banner banner banner
Золотая чаша
Золотая чаша
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Золотая чаша

скачать книгу бесплатно

Наконец она оборачивается ко мне, и ее глаза оживают. Некоторое время молча смотрит на меня, а потом хрипло говорит:

– Лёлушка, сердце мое… пойди оденься. И приходи ко мне. Что покажу тебе!

Что покажет? Любопытство побеждает страх. Я бегу к себе, надеваю домашнюю кофту и недавно сшитую по-цыгански длинную юбку. Бабушка дает мне в руку веревку, которой завязан мешок, сильным движением поверх моих пальцев заставляет сжать руку, шепчет чуть слышно:

– На дар, Лёлушка, поды?кх пани? (не бойся, посмотри в воду)… Держи мешок, не роняй!

Я смотрю в заколдованную воду, но не вижу ничего особенного. Обыкновенная прозрачная, чуть дрожащая вода. Вот над ней возникает бабушкина рука. Ладонь опускается на поверхность воды и брызжет мне в лицо. Я вздрагиваю и зажмуриваюсь. Но глаза открываются сами собой, вода оказывается неожиданно приятной. Я вижу все будто более ясно и четко. Особенно интересно смотреть в воду.

Оказывается, если долго не отрывать взгляда, можно увидеть речные волны. И даже гладкие камешки на дне. И даже корни прибрежных ив, омываемых холодными струями. Очень холодными и прозрачными.

Я опускаю в воду руку и ловлю пальцами холод, и резкий, и приятный. Хочется упасть в эту реку, погрузиться с головой… Я чувствую, что вода сейчас поглотит меня и затянет, но клонюсь все ниже и не могу поднять лицо. Голова кружится, ледяная влага пронизывает, как тысяча стальных ножей. Что это, воронка, водоворот? Я же утону! Но нет, пальцы ног почти сразу касаются дна, а течение оказывается не таким уж сильным. Я выбираюсь на берег по скользкой речной гальке. Ноги у меня босые, но наступать на камни не больно. Холод ушел, я его уже не чувствую. Мне помогают выбраться на берег, откуда доносятся сквозь шум речной волны громкие и веселые человеческие голоса.

Мой табор стоит на берегу. Я в этом таборе родилась и жила всегда. Здесь все мои родные. Вон ту девочку с бусами красного янтаря на шее, зовут Милица, а кучерявого длинноногого мальчишку с подсохшей ссадиной на лбу – Марко. Я бреду босиком по холодной траве. Женщины развешивают на ветках деревьев выстиранную одежду, громко обсуждая свой скудный заработок от гадания, от лечения заговорами деревенских детей. Девушки хлопочут у костра. Мужчины в стороне увлеченно разговаривают, показывают друг другу свои ножи, сравнивая качество ковки. Прислоняюсь спиной к шершавому прохладному стволу старого дерева и закрываю глаза. Опять мне снился сон про совсем другую жизнь. Жизнь, где нет пронизывающего холода и изнуряющей жары, где чисто и светло, где дождь не проникает в теплое жилище, дети не плачут от голода и не болеют от плохой еды… А все же я больше люблю эту, настоящую жизнь!

Милица кричит на меня:

– Опять без дела бродишь?! Ну-ка, давай воды принеси! – и сует мне в руки ведро. – Как вечер, так купаешься! А в ведро воды набрать не уговоришь! Сегодня опять в воду полезешь? И все по темноте! А ну как не вытащат тебя? Утонешь ведь!

Я торопливо спускаюсь вниз, приподнимая подол, спотыкаясь о корни деревьев, вхожу в воду и ловлю ведром прозрачные струи. Подняться на высокий берег с тяжелым ведром не так просто, как спуститься вниз, камни осыпаются, цепкие корни путаются в ногах… Милица принимает у меня ведро, спешит к костру и ловко подвешивает его на треногу. Я бестолково суечусь рядом.

