Иван Вольнов.

Повесть о днях моей жизни



скачать книгу бесплатно

– Отец, – говорит он, – ты донес на наше братство, зачем ты сделал это?

И вот тот же час раздается звук пощечины. Потом сын плюет в онемевшее лицо его. На минуту он беспамятен. Потом слышит свой страшный голос, проклинающий сына. Помнит, как торопливо он обувался, крича, что сейчас побежит к становому, и подлу их разнесут в пух и прах, он знает, где спрятаны бумаги, оружие, кто прятал, кто поджигал волость, кто убил летом урядника, он все знает. Помнит, как с воем повисла на руках его жена, когда он одевался, и помнит, как он ударил ее ногой в живот, и она беззвучно упала на пол. Потом помнит выстрел, неожиданный и потрясающий, острый ожог в плече и крик мальчика, разразившегося рыданиями…

Старик просовывает руку за пазуху и щупает шрам на плече. Удивленно глядит на сына. Сын молча шагает впереди.

X

…Перед стариком осень, ночь, ветер с дождем и тяжелая тоска на сердце, словно сердце чует беду. Он бесперечь курит, мечется по избенке, приникает к стеклам, ложится, снова встает, опять курит.

– Господи, что же это такое? Господи, что же это? – бормочет он, изнемогая от беспокойства.

Наконец, забывается.

Страшный грохот в двери заставляет его вскрикнуть. Он бегает по избе, натыкаясь на лохань, ведра, стол. Как нарочно, завалились куда-то спички.

– Старуха, старуха, – тормошит он жену, – старуха, встань, несчастье!.. Должно быть, несчастье!..

Он бежит к уличным дверям. В двери стучат тихо-тихо. Приподнимут щеколду, ударят, подождут, потом забарабанят тихо-тихо и настойчиво. Через минуту снова застучат. Почему же ему показалось, что в двери грохочут? Он босиком на цыпочках подходит к дверям и берется за щеколду.

– Кто там?

– Отвори, дядя Петра.

И старик чувствует, что говорят крадучись. Человек сперва прикладывает губы к дверной трещине, потом тихо произносит, будто дышит:

– Отвори, дядя Петра…

– Вот и дождался, – говорит старик и не знает, к чему он говорит это: кого, чего дождался – смерти или радости?

Вынимает трясущимися руками запирку. В лицо хлещет дождь. У притолоки стоит человек. Он только догадывается, что стоит человек. Фыркнула лошадь. Чавкает грязь под ногами.

– Поди завесь чем-нибудь окошки, – говорит человек.

Старик бежит в избу.

– Завесь чем-нибудь окошки, – говорит он жене словами неизвестного человека.

В сенях слышна возня. Старуха сидит не двигаясь. Он подскакивает к окнам, забивая их одеждой, тряпками, охлопьем, юбкой старухи – что попадается под руку. Дверь открывается, и в дверь хотят войти сразу два человека боком.

«Сдурели они, что ли, или пьяные? – дивится старик, пятясь. – Сперва бы один, за ним другой…»

Со свит их густо течет вода. Головы обвязаны башлыками.

– Шагай наискось полегче, – говорит один человек, и голос его хрипл. – Соломки, дядя Петра, найдется?

И только теперь старик видит, что руки этих людей скрещены, что они поддерживают что-то, что между ними болтаются какие-то сапоги носками вверх, что за плечами этих людей, в темноте, стоят еще люди и тоже что-то поддерживают.

«Ну да, несут пьяного; где они нализались, кто они?» – Он торопливо выкручивает фитиль и узнает сына, которого кладут на пол.

Лицо его бело, как у покойника, глаза закрыты.

– Двери, двери надо закрыть, двери! – торопливо говорит один из вошедших и, став на колени, наклоняется над сыном. – Тетушка, теплой водицы найдется? Да не кричать!.. Тетушка, не кри-чать, говорю! – угрожающе шепчет он.

Осторожно кладет руки сына вдоль туловища. Он не дышит. Лицо его обметано легкой бородкой. Развертывает свиту, в которую сын закутан, снимает башлык, рвет крючки полушубка. По-видимому, он старший или опытней других.

