его восхищает. Однако это справедливо лишь в отношении дружбы. Любовь – совсем другое: она живет восторгами; все, что оскорбляет ее пылкую чувствительность, сушит и губит ее. И все же самое сладостное из человеческих чувств – то, что питается слабостями и ошибками в той же мере, как величием и подвигом, что свойственно любому возрасту, зарождается в нас с первым ощущением бытия и кончается вместе с нашей жизнью; чувство, которое поистине удваивает и расширяет наше существование, возрождается из пепла и, казалось, исчезнувшее навсегда, вновь возникает, столь же прочное и нерушимое; чувство это, увы, не любовь; вы знаете сами – это дружба.

Если бы я высказал здесь все, что думаю и знаю о дружбе, я забыл бы о своем повествовании и написал бы трактат во многих томах; но, пожалуй, я рисковал бы найти немного читателей в наш век, когда дружба настолько вышла из моды, что и она встречается не чаще, чем любовь. Итак, я ограничусь изложенным, дабы предпослать своему рассказу следующее введение; а именно, друг мой, о котором я горячо сожалею, чья жизнь особенно тесно переплелась с моей, не был совершеннейшим и лучшим из людей; напротив, это был юноша, исполненный недостатков и странностей; порой я ненавидел и презирал его, но все же ни к кому и никогда не испытывал столь властного и непобедимого чувства симпатии.

Его звали Орас Дюмонте; он был сыном мелкого провинциального чиновника с жалованьем в полторы тысячи франков, который, женившись на богатой деревенской наследнице, обладавшей почти шестью тысячами экю, оказался, как говорится, держателем ренты в три тысячи франков. Его будущее – то есть продвижение вперед – зависело от его трудолюбия, здоровья и хорошего поведения, иными словами – от слепого повиновения всем установлениям и порядкам существующего строя.

Неудивительно, что при таком ненадежном положении и ограниченном достатке господин и госпожа Дюмонте, отец и мать моего друга, решив дать сыну образование, поместили его в провинциальный коллеж, где он получил звание бакалавра, а затем отправили в Париж обучаться в высшей школе, с тем чтобы через несколько лет он стал адвокатом или врачом. Я говорю «неудивительно», ибо нет семьи, находящейся в подобных условиях, которая не лелеяла бы честолюбивой мечты обеспечить своим отпрыскам независимое положение. Независимость или то, что понимают под этим возвышенным словом, – вот идеал бедного чиновника; слишком много претерпел он лишений, а зачастую, увы, и унижений, чтобы не испытывать желания избавить от них свое потомство; он верит, что судьба щедро рассыпала вокруг счастливые жребии и стоит лишь нагнуться, чтобы обрести блестящее будущее. Человек стремится вверх; благодаря этому инстинкту и держится столь поражающее своей хрупкостью и вместе с тем долговечностью здание общественного неравенства.

Из всех профессий, доступных юноше и способных избавить его от нищеты, родители никогда не согласятся избрать самую скромную и самую надежную. Судьей тут всегда выступает алчность или тщеславие. Вокруг столько блестящих примеров! Из низших слоев общества выбивается на первые места столько гениев разного рода, в том числе и гениев ничтожества! «Почему бы, – говорил жене господин Дюмонте, – нашему Орасу не выйти в люди, как такой-то или такой-то и многие другие! У него-то способностей и смелости побольше». Госпожу Дюмонте несколько испугали жертвы, необходимые, по словам мужа, для того, чтобы поставить Ораса на ноги, но как не поверить, что ты произвела на свет самого умного и одаренного ребенка из всех когда-либо живших на земле? Госпожа Дюмонте была простая, добрая женщина, выросшая в деревне и обладавшая здравым смыслом в пределах доступных ей понятий. Но огромный неизвестный ей мир, существовавший за пределами этого узкого круга, она видела лишь глазами своего мужа. Когда господин Дюмонте говорил ей, что после революции все французы равны перед законом, что нет более привилегий и каждый талантливый человек может пробиться сквозь толпу и преуспеть, разве лишь проталкиваться придется посильнее, чем тому, кто находится ближе к цели, она поддавалась на его уговоры, боясь прослыть отсталой и упрямой, как те крестьяне, среди которых она родилась и выросла.

Жертва, на которой настаивал господин Дюмонте, представляла собой ни больше ни меньше, как половину их дохода! «На полторы тысячи франков, – говорил он, – мы можем скромно жить и воспитывать дома нашу дочь; на остальные же доходы, то есть на мое жалованье, мы можем в течение нескольких лет прилично содержать Ораса в Париже».