Мне поручено самое приятное: купать малышей Анисью, Магду и Митю. До чего же я люблю их купать! Дело непростое: Богу помолясь, сначала надо выкопать ямку в земле, ровно такую, чтобы детям было удобно, потом выстелить ее соломой и свежими листьями лопуха, а потом клеенкой, которая в таборе одна и стала уже ветхой, но не дай господи порвать ее – детей не в чем купать будет. Это так делается летом. Когда похолодает, сначала в ямке нужно будет прожечь костер и оставить стенки теплыми.

Моя сестра Ружана держит на одной руке голенькую Анисью, а второй рукой сжимает пухлую ладошку Митьки. Магда постарше, она стоит рядом в ожидании. Анисья дергает Ружану за косу и смеется. Какой же у нее нежный и милый голосок! Ружана и Магда тоже смеются. Я наливаю в клеенку воду из тяжелого ведра. Дети радостно плещутся сначала в теплой, а потом и в остывшей водичке, не мерзнут. Анисье и Магде нужно еще прополоскать волосы в настое березового листа, чтобы не путались и росли косами, а не «кудлами», как говорит бабушка Софья.

Купание заканчивается громким ревом – дети не хотят покидать остывшую купель. Мы с Ружаной заворачиваем их в шали и поим теплым молоком из глиняных кружек. А потом любуемся их сладким засыпанием… И наконец относим в палатку, где Марфа кормит грудью еще одного малыша – беленького приемыша Алешеньку. Она его любит едва ли не больше, чем родного сына. Потому что он такой крошечный и болезненный…

Я с трудом открываю глаза. Лицо и волосы у меня мокрые, рубашка тоже влажная. Бабушка крепко обнимает меня и прижимает к своей костлявой груди.

– Что со мной было? – спрашиваю я. Голос мой слаб и вял, голова тяжела, язык во рту еле ворочается, руки дрожат. Если бы не бабушкины объятия, я бы свалилась. – Я что, сознание потеряла? Почему я мокрая?

– Хорошо все, ласточка моя! – улыбаясь, напевает мне в ухо бабушка. – Ты сейчас иди к себе, поспи, до утра время есть! Утром поговорим.

Она вытирает мне лицо полотенцем, доводит до постели, помогает переодеться в чистую сухую рубашку, укрывает одеялом и еще долго сидит около меня, гладя мне волосы и тихонько напевая старинную песню о том, что в войне огня и воды вода всегда побеждает…

Брат будит меня, толкая в плечо:

– Лёля! Лёлька! Олька! Вставай, опоздаем!

Обычно я встаю раньше него. Сегодня просыпаюсь с трудом, но, в общем, чувствую себя вполне свежей и бодрой. Бабушка заплетает мне косы быстро, ловко и аккуратно. Ни один волосок не торчит. Я так не умею.

На кухне уже чуть остыла каша в тарелках с янтарным маслом в серединке, тает сахар в чашках с чаем.

Бабушка улыбается и гладит нам с Лешкой макушки.

В школе я не могу сосредоточиться на уроках, то и дело возвращаюсь мыслями к своему необыкновенному сну. Целая жизнь приснилась. Не моя, а бабушкина. Будто бы она в той жизни – это я. Вот придем домой, я спрошу у нее, как это может быть, чтобы чужая жизнь приснилась. Откуда я знаю, что сон именно про бабушкину жизнь? А про чью же? Там же был ее табор, вся ее родня… и все то, что она любит…

В конце концов я получаю двойку по математике, потому что не могу сосредоточиться и ответить ни на один вопрос задания. Лешка поворачивается ко мне, его брови напряженно изгибаются, он смотрит с недоумением.

Вечером я липну к бабушке, и она не отстраняется. Когда мы с ней остаемся на кухне одни, я, вытирая льняным полотенцем тарелки, говорю:

– Баб, я тебе сон хочу рассказать.

– Про табор?