– Ого, – говорит он, – здорово, сволочи, угостили… Водка есть? – Он высвобождает из-под сына руку, и рука его по кисть в крови.

– Ловко… Тетушка, рушничок надо чистый. Водички припасла?..

Легонько он поворачивает сына на бок. От груди и до колен белье его в крови.

– Так как же насчет водки?.. Ага, березовка есть?

Отрывает вышивку с поданного рушника.

– Это не нужно, это в печку. Положи при мне, тетушка, в печку, а то запамятуешь…

Осторожно смывает запекшуюся кровь с тела сына. Товарищи ему помогают. А один стоит у дверей, не вынимая рук из карманов.

Промыв рану – да, старик теперь видит, что сын его кем-то подстрелен, – человек льет березовку на рану, обильно смачивает тряпку и прикладывает к боку. Подумав, льет на тряпку еще березовки. Потом туго закручивает бок полотенцем. Сын стонет.

– Ну, вот и хорошо, – облегченно говорит старший и осторожно откидывает прядь светлых волос со лба его. – Дай-ка, тетушка, ложку. Да ты не пугайся, дело-полдела… и не кри-чи, слышишь?!. Это его собака укусила, – сурово добавляет он. Подносит ко рту сына ложку с березовкой. Она течет по щекам его. Терпеливо наливает вторую ложку, третью. Сын поперхнулся и застонал.

– Ну, вот, – говорит старший и садится на лавку. – Теперь ты, дядя Петра, и ты, тетушка, теперь вы спите, а мы покурим. Саша, выйди малость.

Человек, стоявший в дверях, выходит в сени. Фитиль в лампе приспущен. В избе почти темно и тихо. Только за стеной бушует и хлещет дождь. Да изредка стонет сын. Тлеет цыгарка в руках старшего. Пахнет махоркой. Человек приподнимается и ниже притушивает лампу. Осторожно возится в темноте, будто укладываясь.

Ночи нет конца и края.

«Кто они? Кем и где подстрелен сын? – думает старик. – Не скажут, если спрошу… А может быть, скажут…»

Он спускает босые ноги с лежанки и бесшумно крадется к старшему. Мгновенный ослепительный сноп света, вырвавшийся из ладони старшего, как удар по лицу, отбрасывает его к лежанке. Свет сразу тухнет.

– Нельзя, дядя Петра, – спокойно говорит старший. – Или ты для себя, может? – Тихонько дергает товарища за рукав. – Гриша, выйди малость, а Саша погреется… Саша, ложись, милый, на лавку…

Сын болезненней и громче стонет, но это почему-то радует старшего. Он еще раз дает ему березовки. Кладет смоченные в воде тряпки на голову его.

Сын затихает.

После вторых петухов в избу входит человек из сеней и наклоняется к уху старшего. Старший сует березовку в карман. Как ребенка, они быстро и ловко пеленают сына. Сын стонет. Его бережно поднимают на руки и уносят.

– Дядя Петра, у тебя ночью никого не было, и ты ничего не знаешь. – Человек стоит, склонившись над лежанкой. – Понял, дядя Петра? И когда бить будут, говори, никого не было, – понял, что толкую? Гляди, дядя Петра, у нас шуток не бывает… А скажешь, кровь свою продашь… Держись, дядя Петра…

«Ладно», – хочет сказать старик, но только мычит.

Хлопает дверь. Тихо. Старик лежит как мертвый. Опять хлопает дверь. К лежанке кто-то подходит и щекочет его ухо волосом. Он ничего не понимает.

«Кто вы? Куда вы его?» – хочет спросить старик, но голоса нет.

Дверь снова хлопает, и в ветре слышен рыв лошадей и брызги грязи. Тогда раздается дикий вопль жены его, который он подхватывает еще горестней и безнадежнее.

XI

Да, старик в ту пору был тверд и не выдал сына с товарищами.

Обессиленные горем, они утром не топили печи, не ели. Старуха совсем расхворалась, бредила. В избе было холодно. Весь день раздавался рев и блеянье голодной скотины в закутах.