Полторы тысячи франков, чтобы прилично жить в Париже, имея от роду девятнадцать лет, да еще будучи Орасом Дюмонте!.. Госпожа Дюмонте не останавливалась перед жертвами; славная женщина согласилась бы питаться одним черным хлебом и ходить босиком, лишь бы помочь сыну и угодить мужу; но ей горько было истратить разом все сбережения, сделанные за время ее супружеской жизни и составившие около десяти тысяч франков. Тому, кто незнаком с убожеством провинциальной жизни и поразительной способностью рачительных хозяек сокращать расходы и выгадывать на всем, покажется баснословной возможность при ренте в три тысячи франков скопить несколько сотен экю в год, не уморив при этом с голоду мужа, детей, служанок и кошек. Но тому, кто сам ведет такую жизнь или видит ее вблизи, известно, как часто это бывает. Женщина, не имеющая ни таланта, ни профессии, ни состояния, может существовать и поддерживать существование своих близких, лишь проявляя необычайную изворотливость в обкрадывании себя самой, ежедневно лишая чего-либо необходимого свою семью. Жалкая жизнь, не знающая ни сострадания, ни веселья, ни разнообразия, ни гостеприимства. Но какое до этого дело богачам? Они считают, что общественные блага распределены вполне справедливо! «Если эти людишки хотят воспитывать своих детей так же, как мы своих, – говорят они о мелких буржуа, – пусть терпят лишения! А не хотят терпеть лишения, пусть отдают детей в ремесленники или чернорабочие!» Богачи рассуждают справедливо с точки зрения общественного права, но с точки зрения права человеческого… Бог им судья!

«А почему бы, – рассуждают бедняки в своих жалких лачугах, – почему бы нашим детям не пользоваться всеми благами наравне с детьми крупных промышленников или благородных господ? Образование уравнивает людей, и сам Бог велит нам стремиться к равенству».

Вы тоже правы, почтенные родители, совершенно правы, – с общей точки зрения; и, несмотря на частые и жестокие крушения ваших надежд, мы, несомненно, долго еще будем идти к равенству тропой, проторенной вашим законным честолюбием и вашим наивным тщеславием. Но когда свершится действительное уравнение прав и надежд, когда каждый человек найдет в обществе ту среду, где его существование будет не только возможно, но полезно и плодотворно, – тогда каждый, будем надеяться, измерит свои силы и оценит свои способности в обстановке спокойствия, даруемого свободой, более разумно и скромно, чем это делается сейчас, в лихорадочной тревоге и возбуждении борьбы. Я твердо верю: придет время, когда юноша не будет стремиться либо стать первым человеком своего века, либо пустить себе пулю в лоб. А так как в те времена каждому будут даны политические права и пользование этими правами явится неотъемлемой частью жизни всех граждан, то, весьма вероятно, политическая карьера не будет привлекать столько честолюбцев, рвущихся к ней сейчас с такой страстью и с таким презрением ко всем другим занятиям, ибо эта карьера сулит им главенство и власть над людьми.

Как бы то ни было, госпожа Дюмонте, предназначавшая накопленные десять тысяч франков в приданое дочери, наконец согласилась истратить их на содержание сына в Париже и снова стала откладывать деньги, чтобы выдать замуж Камиллу, сестру Ораса.

И вот Орас на прекрасных улицах Парижа. При нем – его звание бакалавра и студента юридического факультета, его девятнадцать лет и полторы тысячи пенсиона. Он уже целый год был – или считался – студентом, когда я познакомился с ним в маленьком кафе возле Люксембургского сада, куда мы каждое утро заходили выпить чашку шоколада и почитать газеты. Его учтивость, открытое лицо, живой и мягкий взгляд пленили меня с первого раза. Молодые люди сходятся быстро; достаточно им посидеть несколько дней сряду за одним столиком и перекинуться из вежливости двумя-тремя словами, чтобы в первое же солнечное утро завязался откровенный разговор и из кафе перенесся в тенистые аллеи Люксембургского сада. Это с нами и случилось в одно прекрасное весеннее утро. Цвела сирень, солнце весело играло на красном дереве и бронзовых украшениях конторки, за которой сидела госпожа Пуассон, прелестная хозяйка кафе. Сам не помню, как мы с Орасом очутились у большого бассейна и, гуляя рука об руку, болтали, словно старые друзья, не зная даже, как зовут друг друга; ибо, если обмен мнениями неожиданно и сблизил нас, то ни он, ни я не отрешились еще от той сдержанности, которая у людей воспитанных обычно является доказательством взаимного уважения. Я только и узнал в тот день об Орасе, что он студент юридического факультета; он только узнал обо мне, что я изучаю медицину. Он лишь спросил, как отношусь я к избранной мною науке; такой же вопрос задал ему и я.