– Откуда ты знаешь?! – теряюсь я. – Да, про табор…

– Знаю я твой сон.

– Как?! Тебе он тоже снился?

– Мне разное снилось. Ты снилась, братишка твой снился… Когда еще я такой, как ты, была.

– Бабушка, разве так бывает?!

Бабушка складывает в шкафчик посуду и молчит. Я канючу:

– Ба-аб! Ну, баб!

Она забирает у меня из рук тарелку и ставит на полку, а потом поворачивается ко мне и говорит:

– Ну, расскажи, красавица моя, что ты помнишь? Что за сон был?

Я не знаю, с чего начать. Сон был длинный и путаный, я вспоминаю всё новые и новые подробности…

– Ну, кто там был? Милица была? Осип, Марко, Ружана, Аниська? Бабушка Софья была? Про нас с тобой расспрашивала?

Она рассказывает мне мой сон. Я молчу и удивляюсь, только иногда поправляю ее: нет, дедушка не болеет… у рыжей кобылы один жеребенок, это у серой два… Еды хватало… мука есть, и сухари есть, и ягод много насушили…

Меня вдруг охватывает странное чувство… Холодок в груди… Страх… Почему мне страшно? Я же у себя дома, рядом со мной – любимая бабушка, которая не даст меня в обиду никому – ни болезням, ни сердитому завучу, ни папе, ни маме, ни драчуну-брату!

Я беру бабушку за руку, и ее сухие пальцы сжимают мою кисть. Я не узнаю своего голоса. Он трепещет и волнуется.

– Бабушка, расскажи мне правду! Что это было?! Что за сон?! Это что, на самом деле все было?! Как?! Как это все может быть?!

Она некоторое время еще молчит, а потом говорит устало и нехотя:

– Лёлушка, ты не сердись! Колдовство это. Колдую я… Я уж старая совсем, сил-то нет… Из воды не выберусь… А ты молодая, сильная, ловкая! Такая, как я была. Ты – это я и есть. Тогда. Там. – Она снова замолкает, открывает окно и закуривает папиросу. Потом продолжает: – Знаешь же – табор наш совсем бедный. Нужно помочь было, детонька моя!

Так сильно и громко мое сердце не выстукивало дробь никогда!

– Бабушка, а как же… Не пойму ничего! Там же это так долго все было! Я там жила, взрослая уже была! А здесь – совсем не выросла!

– Лёлушка, колдовство это… Там жизнь прошла, а здесь – одна секунда времени, малюсенькая-премалюсенькая… Вода это такая в золотой чаше. От колдовства.

Заговоренный огонь

Я просыпаюсь, едва начинает светать, но какое-то время мне не хочется открывать глаза. Не хочется выпускать из сонной головы прекрасное видение. Тот самый сон, где так хорошо, тепло, чисто… Где живут добрые красивые люди и старенькая бабушка, очень похожая на нашу шувани? (знахарку) бабушку Софью… Где я почему-то разговариваю по-русски, не путаясь и не забывая слов…

Спит наш табор, но вот-вот уже, с первыми лучами солнца, закричат проснувшиеся малыши, а потом встанут женщины, мужчины, начнут собираться в город, здесь станет шумно и пестро.

Я потихоньку выбираюсь из палатки, стараясь не толкнуть, не задеть сестру, которая сопит, раскинувшись на своей перинке поперек входа, и все-таки наступаю коленом ей на косу. Она морщится во сне, бормочет ругательство, но не просыпается.

Как обычно, у костра ждет меня старая бабушка Софья. Каждое утро, пока табор еще спит, она учит меня гаданию и колдовству, рассказывает про свою жизнь, расспрашивает про мои сны.

Костер еле теплится. На фоне чуть посветлевшего на востоке синевато-серого неба, будто вырезанные из черной ночной тьмы, неподвижные кроны огромных деревьев. Кое-где высохшие кривые ветви торчат, пробившись сквозь листву, как горестно устремленные в небо сухие старческие руки.