«Пускай дохнет, на что она мне», – думал старик и зябко жался в лохмотьях. И так они лежали, как поленья, двое суток. Старик ласково уговаривал жену не убиваться.

– Вот попомни, хоронить нас обязательно позовут… А может, еще оклемается. Видала, как его тот березовкой-то, почти всю бутылку вылил, это не зря.

На третий день у них был обыск. Насильно стащили старуху с печки. Спрашивали, где сын. Влезали на потолок, дергали крышу, искали в колодце, будто сын пятачок, который может закатиться в трещину. Взломали бабин сундук, и на полу, под грязными ногами, валялось их белье, приготовленное на смерть. Твердили с револьвером у лица:

– Старик, говори, где сын, тебе же лучше будет…

Он неизменно отвечал:

– Мне и так хорошо…

А когда кнут рассек ему щеку, он вспомнил слова человека, стоявшего над ним у лежанки: «Скажешь, кровь свою продашь…» – и боль повторенного удара и кровь, капавшая с бороды, показались ему сладкими.

И в тюрьме, среди воров, он был крепок, как булыжник. Его держали больше месяца. Ежедневно таскали к начальству. Он почти не ел в тюрьме и был худ и страшен. Тело его было в волдырях и расчесах: он спал на полу, и его заполонила вошь. Ему то сулили деньги и свободу, то били и бросали в карцер. Однажды с ним разговаривал большой начальник с медалью на груди.

– Мы сына не тронем, – говорил он, – укажи, где прячутся его товарищи, на вот тебе на табак…

Старик молчал. Он шатался от непереносной жизни. Но вытерпел и слово, безмолвно произнесенное чужому человеку в башлыке, соблюл.

Дома он нашел избу прибранной и теплой. Уже легла зима. Под окнами была навалена загать. Поправлены сени, которые он все собирался поправить. В клети торчали новые пробои. Утеплен двор. В яслях лежал свежий корм. Сарай и амбарушка были на замках.

«Ай-да старуха – молодца! – мысленно воскликнул он, ко всему приглядываясь. – Куда ж она сама-то запропастилась? Надо бы перемениться, помыть голову, а то я вошью стравлен…»

Он вошел в избу и посидел, поджидая ее. Потом нашел какое-то бельишко и переменился, а грязные рубахи вышвырнул на снег.

Вскоре сошлись соседи, он с ними болтал.

– Небось, дядя, есть хочешь? – спросил его молодой мужик. Старик даже удивился, как далеко забрел этот мужик, он с другого конца Осташкова.

– Да оно бы не плохо, вот поджидаю бабу, ушла куда-то да застряла, – сказал он.

Тогда сухая старушка, сидевшая против него, удивленно спросила:

– Да ты, мужик, разве ничего не знаешь? Нету ее, Петреюшка, нету, две недели уже нету, схоронили, парень, вот что… в гробу-то, царство ей небесное, белая была, как живая, то и гляди засмеется, вот что…

– Да, вот что… вот что было… все растерял… Бог остался да добрые люди… А потом и бога потерял, сукина сына… – говорил старик, тряся зеленой бородой, – и бога потерял…

…Старик ошалело соскакивает с повозки и хватает прядь колосьев.

– Кажись, наливается? – хрипло бормочет он, поднося колосья к глазам.

Опомнившись, с сердцем бросает их под колеса и идет следом за телегой. Сухие кочки мешают ему, и он переходит на тропу, по которой шагает сын.

– Такой же, только стал погрузнее, да лицо бело и безволосо, как у бабы, – вслух говорит он. – А уж годов тридцать с пятком. Дети бы теперь большие были… Вот что! – восклицает старик.

Сын оборачивается и вопросительно глядит на него.

– Но, ты, черт сутулый, дорогу забыла! – кричит старик, подбегая к лошади, и хлещет ее кнутом. – В хлеба прешься?..

Сын наблюдает за ним. Сравнявшись, старик молча останавливается, и сын лезет на повозку. Старик суетливо поправляет веретье.

– Курить хочешь? – спрашивает сын, протягивая кожаную елдовину.