– Я восхищаюсь вами, – сказал он мне на прощание, – вернее, я вам завидую: вы работаете, вы не теряете времени даром, вы любите науку, у вас есть надежды, вы идете прямо к цели! Я же стою на другой дороге; и, вместо того чтобы стремиться вперед, только и думаю, как бы свернуть в сторону и сбежать. У меня отвращение к юриспруденции – этому сплетению лжи, направленному против божественной справедливости и вечной истины. И хотя бы вся эта ложь была связана какой-нибудь логической системой! Но нет, одна ложь бесстыдно противоречит другой, словно для того, чтобы каждый мог причинять зло теми извращенными способами, какие ему представляются наиболее удобными. Я объявляю глупцом или негодяем каждого юношу, который всерьез занимается изучением судейского крючкотворства. Презираю, ненавижу его!..

Он говорил с подкупающим жаром, не лишенным, однако, известной нарочитости. Слушая его, нельзя было усомниться в его искренности; но, казалось, он разражается подобными тирадами не впервые. Они лились так естественно и свободно, словно были заучены наизусть, – да простится мне этот мнимый парадокс! Если вы превратно поймете то, что я хочу этим сказать, вам нелегко будет постичь тайну характера Ораса, ибо его трудно определить, трудно справедливо оценить даже мне, так долго его изучавшему.

Это была смесь притворства и естественности, столь искусно соединенных, что невозможно было различить, где начиналось одно и кончалось другое; так в некоторых блюдах или эссенциях ни по вкусу, ни по запаху невозможно распознать их составные элементы. Я видел людей, которым Орас сразу же внушал безмерную антипатию, он казался им высокомерным и напыщенным. Другие же пленялись им немедленно, не могли им нахвалиться, утверждали, что такого чистосердечия и непринужденности не найти нигде. Должен вас заверить, что и те и другие ошибались, – вернее, и те и другие были правы: Орас был естественным притворщиком. Разве не знаете вы подобных людей? Они так и рождаются с заимствованным характером и манерами, и кажется, будто они играют роль, тогда как в действительности разыгрывается драма их собственной жизни. Они копируют самих себя. Это пылкие умы, назначенные природой любить великое; пусть среда, окружающая их, обыденна – зато стремления романтичны; пусть их способность к творчеству ограниченна – зато замыслы безмерны; потому-то эти люди всегда драпируются в плащ героя, созданного их воображением. Но герой этот не кто иной, как он сам, – его мечта, его творение, его внутренняя, вдохновляющая сила. Реальный человек живет рядом с человеком идеальным; и подобно тому, как в расколотом надвое зеркале мы видим собственное отражение двойным, так и в этом как бы удвоенном человеке мы различаем два образа, неразделимых, но совершенно несходных между собой. Именно это мы понимаем под выражением «вторая натура», ставшим синонимом слова «привычка».

Таков был Орас. Потребность показывать себя в наиболее выгодном свете была у него так сильна, что он всегда был изысканно одет, наряден и блестящ. Природа, казалось, помогала ему в этой неустанной работе. Он был красив, держался изящно и непринужденно. Правда, не всегда в его одежде и манерах проявлялся безупречный вкус, однако художник мог бы в любую минуту подметить в нем какую-нибудь эффектную черту. Он был высокого роста, хорошо сложен, плотен, но не толст. Лидо его привлекало благородной правильностью черт, – однако в нем не было утонченности. Утонченность – нечто совсем иное. Благородство черт дается природой, утонченность – искусством; первое рождается вместе с нами, второе приобретается. Утонченность предполагает сознательно выработанное поведение, вошедшее в привычку выражение лица. Густая черная борода Ораса была подстрижена с щегольством, сразу выдававшим его принадлежность к Латинскому кварталу[4 - …принадлежность к Латинскому кварталу… – то есть к студенчеству. В Латинском квартале находится Парижский университет – Сорбонна и другие высшие учебные заведения.], а пышные и черные как смоль волосы рассыпались в буйном изобилии, которое истинный денди постарался бы слегка обуздать. Но когда он порывисто проводил рукой по этой темной волне, растрепавшиеся волосы не делали его смешным и не портили прекрасного лба. Орас отлично знал, что может безнаказанно ерошить прическу хоть двадцать раз на день, ибо, как он сам невзначай при мне обмолвился, волосы его лежали восхитительно. Одевался он с некоторой изысканностью. Его портной, малоизвестный и не имевший представления о подлинном светском вкусе, понял его стиль и отваживался изобретать для него более широкие обшлага, более яркий жилет, более выпуклый пластрон, более смелый покрой фрака, чем для других молодых клиентов. Орас был бы совершенно смешон на Гентском бульваре[5 - …смешон на Гентском бульваре… – Итальянский бульвар, место прогулок аристократической публики, издавна считался законодателем моды. Во время Реставрации этот бульвар часто называли Гентским, в память пребывания Людовика XVIII в Генте во время Ста дней.]; но в Люксембургском саду или в партере театра Одеон[6 - Одеон – театр, расположенный недалеко от Люксембургского сада, часто посещался студенческой молодежью.] он был самым элегантным, самым непринужденным, самым щеголеватым, самым шикарным молодым человеком, как принято писать в журналах мод. Шляпа его была сдвинута набок, но в меру, трость была не слишком тяжела, но и не слишком легка. В его одежде отсутствовала та мягкость линий на английский лад, которая отличает истинную элегантность; зато в его движениях было столько гибкости, а свои негнущиеся лацканы он носил с такой свободой и естественной грацией, что дамы из аристократических кварталов, особенно молодые, нередко удостаивали его взглядом из глубины ложи или из окна кареты.

Орас знал, что он красив, и не упускал случая дать это почувствовать, хотя у него хватало такта никогда не говорить о своей внешности. Зато он всегда обращал внимание на внешность других людей. Он мгновенно и придирчиво отмечал все погрешности, все недостатки чужой наружности и, естественно, своими ироническими замечаниями побуждал вас мысленно сравнивать его внешность с внешностью его жертвы. В таких случаях он становился язвительным. Обладая превосходно очерченным носом и чудесными глазами, он был безжалостен к некрасивым носам и невыразительным глазам. Он испытывал какое-то болезненное сострадание к горбунам; всякий раз, когда он указывал мне на одного из этих несчастных, я невольно бросал взгляд анатома на стройную спину Ораса и чувствовал, что по ней пробегает дрожь от втайне ощущаемого удовольствия; а между тем на лице его играла улыбка, выражавшая полное равнодушие к столь пустому преимуществу, как хорошее телосложение. Если кому-нибудь случалось заснуть в неловкой или смешной позе, Орас первый начинал смеяться. И невольно я обращал внимание – когда он жил у меня или когда я заставал его спящим дома, – что сам он всегда спал красиво, откинув руку или подложив ее под голову, как бы подражая античной статуе; и вот это, казалось бы, невинное наблюдение помогло мне понять его естественное, иными словами – врожденное, притворство, о котором шла речь. Даже во сне, даже без свидетелей и без зеркала Орас старался принимать благородную позу. Один из наших товарищей ехидно утверждал, что он позирует перед мухами.

Да простят мне все эти подробности. Я остановился на них, так как полагал это необходимым, и теперь возвращаюсь к описанию первых наших встреч.

Глава II

На следующий день я спросил у Ораса, почему бы, раз уж он чувствует такое отвращение к праву, не заняться ему изучением какой-нибудь другой науки.

– Дорогой мой, – ответил он с самоуверенностью, не свойственной его возрасту и словно позаимствованной у сорокалетнего человека, умудренного опытом, – сейчас существует лишь одна профессия, которая открывает путь ко всему, – это профессия адвоката.

– А что вы называете всем? – спросил я.

– В наше время, – ответил он, – звание депутата – это все. Но погодите немного, и мы увидим кое-что иное!

– Так вы рассчитываете на новую революцию? А если ее не будет, то как же вы станете депутатом? Быть может, у вас есть состояние?

– Не совсем так, но оно у меня будет.

– Отлично. В таком случае важно лишь получить диплом, а заниматься адвокатской практикой вам не придется.

Я искренно поверил, что он располагает состоянием, достаточным для того, чтобы оправдать его самонадеянность. Несколько мгновений он колебался; потом, не решаясь ни подтвердить мое заблуждение, ни сразу его рассеять, он продолжал:

– Придется заняться адвокатской практикой, чтобы приобрести известность… Несомненно, года через два способные люди получат возможность выставлять свою кандидатуру; нужно, следовательно, доказать свои способности.

– Два года? Мне кажется, это маловато; к тому же, чтобы получить звание юриста и доказать свои способности, вам потребуется вдвое больше времени; да и тогда вы еще не достигнете возраста…

– Неужели вы думаете, что к следующим выборам возрастной ценз[7 - …возрастной ценз… – Согласно конституции 1814 г., право быть избранным в палату депутатов имели лица, достигшие сорока лет и обладавшие высоким имущественным цензом.] не будет снижен?..

– Думаю, что нет; но в конце концов это вопрос времени; и я полагаю, что если уж вы так твердо решили, то рано или поздно добьетесь своего.

– Не правда ли, этого достаточно, чтобы добиться цели! – сказал он с радостной улыбкой, горделиво сверкнув глазами. – И с каких бы низов ты ни начал восхождение, все равно можно достигнуть вершин общества, если в душе у тебя живет мысль о будущем.

– Не сомневаюсь в этом, – ответил я, – главное – знать, много ли препятствий впереди, но это тайна Провидения.

– Нет, дорогой мой! – воскликнул он, дружески беря меня под руку. – Главное – знать, обладаешь ли ты волей достаточно сильной, чтобы преодолеть все препятствия; а у меня, – добавил он, с силой ударив себя в грудь, – у меня она есть!

Беседуя, мы поравнялись с палатой пэров. Казалось, что Орас вот-вот начнет расти на глазах, подобно сказочному великану. Я взглянул на него и заметил, что, несмотря на преждевременно отпущенную бороду, округлые линии лица выдавали его крайнюю молодость. Его восторженное честолюбие еще больше подчеркивало этот контраст.

– А сколько, собственно, вам лет? – спросил я.

– Угадайте, – сказал он с улыбкой.

– На первый взгляд вам двадцать пять, – ответил я. – Но возможно, вам нет и двадцати.

– Действительно нет. Что же из этого следует?

– Что ваша воля не старше двух-трех лет, и, следовательно, она еще очень молода и неустойчива.

– Ошибаетесь! – воскликнул Орас. – Моя воля родилась вместе со мною. Мы ровесники.

– Это верно, если говорить о врожденной черте характера. Но все же, я полагаю, у вас было не так уж много случаев проявить свою волю на политическом поприще! Не может быть, чтобы вы уже давно всерьез мечтали о депутатском кресле; да и вообще – давно ли вы узнали, что такое депутат?

– Будьте уверены, я узнал это так рано, как только возможно для ребенка. Едва лишь начал я понимать смысл слов, как почувствовал, что в этом слове таится для меня нечто магическое. Это предзнаменование, поверьте; моя судьба стать парламентским деятелем. Да, да, я буду говорить и заставлю других говорить о себе!

– Пусть так! – ответил я. – Данные у вас есть: это дар Божий. А пока занимайтесь теорией.

– Что вы имеете в виду? Право? Крючкотворство?

– О! Если бы только это! Я хочу сказать: займитесь изучением гуманитарных наук: истории, политики, различных религий, и тогда уже решайте, сопоставляйте, формируйте убеждения…

– Вы хотите сказать – идеи? – перебил он с торжествующей убежденностью в улыбке и взгляде. – Идеи у меня уже есть; и, если хотите знать, я думаю, что лучших у меня никогда и не будет, – ибо идеи наши порождаются чувствами, а все мои чувства возвышенны! Да, сударь, Небо наделило меня возвышенной и доброй душой. Я не знаю, какие испытания оно мне готовит, но могу сказать с гордостью, над которой способны смеяться только глупцы, что чувствую себя великодушным, отважным, мужественным; душа во мне содрогается и кровь кипит при одной мысли о несправедливости. Все великое опьяняет меня до исступления. Я не кичусь и не могу, мне кажется, кичиться этим, но говорю с уверенностью: я из породы героев.

Я не мог сдержать улыбку, но Орас, наблюдавший за мной, понял, что в ней не было и тени неприязни.

– Вас удивляет, – сказал он, – что, едва успев познакомиться с вами, я даю волю чувствам, которые люди обычно скрывают даже от лучшего друга? Вам кажется, что это свидетельствует о большей их скромности?

– Нет, конечно, – только о меньшей их искренности.

– Прекрасно! Тогда не смейтесь надо мною. Я считаю, что я лучше, чем все эти лицемеры, in petto[1 - В глубине души (ит.).] мнящие себя полубогами и притворно склоняющие головы, изображая стыдливость, якобы требуемую хорошим тоном. Все они эгоисты и честолюбцы в самом полном и отвратительном смысле слова. Вместо того чтобы открыто проявлять воодушевление, которое встретило бы широкий отклик и привлекло к себе все высокие умы, все смелые сердца (разве не так совершаются великие революции?), они втайне любуются своим ничтожным превосходством и, боясь напугать других, скрывают его от ревнивых взоров, чтобы ловко воспользоваться им в тот день, когда обеспечат себе положение. Уверяю вас, эти люди годны лишь на то, чтобы наживать деньги и занимать места в продажных правительствах; люди же, ниспровергающие тиранию, те, кто будит смелые страсти и приводит мир в глубокое и благородное волнение – Дантоны[8 - Дантон Жорж-Жак (1759–1794) – выдающийся деятель Французской революции, член Комитета общественного спасения. Казнен в период якобинской диктатуры.], Мирабо[9 - Мирабо Оноре-Габриэль (1749–1791) – граф, деятель Французской революции. Будучи депутатом Генеральных штатов от третьего сословия и членом Учредительного собрания, в значительной мере способствовал революционному развитию событий, но впоследствии тайно вступил в переговоры с двором.], Питты[10 - Питт Уильям Старший (1708–1778) – английский государственный деятель, виг. В 1766–1768 гг. – премьер-министр Англии. Питт Уильям Младший (1759–1806) – с 1801 по 1806 г. – премьер-министр Англии.], – да разве прибегали они когда-нибудь к ужимкам ложной скромности?

В его словах была доля истины, и говорил он так убежденно, что мне не пришло в голову возражать ему, хотя по своему воспитанию и по натуре я терпеть не могу самомнения. Но Орас обладал одной особенностью: пока вы видели и слушали его, вы неизбежно покорялись обаянию его голоса и жестов. Стоило же вам расстаться с ним, и вы сами удивлялись, как можно было тотчас же не опровергнуть его заблуждений; однако при новой встрече вы опять поддавались притягательной силе его парадоксов.

В тот раз я простился с ним, пораженный необычностью его натуры, и спрашивал себя: «Кто он? Безумец или гений?» Пожалуй, я склонялся ко второму мнению.

– Раз вы так любите революцию, – сказал я ему на следующий день, – вы, должно быть, сражались в прошлом году в июльские дни?

– Увы! Я уезжал на каникулы, – ответил он. – Но и там, в глухой провинции, я не бездействовал, и если мне удалось избежать опасности, не моя в том вина. Я состоял в добровольческой городской гвардии; она должна была закрепить победу. Ночи мы проводили в карауле, с ружьем на плече, и если бы старый режим сопротивлялся, если бы против нас, как мы ожидали, были посланы войска, – надеюсь, мы вели бы себя лучше, чем все эти старые лавочники, которые позднее, когда правительство организовало национальную гвардию, были допущены в ее ряды. Они притаились в своих лавках, пока исход событий был еще не ясен; мы же ходили дозором вокруг города и оберегали их от нападения реакционеров. А две недели спустя, когда опасность миновала, они проткнули бы нас штыками, если бы мы закричали: «Да здравствует свобода!»

В тот день, проболтав с ним довольно долго, я предложил ему остаться со мной и пообедать вместе на улице Старой Комедии у Пенсона, самого честного и радушного ресторатора в Латинском квартале.

Я угостил его на славу, к тому же кормили у Пенсона поистине превосходно – сытно и недорого. Его ресторанчик был местом свидания всех честных студентов и молодых людей, жаждавших литературной славы. С тех пор как коллега и соперник Пенсона Даньо, офицер конной национальной гвардии, проявил чудеса храбрости при подавлении восстания, целая фаланга студентов, его завсегдатаев, поклялась не переступать порога его владений и обратилась к более сочным котлетам и толстым бифштексам миролюбивого и приветливого Пенсона.

После обеда мы отправились в Одеон посмотреть госпожу Дорваль и Локруа в «Антони»[11 - …госпожу Дорваль и Локруа в «Антони». – «Антони» (1831) – драма Александра Дюма (1802–1870); Дорваль (настоящее имя Мари-Амели Делоне; 1798–1849) – французская актриса; Локруа Жозеф-Филипп (1803–1891) – французский актер.]. С этого дня знакомство было закреплено, и между нами завязалась тесная дружба.

– Итак, – сказал я ему в антракте, – вы находите медицину еще более отталкивающим занятием, нежели юриспруденцию?

– Дорогой мой, – ответил он, – признаюсь, я не понимаю, как можно чувствовать призвание к такой профессии, как ваша. Может ли быть, чтобы вы ежедневно погружали свои руки, свой взор, свою мысль в человеческую падаль, не теряя при этом чувства поэзии и свежести воображения?

– Оперировать живых, – сказал я, – пострашнее, чем резать трупы: тут нужно больше мужества и решительности, уверяю вас. Вид самого отвратительного трупа причиняет меньше страданий, чем первый крик боли, исторгнутый из груди несчастного ребенка, который не понимает, зачем вы делаете ему больно. Это ремесло мясника, если не видеть в нем миссию апостола.

– Говорят, будто это ремесло сушит сердце, – продолжал Орас. – Разве вам не страшно, что, увлеченный наукой, вы забудете о человечестве, как это случилось со многими великими анатомами? Все восхваляют их, а я отворачиваюсь, как если бы встретил палача.

– Надеюсь, – ответил я, – что сумею быть достаточно хладнокровным, чтобы приносить пользу, не теряя при этом чувства сострадания и любви к человеку. Мне далеко еще до настоящего спокойствия, но все же я не боюсь, что сердце мое очерствеет.

– Допустим. Но в конце концов чувства притупляются, воображение слабеет, ощущение прекрасного и безобразного пропадает; в жизни начинаешь видеть лишь материальную сторону, где все идеальное сводится к соображениям пользы. Случалось ли вам слышать о враче-поэте?

– Я мог бы, в свою очередь, спросить вас, много ли вы знаете депутатов-поэтов? Сдается мне, что политическая карьера в том виде, в каком мы наблюдаем ее в наши дни, тоже не способствует живости поэтического чувства и воображения.

– Будь общество перестроено, – воскликнул Орас, – политическая карьера сулила бы широчайший простор для развития сильных умов и чувствительных сердец; но в наше время этот путь, несомненно, приводит к черствости. Когда я подумаю, что для понимания социальных законов, где все зиждется на философии, я должен знать кодекс[12 - Кодекс – первый свод буржуазного гражданского законодательства, введенный в 1804 г. Наполеоном.] и дигесты[13 - Дигесты – главная часть свода римского гражданского права, составленного при императоре Юстиниане в 533 г.], изучать Потье, Дюкоруа и Рогрона[14 - Потье, Дюкоруа, Рогрон – известные французские юристы, авторы трудов по французскому праву.], – словом, работать до одурения; что, наконец, для того, чтобы сблизиться с толпой современников, мне придется опуститься до ее уровня… О, тогда я серьезно подумываю, не уйти ли от политики!

– Но что в таком случае станете вы делать с вашим бьющим через край энтузиазмом, с непомерным величием души? Какое применение найдете для своей железной воли, в которой я на днях позволил себе усомниться, за что вы упрекнули меня?

Он охватил голову обеими руками, облокотился на перила, отделявшие партер от оркестра, и погрузился в раздумье, продолжавшееся до тех пор, пока не подняли занавес. Весь третий акт «Антони» он смотрел с величайшим вниманием и волнением.

– А страсти?! – воскликнул он, едва закончился акт. – Какое место уделяете вы страстям в нашей жизни?

– Вы говорите о любви? – спросил я. – Жизнь, какой мы сами ее сделали, требует отдавать любви все или ничего. Желание быть одновременно любовником, подобным Антони, и гражданином, подобным вам, неосуществимо. Нужно выбирать.

– Именно об этом я и думал, когда слушал Антони, столь презирающего общество, озлобленного против него, восставшего против всего, что препятствует его любви… А вы любили когда-нибудь?

– Может быть. Но разве это важно? Спросите у собственного сердца, что такое любовь.

– Накажи меня бог, если я имею об этом хоть малейшее представление, – воскликнул он, пожимая плечами. – Разве было у меня время любить? Разве я знаю, что такое женщина? Я чист, дорогой мой, чист, как младенец! – прибавил он, разражаясь добродушным смехом. – Можете презирать меня, но признаюсь, что до сих пор женщины внушали мне скорее страх, чем желание. А между тем у меня уже большая борода и большие запросы, которые трудно удовлетворить. Что ж! Именно это и предохранило меня от грубых заблуждений, в какие впадают мои товарищи. Я не встретил еще той идеальной девы, ради которой мое сердце дало бы себе труд забиться сильнее. А несчастные гризетки, которых подбирают в Шомьере или в других злачных местах, возбуждают во мне такую жалость, что даже ради всех наслаждений рая я не желал бы упрекать себя за совращение одного из этих ощипанных ангелов. И потом, эти ручищи, эти вздернутые носы, этот жаргон, попреки своим несчастьем, да еще в письмах, читая которые можно умереть со смеху. Тут нельзя даже испытывать серьезные угрызения совести. О, если уж я предамся любви, я хочу, чтобы она потрясла меня, воспламенила, поразила в самое сердце или вознесла до небес и опьянила страстью. Никакой середины! Одно или другое; либо и то и другое, если угодно! Но только не драмы на задворках лавчонок, не победы в дешевых кафе! Я согласен страдать, согласен безумствовать, согласен отравиться вместе с возлюбленной или заколоть себя над ее трупом, но я не хочу быть смешным, а главное – не хочу почувствовать скуку в самый разгар трагедии и завершить ее жалким фарсом. Товарищи издеваются над моей невинностью, они разыгрывают передо мной донжуанов, чтобы соблазнить или ослепить меня; и, уверяю вас, делают это зря. Я желаю им всяческих удовольствий, но для себя предпочитаю что-нибудь иное. О чем вы думаете? – добавил он, заметив, что я отворачиваюсь, не в силах удержаться от смеха.

– Я думаю, – сказал я, – о том, что завтра со мной будет завтракать одна очень милая гризетка, которой я хотел бы вас представить.

– О! Упаси бог от такого рода развлечений! – воскликнул он. – У меня и без того есть несколько друзей, которых я обречен видеть лишь в неизбежном обществе их двухнедельных подруг. Я знаю наизусть лексикон этих самок. Фи! Вы шокируете меня, а я-то считал вас менее легкомысленным, чем вся эта беспутная компания. Целую неделю я избегал их, чтобы видеться с вами; я думал, вы человек серьезный, с более высокими требованиями, чем у других студентов, и вдруг оказывается, что даже у вас есть подобная женщина, даже у вас! Боже мой, куда мне скрыться, чтобы не встречать этих женщин!

– И все же с моей подругой вам придется познакомиться. Я настаиваю на этом и завтра явлюсь за вами сам, если вы не придете, чтобы вместе с нею позавтракать у меня.

– Если она вам надоела, предупреждаю – я не из тех, кто может вас от нее избавить.

– Дорогой мой Орас, должен вас успокоить и заверить, что если даже вы пожелаете избавить ее от меня, то сперва вам придется перерезать мне горло.

– Вы говорите серьезно?

– Совершенно серьезно.

– В таком случае принимаю ваше приглашение. Приятно будет посмотреть вблизи на истинную любовь…

– К гризетке. Вас это удивляет, не правда ли?

– Что ж, если хотите, да. Действительно удивляет. Я видел только одну женщину, которую мог бы полюбить, будь она лет на двадцать моложе. Это была знатная вдова, владелица замка, некогда красивая и еще не успевшая поседеть; она говорила, двигалась, принимала и провожала гостей с такой грацией, что по сравнению с ней все женщины, каких я до нее видел, показались мне разве что пригодными пасти гусей. Эта дама принадлежала к старинному роду; у нее была осиная талия, руки Рафаэлевой мадонны, ножки сильфиды, лицо мумии и язык змеи. И я поклялся, что никогда не возьму в любовницы молодую, обаятельную и красивую женщину, если только у нее не будет таких ножек и ручек, а главное – таких аристократических манер и такого обилия белых кружев на золотистых волосах.

– Дорогой мой Орас, – сказал я ему, – не скоро еще вы полюбите, а возможно, не полюбите никогда.

– Да услышит вас Бог! – воскликнул он. – Если я полюблю хоть раз, я погиб. Прощай тогда политическая карьера, прощай моя большая, суровая будущность! Ничего не умею делать наполовину. Посмотрим, стану ли я оратором, поэтом или влюбленным!

– А что, если для начала нам стать студентами? – сказал я.