В предутреннюю тишину мелодично вливается нежный звук перелива прозрачных речных струй. Робко пробует иголочный голосок первая пташка.

Бабушка указывает мне на покрытое мешковиной бревнышко рядом с собой. Когда я усаживаюсь, она приглаживает грубыми скрюченными пальцами мои разлохматившиеся волосы и хрипло говорит:

– Ну-ка, Лёлушка, разбуди огонь!

Я нагреваю над засыпающими угольками ладони, шепчу заговор, потом встаю и семь раз торопливо обхожу костер, взмахивая у черных головешек подолом. Оранжевые язычки выскакивают из потухших углей, сливаются в один, внезапно обрадованный, будто ему дали новой пищи, язык, трещины углей светятся жарким рубином, фонтанчиками рассыпаются искры, веселый треск негромких огневых выстрелов вонзается в звездную полутьму.

Чего проще – подкинуть в угли хвороста и подуть, склонившись к сонному дымку.

А как развести костер в дождь и слякоть? Как заставить его разгореться в ветреную сырую осень?

Нет, нужно научиться всему, что умеет Софья.

Давно ли было: стояли мы у небольшой деревеньки. Пошли с сестрами петь и гадать за кусок хлеба. В одну хату заглянули, в другую, в третью… Выгадали почти полмешка хлеба, сухарей, пшена, картошки, бураков, сала немножко, семечек подсолнечных. Возвращаемся через пасеку. Вот бы медку детям принести! Заглянули к пасечнику и так просили, так уговаривали – не дал. Лето, говорит, сухое, дождей нет, вот и меда мало. Да еще, мол, брат гостит. Идите, говорит, бродяжки, подобру-поздорову… Ну ладно, что принесли, тому и рады.

Вечер пришел. Угомонился табор, уснул. В полнолуние я совсем не сплю, у костра сижу, думаю. Вижу – вроде дым над домом пасечника. Не пожар ли? Закричала, людей разбудила. Похватали кто лопату, кто ведро, кто котелок, бегом к пасеке. Позади всех бабушка Софья с золотой чашей ковыляет. Прибежали, кричат, шумят! Хозяина не видать – жив ли? Дверь не заперта. Ребята наши в дом, а там всё в дыму! Но нашли двоих мужиков, вытащили. Живые: кашляют, плюются. Самогоном за версту разит. Дом тушить надо, а воды в ручейке воробью по колено! Кое-как вместе с грязью набираем, песок стали лопатами бросать, толку-то! А уж искры над крышей рассыпаются, мимо трубы пламя выскакивает! Суетимся, стараемся, крику, гвалту! Всех перекрикивает Матвей:

– Бабушку пропустите! Иди, бабушка, иди скорее!

И стала старая Софья вокруг дома ходить, слова заговорные вышептывать да выкрикивать, юбкой махать, руки вздымать, Дэ?влу (Бога) призывать, водой из золотой чаши брызгать. И не скажешь, что старуха, – походка молодая стала, быстрая, спина выпрямилась, голос звонкий! А крыша все разгорается, дым валит! Но вот понемногу спряталось пламя, дым побелел, потихоньку, потихоньку – и совсем ушел. Изнутри крыша наполовину выгорела, но изба почти цела. Пасечник с братом отдышались, откашлялись, смотрят – глазам своим пьяным не верят!

А бабушку еле-еле до табора довели. Потом долго она отлеживалась, головы поднять не могла… Из золотой чаши ее умывали, чайком с медом отпаивали. Меда большой горшок нам пасечник дал – вот дети радовались!

Мой костер потрескивает, выбрасывая в светлеющий воздух веселые полупрозрачные оранжево-розовые косыночки пламени. Бабушка довольно щурится на огонь:

– Ну вот, Лёлушка… И вода и огонь тебя слушаются. Есть кому мне свою силу отдать… Помирать не страшно.