Оттуда желтеют мохом концы папирос. Старик не знает, как вытащить. Сын помогает, и они закуривают, повернувшись спинами к ветру. Пальцы и плечи их соприкасаются, и у старика ноет сердце. Сын видит, в каких глубоких шрамах и трещинах руки отца, как много на них грязи, въевшейся в кожу, и как длинны, черны и страшны его ногти на несгибающихся пальцах. В рубцах морщин лица и шеи тоже непромытые полосы грязи.

– Да, так-то, отец, – говорит он громко. – Не ждал свидеться?

У старика начинает волчком кружиться сердце, и легким не хватает воздуха. Он с усилием приподнимает шерсть бровей и срывно говорит, глядя на светло-сиреневую шелковую тряпочку под подбородком сына:

– Барином стал…

– Барином? – удивленно спрашивает сын.

– У нас только дворовые так ходят…

– Да, я помню… Мать жива, ничего?

– Давно нету.

– Забил?! – почти кричит сын.

Старик вздрагивает и с минуту смятенно молчит.

– Да, – говорит он шепотом, твердо глядя в глаза сына.

– Это бывает, – равнодушно роняет сын.

И до бугристого перевала они едут молча.

XII

Село лежало в низине, на двух крылах реки. Старик вытянул руку с кнутовищем и коротко сказал:

– Вот.

Сын поднял голову. С головы церкви солнце больно стегнуло глаза его золотым песком, и он зажмурился.

По берегам реки была разостлана зеленая вата садов, конопли, ивняка и берез. В вате гнездами грудились избы. Крыши их, цвета старой меди, жарко целовало солнце. Серебряной рябью блестел помещичий пруд, он был похож на большое круглое блюдо, полное мелкой трепещущей рыбы.

В поля присосами тянулись «концы» Осташкова: на север, по московскому шляху – воротилы села, знать, купечество; на юг, через белое крыло реки – нёработь; и на закат, тупым клином в хохлы – просто люди, мужики. Сын помнил это.

Они ехали паровым полем, поросшим сорняками. Словно горох, по полю катались овцы. Кучки навоза были похожи на овец. Кудрявыми яблонями цвел чертополох. Слепила золотом сурепка. Запах горячего навоза мешался с медовым запахом белого клевера. Земля была в глубоких трещинах, серо-пепельная.

Сын попросил остановиться, встал на телеге и долго, туманно глядел на поля, на щетку лилового леса на горизонте, на пасхальные яйца крыш барской усадьбы в густой зелени.

От рассыпавшегося стада с возбужденными личиками наперегонки к дороге бежали два пастушонка. Они были босиком, в зимних шапках и сибирках, с длинными кнутами через плечи. Лица их были красны от волнующего любопытства, загара, пыли и горячих ветров. У одного, поменьше, болталась на спине сумочка с хлебом. Они впились немигающими глазами в незнакомого человека на телеге, и из-под шапок их тек серый пот.

– Поедем, – тихо сказал сын.

Одинокая лошадь стояла у кучки навоза и равномерно мотала головою, будто кланялась издали. Когда они сравнялись с ней, за кучкой оказался человек в красной рубахе, крепко спавший.

Лошадь была привязана поводом за босую ногу его.

– Демьян! – окликнул старик. – Демьян!

Повернув голову к подъехавшим, лошадь снова несколько раз поклонилась им.

Старик слез с телеги и стегнул мужика по оголившемуся животу.

– Демьян! Уснул!

– Приехали?! – ошалело крикнул мужик, вскакивая. – Стой же, дьявол, окаянная сила, неймется? – Торопливо сунул обоим мягкую руку, широко улыбаясь. – А меня, брат, пригрело. Что ж вы долго?.. Иду будто по высокой горе, гора вся изо щебню, а внизу огни, огни, аж жутко, – к чему это?

– К пожару, – тихо и уверенно сказал старик.

– К пожару? Не дай бог!.. Да стой же, нечистая утроба, поговорить не дает!.. Не опоздали?.. Что ж вы долго?..

Как пузырь, прыгнул животом на спину лошади, заболтал грязными пятками, зачмокал и помчался к деревне.

Старик скупо улыбнулся.