– Бабушка, а правду гадже? (не цыгане) говорят: кого, умирая, шувани возьмет за руки, тому и силу колдовскую отдаст?

Старуха усмехается:

– Будто бы все у теплого костра умирают… Вот мою бабку жеребец зашиб… вмиг дышать перестала. А в Ерофеевом таборе колдунья была силы страшной! Марией звали. Глаза как угли горячие, руки как змеи быстрые! Не старая еще была. Все наперед знала – что, с кем, когда станется, сроду не ошибалась. А свою смерть не угадала! Полезла в гору цветки-багрянцы собирать, бесплодных ракли?тке (русских баб) ими лечить, да и сорвалась. Камень под ногой покатился, она не удержалась… Знала бы, взялась заранее какую умную девочку в своем таборе учить. А так – умерла, и нет в их таборе сильной шувани… Нет, девка, нужно учиться этому. Я тебя научу, ты своих внуков научишь. Станешь учить?

Я поперхнулась смехом. Какие внуки? Мне самой всего двенадцать! Но бабушка не смеется:

– Ты и не знаешь пока, что жизнь с каждым годом быстрее катится! Как колесо под горку: сначала потихоньку-помаленьку, потом быстрее, быстрее, и вот уже летит, на кочках, на камнях подскакивает! Может далеко улететь, а может сковырнуться и упасть посреди молодой и веселой жизни… крутнется на земле лежа, будто еще встать пытается, да и замрет…

Софья

Я подправляю костер, длинной палкой выкатываю из золы печеную картошку. Милица наблюдает за мной с некоторой неприязнью.

Что ж, она права! Я самая бездельная девочка в таборе. Только и смотрю, как бы увильнуть от работы. Только разве увильнешь, когда со всех сторон за тобой смотрят зоркие черные глаза!

Подходит, прихрамывая и горбясь, бабушка Софья, отстраняет меня клюкой и присаживается у огня. Милица наклоняется к ней:

– Чего тебе? Молока хочешь?

– Нет… Ничего не хочу. Погреюсь посижу.

Я вспоминаю все, что она по ночам рассказывает мне о своей жизни. Бабушка устремляет на огонь слезящиеся глаза. Когда-то они были черными и пронзительными. Ее взгляда боялись и деревенские бабы, и городские парни. А талия у нее была такой тонкой и гибкой, что влюбился в нее губернаторский сын, красавец Авдей Славинский, да так, что бросил отцовское имение и ушел с табором по той дальней дороге, которая привела ее к этому костру…

Мать у Софьи была красивой и строгой. Звали ее Лауной. Она родилась в семье православных городских цыган и с шести лет пела в церковном хоре. В тринадцать ее выдали за полевого цыгана, веселого красавца Кондрата Бурду. С его табором она кочевала по дорогам год за годом, родила двоих детей. А потом Кондрат поехал продавать коней и пропал. Ждали его до холодов, искали через знакомых и незнакомых цыган, не нашли. Долго и горько плакала жена, тосковали сестренки и братишки…

Однако дошли до табора слухи, что сидит Кондрат в тюрьме и не знает, как весточку своим подать… Дождались теплых дней, повернули табор, остановились на широкой реке неподалеку от большого города. Стали по очереди ходить в «присутствие», расспрашивать, разузнавать…

А тут приехала в табор сама жена коменданта: погадайте, мол, мне, цыганочки, отчего муж меня не любит, как прежде любил… Взялась гадать ей сама Лауна. Все рассказала, все растолковала, травы заговоренной дала, велела понемногу мужу в вино сыпать. Пришла пора – сказала комендантша: «Проси что хочешь!»

Вот и вернулся в табор Кондрат, да только не тот человек уже он был: худой, седой да квелый. Пожил еще немного да помер. Взяла тогда мать Софью за руку, маленького Мирона на руки, поклонилась Кондратовой родне, прощения у всех попросила и ушла в обратный путь к матери-отцу. Да по дороге занемогла, заболела и померла под кустом.