Вся площадь перед церковью, проулки, крыльца, дорога от церкви в поле были запружены народом. Люди были в лучших нарядах. Как луг, цвели девичьи платья. Не было шуток и смеха. Кое-где над головами трепыхались красные флаги. В церковной ограде, на серых теплых могильных плитах осташковской знати, сидели старики в новых сибирках, тихо переговариваясь. Томил зной. Бесперечь скрипело колесо колодца. Пересохшими губами люди жадно припадали к деревянной бархатно-зеленой бадье и долго, с наслаждением пили студеную воду. Меж ног сновали ребятишки. Поблескивая золотом облачения, на паперти собрались попы. Головы женщин то и дело поворачивались к закату, на ниточку серой дороги меж ярового.

У церковной ограды стоял высокий светлоусый человек с чахоточным лицом. В руках его была картонная папка, перевязанная сахарной веревкой. На груди приколот красный бант. Рядом с ним строго вытянулся тщедушный белоглазый босой старик в замашной рубахе с шашкой на боку и красною перевязью, а вокруг группа мужиков и ребятишек внимательно слушала чахоточного человека с папкой. Толпа около него то росла, то сбывала. Одни пролезали в середку и согласно поддакивали светлоусому, другие равнодушно курили.

– Как только подъедет, сразу залпом, – говорил светлоусый. – Пусть глянет, какие теперь у нас порядки. А ты, Артем, не зевай, чисть дорогу, – строго обернулся он к старику с шашкой.

– Я свое дело знаю, – уверенно ответил тот.

– Ты, шахтер, постоянно выдумываешь, – укоризненно говорил светлоусому мужик лет шестидесяти. – Тебя и каторга не угомонила.

– Нет, ты, дядя Сашка, молчи, – убежденно говорил светлоусый. – Ты нам голову не крути, как по пятому году… Забыл пятый год? Спина подсохла? Ты, дядя Сашка, слушайся меня, я председатель…

Светлоусый закашлялся, и тонкие губы его посинели.

Кучка баб, шумно поднявшаяся с травы, прервала их препирательства. Мальчишки с колокольни что-то кричали возбужденными голосами. Снизу, из-за сиреневой поросли, мчался верховой в красной рубахе.

– Едет! Едет! – кричал он, и на солнце, как осколки чайного блюдца, блестели крупные зубы его.

Мужик бил пятками лошадь в бока, дергал пеньковый повод, лошадь старательно прыгала, мужик, не переставая, дерюжился:

– Едет! Дайте, пожалуйста, закурить… – Осадил мокрую кобыленку перед светлоусым: – Едет, Петр Григорьевич! – и расплылся в широчайшую улыбку: – Вот черт, насилушку дождались! – Опять пузырем свалился с лошади, восхищенно кричал: – Кнутягой меня жвыкнул, глазыньки лопни!

Мужик быстро приподнял подол, показывая светлоусому красный рубец на животе.

– Видал? – радостно спросил светлоусый дядю Сашку. – Не переменился карахтером…

– Меня, понимаешь, приморило на солнышке, я уснул… Будто гора какая-то, огни.

– К брани, – промолвил светлоусый.

– Нет, Петр Григорьевич, к пожару! – воскликнул верховой.

– Чтоб ти чирий на язык, – ответили ему.

– Провалиться на месте, к пожару… Гора, огни, шшебень… А он, понимаешь, подкрался на карачках да к-кэк меня дернет по пузу!..

– Видал? – сквозь кашель и пот переспросил председатель и восхищенно потер руки. – Слышишь, Демьян, а из себя-то он какой – прежний?

– Не-е, куда там, к чертям, прежний, чище молодого князя, накажи бог… Вот погоди, глянешь…

Мужик ввинтился в нахлынувшую толпу, тряс головой, рассказывая, как он уснул, как не слыхал, когда подъехали и как он подкрался. То и дело он поднимал подол рубахи, показывая рубец на животе.

– К-кэк, понимаешь, дерябнет кнутиной… Я спросонок-то: да ты за што ж меня, мать твою разэтак! – да было драться к нему. Гляжу, а это он. Головушка моя горькая!

– С дуру-то еще ляпнул бы его. Мы бы тебе кишки выпустили.

– Не, я сразу огляделся.

Ему говорили, хлопая по спине:

– Мало тебе, дураку, правое слово, мало. Послали караулить, а он дрыхнет, гад.

– Да, дрыхнет, разве я нарочно… Солнышко приморило, гора, огни, как на пожаре…

– Слышь, Демьян, постой, а узнал он тебя?

– Сразу, глазыньки лопни, сразу.

– Слышь, Демьян, постой, а ты узнал его?

– Еще бы, как глянул – он!

– А говоришь, он теперь на молодого князя похож! О брехло!

– Стало быть, на молодого… Там, брат, на нем сибирка одна чего стоит – желтищая, с подкладкой, картуз – желтищий… в очках…

– И еполеты?

– Еполеты при мне снял, ну их, говорит, в озеро, что я, говорит, царь, што ли… К-кэк, понимаешь, урежет меня кнутягой, да как засмеется, во черт!

– Слышь, Демьян, постой, а говоришь: сразу узнал, что ж ты брешешь, мот? Ведь он в деревне в лаптях ходил и сибирка свойского сукна, а сейчас как князь… Как же ты узнал его?

– Как, как – по лошади.

– Да брешешь, дурак. Ты, должно, и пузо-то сам расцарапал себе.

– Провалиться на месте, не сам. Ну-ко, расцарапай себе; думаешь, не больно? Робята, да подите вы к лешему; «брешешь, брешешь!» – кобеля нашли!

С колокольни снова закричали:

– Едет, видно!

Толпа запенилась кумачом, тревожно забурлила, и над головами поднялся лес красных флагов.

…Сын услышал легкий перезвон колоколов, насторожился. Старик торопливо застегивал полушубок. Руки его тряслись. Он то сбрасывал босые ноги на грядку, то поджимал под себя. Широкий радостный благовест раздался над полями.

Старик крепко впился руками в возок телеги. Срывно бились жилы на висках его. У церкви толпа нестройно колыхнулась, и закачались знамена.

Были слышны сотни ног. Сотни грудей под волны благовеста глухо и нестройно пели. Толпа казалась несметной. Хвост ее обволакивала пыль.

Сын посерел, сидя с обвитыми вокруг колен руками.

Толпа вышла за крайние избы и остановилась. Уши хлестнул крик ее: «Р-рр! р-ра!» Из смежного переулка, с юга, из-за ребер хилых сарайчиков, в нее втекал новый поток песен, флагов, человеческих тел. На миг замолкший колокол опять метнул в поля медные волны.

– Остановись, – сказал тихо сын.

Он, как больной, с усилием перекинул через грядку ноги. Долго искал носком ботинка колесную ступицу, чтоб опереться. Зябко глядел на приближающуюся толпу, на рощу длинных палок с красными платками на концах их. Обнажив голову, медленно, будто с натугой, пошел навстречу ей.

Впереди толпы шли дети в праздничных рубахах. В руках их были красные ленты, красные знамена, ветви сирени, ветви цветущей жимолости, васильки. Две девочки лет по восьми несли вышитое полотенце. Мальчик рядом – ковригу черного хлеба. Другой мальчик – деревянную солонку.

Личики детей серьезны и тихи. И идут они очень тихо. Неуверенно дрожат и покачиваются в руках их древесины красных знамен; они шершавы, надписи на них не все грамотны, но столько любви и веры в эти красные полотнища, столько заботливости вложено корявыми руками в молитвенные надписи на них. Затаенною гордостью горят глаза малышей, которым отцы доверили нести эти древки: будущее – будущему.

Опираясь о палки, с черными, как земля, лицами, за детьми идут старики и старухи, шамкают что-то, устало глядя на знамена, – верят ли они, шельмованные барскою челядью, поротые на конюшнях, глазам своим, радуются ли?

Позади их идут девушки с цветами, они сами похожи на полевые цветы. Они идут рядами, взявшись за руки. Их лица в загаре, а за девушками плотной потной массой, колыхая шесты и палки флагов, грузно шагают мужчины, подростки, замужние женщины и снова старики. Лица суровы и торжественны.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33