Девять лет Софьюшке было. Сняла она мамин крестик, надела на шею братишке. Своими ручонками, ножом да котелком выкопала матери могилу, привязала на ветку красную ленту из ее косы. Как умела, помолилась Богу, нож на веревочке спрятала в складках одежды, прицепила на пояс котелок, в котором лежали завернутый в листья лопуха кусок серого хлеба да маленький узелок с солью, взяла на руки плачущего брата и потихоньку, от голода и усталости шатаясь, побрела куда глаза глядят…

Услыхала: коровы мычат. Посадила Мирона в кусты, наказала сидеть тихо. Выплела из косы ленту, подобралась, одну корову приманила соленой ладошкой, отбила от стада, в ивняк загнала, привязала и выдоила, сколько котелок взял. Напоила ребенка и сама напилась, а хлебушек сберегла. Уснули оба с братом в обнимку в придорожных кустах. Проснулась от холода. Уж темнело, луна взошла. Брата обнимает, качает, чтобы не проснулся, ножки ему в свою индараку кутает.

Вдруг подбегает к ней собака большая, страшная, сначала показалось, что волк. Но потом разглядела, что шерсть на ней белая с рыжими пятнами. Софья гонит собаку сердитыми словами, а кричать боится, брата бы не разбудить. В два прыжка исчез пес в кустах, а через немного времени послышался стук копыт по камням и из седла над ней склонился бородатый человек:

– Чьи?!

От страха Софья онемела и так крепко прижала к себе ребенка, что тот проснулся и заплакал.

Софьюшка дрожала, едва сдерживая крик ужаса. В это время рыже-белый пес выскочил вперед, толкая ее носом. Она все старалась уберечь братишку, отворачиваясь от собаки и пытаясь прикрыть малыша собой. Но пес вдруг сунул морду в котелок и в один миг поглотил хлеб. Крик горя и отчаяния вырвался из груди девочки, она с ожесточением и ненавистью стала пинать босыми ногами собаку, не обращая внимания ни на плач малыша, чьи ножки болтались прямо перед зубастой мордой, ни на страшного бородача на лошади.

– Эй, уймись, уймись! – закричал мужик, схватил Софью за косу, но не толкнул, не бросил наземь, а лишь остановил, не позволяя двигаться.

Сквозь всхлипы она причитала и выкрикивала ругательства.

– Тише, тише, дам я тебе хлеба! Цыганка, что ли? Да не бойся, не кричи, дитя вон перепугала!

Мужик спешился и долго расспрашивал, откуда они, почему одни, где табор, а потом, пообещав хлеба, посадил детей на лошадь и повел в поводу. Собака бежала рядом.

Подъехали к большому дому на самом краю села. Софья спрыгнула на землю и приняла у мужика повод, пока тот отворял ворота. Мирошка смирно сидел, вцепившись в луку седла, ждал, а потом привычно упал в протянутые руки сестры.

Вошли в темные сени, со скрипом отворилась тяжелая дверь, за которой висела цветная занавеска. Чем больше подталкивал хозяин Софьюшку в дом, тем больше путалась она в занавеске, отчего захныкал Мирон, вцепившийся в руку сестры. Мужика разобрал смех, в ответ засмеялся высокий женский голос, ловкие руки освободили девочку.

Ей открылось пространство просторной чистой избы с печью и большим столом посередине. Она впервые видела обычное жилище оседлого человека. Перед Софьей стояла статная крестьянка в белом платке на русых волосах, узлом свернутых на затылке. Высокую грудь, покрытую светлой кофтой, украшали янтарные бусы. Женщина ахнула, опускаясь на корточки перед Мироном, во все глаза рассматривая его замурзанную мордочку и спутанные пыльные кудри.

Софья тихонько пискнула:

– Дяденька! Хлеба обещались!

Услышав знакомое слово, снова заревел Мирон: