Иван Вольнов.

Повесть о днях моей жизни



скачать книгу бесплатно

– Ты же сам кричал, что у тебя все сердце выболело!..

– Ну, и что ж? Чего ты лотошишь? – не открывая глаз, спросил он. – Что ж, они не знают, что ли, этого?

Крепко сжав тонкие губы, он поднялся с порога, направляясь к своей хате.

– Всякому свое горе больно… Всякий о том знает… Что ж тут такого?.. Тут ничего нет… Скучно будет дома, заглянь ко мне, – обернулся он на полдороге.

Это было вскоре же после воздвиженья.

С первых дней, как Прохор, приехав с войны, чуть-чуть оправился и стал выходить на улицу беседовать с мужиками, с того времени, как я услышал его речи, меня тянуло к нему, я искал случая поговорить с ним по душе.

Он принял меня недоверчиво, выпытывал, выщупывал, налетал петухом, наконец смилостивился, заговорил по-человечьи.

И с тех пор ежедневно, как только вырывалось свободное время, я бежал к нему.

– Правду мы сыщем, вот увидишь, – говорил, бывало, маньчжурец, – в гроб не лягу, пока не откопаю ее!.. Погляди-ка кругом: люди запутались, осатанели, не знают, куда приткнуться!..

– Верно, солдат.

– Верно? То-то вот и дело, братуха!.. То-то и дело!..

Отшвыривая костыли, Прохор стучал кулаками, хорохорился, бил себя культяпками в грудь.

– Аминь, рассыпься!..

Однажды, выйдя за водою, я услышал его надтреснутый голос:

– Штаб-лекарь! Штаб-лекарь!..

Оглянулся по сторонам: никого нет.

– Ванюш, это я тебя зову! – кричал Галкин, высунув из сенных дверей стриженую голову. – Подь-ка ко мне на минуту!

Я поставил у колодца ведра, взошел на крыльцо.

– К попу я нынче, друг, собираюсь, – радостно зашептал он. – Зайди вечерком побалакать. Ирод-то твой, четвертовластник, дома?

– Какой Ирод?

– Ну, вот – какой! Семя блудницы вавилонской, вот какой!.. Райское древо твоего великого грехопадения!..

– Я, Прохор, не понимаю тебя… Ты все загадками да страшными словами норовишь оглушить…

Солдат самодовольно улыбнулся.

– А ты погоди, не косороться, слушай-ка: дома отец?

– Так бы и говорил, к чему ты все мудришь?

– Э, отвяжись, пожалуйста, если ни черта не смыслишь!.. Дома, что ли?

– Лапти плетет.

– Казютка приспичил!.. Жалко, парень… И завтра будет дома? Очень даже жалко!.. Что никуда не гонишь его, дьявола лохматого?.. Лошаденку было я хотел у тебя стибрить. Оказия, понимаешь, такая – есть на примете человек в Захаровне. На своих рысаках, – Прохор печально указал на костыли, – не доскачу, девять верст, ну, вот я и подумал: велю, мол, Ванюше конягу запречь, съезжу к нему, попытаю. Экая досада, леший тебя задави! Хороший, говорят, мужик: занятно бы поговорить с ним!.. Вдруг он того… нашей веры-то, а? – Глаза солдата весело заиграли. – Клад ведь это, а? Как ты рассуждаешь?

И, еще ближе придвинувшись ко мне, шепчет в самое ухо:

– Наши ротозеи-то ругают его: умней-де бога хочет стать, сукин сын, над святостью насмехается, шалаберничает, а я, голубок, другое думаю: беспременно нашей веры, потому шалопай так не почнёт мудровать – не хватит склепки, верь мне! – Галкин вдруг превесело захихикал: – Как я, брат, онамедни до-ма-то!..

Вот была чуда!.. Мать язвит: прокляну, кобылятник хромой, с ума ты спятил!.. А я: да проклинай!.. Угрозила!.. Да топором богов-то, да в печку!..

Лучистые морщины расплылись по желтому лицу его.

– А к Исусу не потянут за это? – спросил я.

– Эка! Смазал! – пренебрежительно дернул маньчжурец верхней губой. – Мельница пустая!..

– Не боишься – твое дело. Только зачем же надумал к попу?

– Зачем? Надо. Я тебе опосля расскажу, пока молчи, не спрашивай: с мыслей собьешь…

Прохор вышел на крыльцо, затворив за собою двери. В него пахнуло снежной пылью; солдат торопливо прикрыл рукою раздувшийся ворот рубахи.

– Ну-ко, подержи костыли… Зачем? Эх ты, чудачок! По законам он силен, а правда на нашей стороне… Зачем! Все тебе, братец ты мой, разжуй, все растолки!.. Нам вместе надо действовать, вот зачем, теперь понял?

– Плохо, – усмехнулся я.

– Ты – дурак! У тебя чердак рассохся! Я с тобой не желаю делов иметь! – сердито закричал он, хлопая дверью.

Вечером я был у Прохора. Старуха сучила хлопок, сестра пряла.

– Ты к мужику?

– К нему.

– Ушел куда-то. С самого обеда не видать. Простынет по такой пурге. Садись на лавку-то.

Семейство Галкина состояло из четырех человек: самого калеки-хозяина, брата его, помоложе, жившего в работниках, шестидесятилетней старухи матери и сестры-невесты. При одном наделе земли хлеба на год не хватало, приходилось кормиться тем, что заработает меньший брат и Настя. Изба была маленькая, тесная, с неровным земляным полом, крохотными оконцами. Чистота и опрятность еще кое-как скрашивали убожество.

– Эх, Ваня, бросили бы вы эту музыку…

Я насторожился.

– Какую, тетя?

– Не знаю я, милый, а только чую сердцем, что у вас неладное что-то…

Добрые выцветшие глаза старухи тоскливо смотрят мне в душу в страхе и тайной надежде на сочувствие.

– Бросьте, родимые, мало ли горя мы в жизни видали? И так в слезах век прошел!.. Прохор молчит, ты вот молчишь, Настя смеется… Что же мне делать, не чужие вы мне!..

Она заплакала.

На дворе шла метель, залепляя пушистыми хлопьями окна, тускло мерцала маленькая лампочка, на припечке трещал сверчок.

– Что-то долго нет, – через некоторое время проговорила старуха, но загремел засов, послышалась грубая брань и визг собаки.

– Идет, кажется, – встрепенулась она.

Собака снова завизжала. Галкин в сенях пробурчал:

– Лезет, дьявол, чтоб тебя ободрало!

Он вошел усталый, обсыпанный снегом, с побледневшим, утомленным лицом.

– Пог-года… погибели на нее нету! Ужинали али нет?

– Тебя поджидали, – ответила сестра, вставая с лавки. – Сейчас соберу.

– Ну, как твои дела? – не вытерпел я.

Солдат исподлобья поглядел на меня и с неохотою ответил:

– Что ж дела?.. Дела как были, так и есть… Настюш, квасу принеси, укис, поди?

– Укис, ужо примчу.

– Захвати, кстати, редечки.

Скрутив цыгарку, он подсел к дверям, скривил губы в какое-то подобие усмешки и проговорил:

– Изругал меня поп-то, будь он неладен. «Смутьян, говорит, вероотступник, соцалист… В тебя черт, говорит, вселяет пакостные мысли…» Я ведь, как пришел, сейчас ему все начистоту, по-божьи… Еще как-то назвал, не помню уж… Я ему – свое, а он – свое, ногами топает, думает, я его испугался… «Палку, говорит, на тебя надо хорошую», – а я ему: «Кого бить-то, поглядели бы! Вы, батюшка, лучше вникните в мои слова, мы с вами сговоримся, у нас с вами одна забота!..» К-куды, тебе! Закусил удила, слюною брызжет… «Так тебе, кричит, и надо, что тебя всего изуродовало…» За вас же, мол… Я тоже из сердцов стал выходить… «Врешь, брат, не из-за меня, а из-за господа бога!.. На всю жизнь заметил тебя, шельму!.. Умничать больше не будешь». Эх!.. – Махнув рукой, Галкин отвернулся к стене. – Зверье какое-то, тигры лютые!.. Куда с такими приткнешься?

VII

Рождество прошло незаметно. Дошли вести о сдаче Порт-Артура, о поражениях под Ляояном; все отнеслись к этому равнодушно: пили, гуляли, работали. Молодежь устраивала игрища, катанье на салазках, вечеринки. Затевались свадьбы. Все – как всегда.

И, несмотря на все это, как будто все что-то смутно предчувствовали. Часто в мелочах, в незначительных событиях, словах, – там, где меньше всего можно было подозревать что-либо, – невольно бросалась в глаза эта печать нового настроения деревни: не то какой-то торжественности, не то безнадежности, тоски.

Все время мы с Галкиным присматривались к людям, толковали, как умели, намечая для себя наиболее подходящих. Для обоих ясно представлялось, что по-старому больше жить нельзя.

Соберутся ли, бывало, мужики играть в карты или на посиделки, солдат непременно притащится, выглядит, вынюхает и по малейшему поводу начинает свое. Чаще всего его просили рассказать о японце. Невиданные в наших краях порядки врага, о которых Прохор был наслышан, восхищали слушателей. «Кабы нам, робята, этак!» – Они настаивали на подробностях, а маньчжурец, по темноте привирая, весь горел от воодушевления.

– Не так, братцы, и у них спервоначалу было. Вы вот слушайте-ка!..

С умилением рассказывал где-то слышанные или читанные отрывки из французской революции, Людовика величал «микадой». «А у немцев, скажет, еще лучше случай вышел!» И плетет им о Гарибальди, еще о чем-нибудь, что втемяшится в голову.

В своих беседах Галкин не ограничивался Осташковым: не раз и не два, под предлогом увидеть своих товарищей убогих, он пробирался в соседние деревни, где с той же жадностью прислушивались к его речам.

– Идет, милачок, наше дело, очень даже подвигается, – счастливо ухмылялся он. – Весна бы, чума ее возьми, скорее приходила, тогда легче орудовать, а то дороги плохи, холодно… Уж я теперь поработаю во славу божию – всего себя положу на святое дело!.. У тебя в Зазубрине клюет? Ходил туда?

– Ничего, идет ладно.

– Ну, вот! Ну, вот! Старайся, браток, не сиди сложа руки: превеликий нам грех будет перед господом богом, если умолчим, – превеликий страшный грех!..

Побывав раза три у «милого человека» – Ильи Микитича Лопатина из Захаровки, Прохор за последние дни возлюбил упоминать при разговоре – к месту и не к месту – имя божие.

– Он меня пришиб, миленок, до самого нутра разумной речью от писания!

Вообще от своего нового приятеля Галкин был в неописуемом восторге.

– Такие люди, друг, на редкость хороши, – говорил он о Лопатине, – из тысячи один бывает. – Подумав, добавлял: – Нет, из меллиона.

Когда людей накопилось достаточно, маньчжурец сказал мне:

– Давай, дружок, просеем.

Достав с божницы карандаш и лист бумаги, он называл мне по именам всех, кто думает о жизни так же, как и мы, а я записывал. Насчитали двадцать человек.

– В два месяца!.. Ты слышишь, ай нет?

Схватив меня за волосы, стал неистово драть.

– Постой, ты что – драться? С ума ты спятил!.. – закричал я от боли.

– Молчи!.. Только два месяца!.. Голубчик мой!.. А что у нас через два года-то будет, а? Ванюша, милый ты мой товарищ!..

Он крепко обхватил меня за шею, поцеловал и заплакал. Я тоже не удержался от слез.

– Вот ты какая клячуга! – набросился солдат на Настюшку, которая, сидя возле нас, весело улыбалась. – Смеешься, пострели тебя горой!

Она залилась еще пуще.

– Разревелись, демоны, просватали вас, что ли?

Мы посмотрели друг на друга и тоже расхохотались.

– Гляди-ка, Ваня, гляди-ка, – не унималась девушка, – как у него нос-то покраснел!.. Ах ты, уродец хроменький! – Она обняла брата. – То ругается, то плачет, то смеется!..

Эта ласка совсем растрогала приятеля. Он по-детски смеялся, тормошил меня и Настю, крича во все горло:

– Жива душа народная!.. Аминь, рассыпься!.. Завтра же пойду к Илье Микитичу!..

Из двадцати человек мы выбрали десять наиболее разумных, надежных, работящих и решили устроить в Новый год наше первое товарищеское собрание.

Когда я уходил поздним вечером от Галкина, Настя вышла затворить за мной двери.

– Хороший человек твой брат, Настюша, – сказал я девушке.

– И ты, Ваня, хороший, – застенчиво ответила она.

– Ты – тоже хорошая, – сказал я ей.

VIII

Новый год. В празднично прибранной избе на столе, покрытом свежей скатертью, ворчит самовар. Около него расписные чайные чашки, фунтовая связка бубликов рядом с ломтями горячего черного хлеба. На деревянной тарелке мелко нарезанное свиное сало. День солнечный. По выбеленным бревенчатым стенам, по кружевам полотенец, украшающим передний угол, по бокам чистого самовара прыгают зайчики. Серый кот, подняв мягкую лапу, зорко следит за ними.

В кутнике сидят: Петя-шахтер, Колоухий, Сашка Ботач, Ефим Овечкин, «Князь» – наши с солдатом надежные приятели. Ждем Пашу Штундиста и Рылова.

Колоухий – высокий сгорбленный мужик лет сорока, сухой, чахоточный, говорит низким басом; когда волнуется, на скулах его сквозь блекло-русую бородку, спускающуюся вниз растрепанной мочкой, выступает яркий румянец. До сих пор, несмотря на болезнь, он силен, вспыльчив, но умеет сдерживаться. Очень беден.

Сашка Богач – широкобородый, голубоглазый мужик среднего достатка, с необыкновенно доброй, застенчивой улыбкой. Одет чисто, опрятно.

Ефим Овечкин и «Князь» – молодожены, ходят на заработки, оба хорошо грамотны.

Галкин сияет. Напротив него на низкой скамеечке сидит его милый друг – Илья Лопатин из Захаровки, высокий сухожилый мужик с прямым длинным носом, маленькой черной бородкой острячком, в белых валенках и казинетовой коротайке. Нервно перебирая тонкими пальцами смушковую шапку, он говорит, впиваясь глазами в собеседника:

– Разве ты не видишь, что кругом делается?..

– Как не вижу? Знамо дело, вижу, – отвечает Галкин.

– Жутко глаза открывать на белый свет!..

На коленях у него карманное евангелие в красном захватанном переплете.

Жмурясь на солнце, Колоухий согласно кивает головою. Богач щекочет у кота за ухом и улыбается. Прохор, искоса поглядывая на перешептывающихся «Князя» и Овечкина, завивает на палец клочки отросшей редкой бороды и счастливо ежится, когда ему что-нибудь в словах Лопатина особенно нравится.

– Ты слышишь, как земля стонет? Надо слушать. Она защиты у нас просит… А мы, поджав хвосты, блудливыми псами по ней шляемся!.. Боимся подать голос. Кто же, окромя нас, защитит ее?

Илья Микитич до тридцати трех лет ходил в Одессу на заработки, познакомился там с евангелистами, принял их веру и с тех пор, четвертый год, ведет непрерывную борьбу с мужиками-однодеревенцами, полицией и попами. Чем больше его травили, тем сердце его разгоралось ярче. Из тихого мужика, склонного к домовничеству, к разведению породистой птицы, хороших лошадей, к уединенному спасению своей души, через два-три года, после того как дом его сожгли, пару лошадей изувечили, после публичного предания его попом анафеме, – он стал ярым врагом зла, беззакония, лжи, жестокости, народной слепоты, хамства.

– Пора одуматься!.. Время защитить землю!..

Порывисто раскрыв на закладке апокалипсис, он, задыхаясь от волнения, читает:

– «Се гряду скоро, – сказал первый и последний и живый, – держи, еже имаши, да никто же приимет венца твоего. Побеждаяй, той облечется в ризы белые…» Это нам говорит святой дух, а мы погрязли в тине, уподобились скотам бессмысленным… С нас взыщет бог и покарает своею яростью!..

Глаза Ильи Микитича разгораются, а губы вздрагивают.

– Чаша гнева божьего переполнилась, – будто ослабев, шепчет он.

– Переполнилась, – отзывается Галкин.

Все задумались. Старуха, сидя у шестка, вздыхает. Настя с любопытством осматривает Лопатина из-за кудели; она забыла про работу, толстый простеть едва-едва шевелится в руках ее.

– Чего ты нам кисель по углам размазываешь! – вдруг запальчиво кричит шахтер. – «Аще», «яко»!.. Мы это слыхали!.. Говори, как действовать!..

Все вздрагивают, обертываются к Пете; лицо его красно, он жадно кусает красивый светлый ус, а руками отыскивает в домотканом пиджаке карманы.

– Погоди, голубь, не сразу вскачь, – мягко перебивает его Лопатин, пристально всматриваясь в возбужденное лицо парня. Видно, что слова Петрухи ему не понравились: щеки его посерели. – Напрасно, голубь, порочишь писанье: в ём большой смысл положен… С жару, с полымя шею свернешь… Мы таких видали!.. Надо умно, с толком, вот как я понимаю…

– Он тоже так, – сказал маньчжурец, – он только бестерпелив, мошейник…

В избу вошли Рылов и Штундист. Первый – еще мальчик, с наивным девичьим лицом, на котором светились серые, вопрошающие глаза и мягкая, детски застенчивая улыбка. Второй – коренастее, старше. Широкие плечи, неуклюжая поступь, замкнутое лицо. Оба молча кивнули головами, проходя к лежанке.

– Что ж вы не молитесь богу? – лукаво прищурилась Настя.

Рылов смутился, покраснел, виновато опустив глаза.

– Мы не к обедне пришли, – тихо бросил Штундист.

Прохор счастливо засмеялся.

– Теперь, ребятушки, все в соборе, – встрепенулся он. – Садитесь чай пить, а я доложу.

Кряхтя, он полез в укладку, доставая оттуда лист курительной бумаги, исписанный каракулями.

– Читай, Вань, мое сочинение, – сказал он, подавая мне бумагу.

– «Житье наше – сволочь, – начал я, – ложись в передний угол и протягивай лапы. Одно только и остается. А так нельзя. Я много народу видал на разных востоках и в Расее много народу видал. Есть, которые идут за неправдой, этих больше всего, а которые против неправды, этих меньше всего. Нам надо держаться, которые против неправды. У нас в деревне Осташкове и в округе кругом тоже есть такие люди, которые не за неправду, а сами по себе. Первый – Иван Володимеров, мой закадычный друг. Я его нарочно зову штаб-лекарем, и вы его так зовите, потому что он хороший человек и ведет со мной одну линию, а чтобы полиция не узнала, и богачи, и все люди, кто есть Иван Володимеров, и какие у него в голове мысли, и что он думает, я окрестил его штаб-лекарем. Второй – Петя, несчастный человек, хоть он и шахтер и глотку подрать любит…»

– Ты, Петругпа, не сердись, пожалуйста, – смущенно перебил меня Галкин, обращаясь к шахтеру, – я ведь все по правде, как думал.

– Ничего, браток, ничего я не сержусь. За правду разве сердятся? Я ведь на самом деле – несчастный!..

– «У него душа горит и мается»…

– Это – тоже верно!.. Ох, как верно!.. – воскрикнул шахтер. – Читай дальше!.. Как все хорошо писано!..

Он прикрыл глаза руками.

– «…а приткнуться он не знает куда. Это тоже хороший помощник, но вина ему надо пить поменьше…»

– Я его брошу, – сказал Петя.

– И милое дело, – погладил его по плечу солдат.

– «Самый задушевный человек – и мы, может, все его ногтя не стоим – Илья Микитич Лопатин. Из его бы хороший губернатор был, из милого, крепкий человек, на хитрости не согласный. Я думаю, что он лучше умрет, а не продаст души…»

– Это и все мы так должны, – сказал Штундист.

– Ну да.

– «…Есть еще Саша Богач и Максим…»

– Вот и до нас с тобой очередь дошла, – улыбнулся Богач, моргая Колоухому.

– Об кажном написано, что мы за люди.

– «Это неправильно, что Максима прозвали Колоухим, его надо бы – Востроухим, в тех видах, что любит он к правде прислушиваться…»

– Ишь ты – в точку!

– Да уж служивый не подгадит!..

– «…А Паша Штундист – мать родную может удавить за измену или за плутни… Рылов еще цыпленок, но из него и из нашей Настюшки…»

– Иди, Настюнь, ближе: про тебя читаем! – крикнул Галкин.

– «…из обоих из них выйдут хорошие люди, толковые насчет правов…»

– Вот калечина-малечина! – прыснула Настя.

– Молчи, Фекла! – закричал на нее Галкин. – Не правда, что ли?

– «…Женить бы их, леших, тогда дело пошло бы еще лучше…»

– Это ни к чему, – досадно сказал я, откладывая бумагу. – Рылов, какой тебе год?

– Семнадцатый… Мне еще на службу идти… – пролепетал тот, зардевшись.

– Молокосос, за спиной солдатчина, а лезешь жениться, – не скрывая раздражения, поднялся я из-за стола. – А той скоро девятнадцать, – махнул я на девушку. – Да еще и пойдет ли она за Рылова?.. Не в свое дело ты лезешь, солдат!.. Не хочу больше читать бумагу!..

Нахлобучив шапку, я шагнул к дверям. Все с удивлением глядели на меня, а я чувствовал, что все лицо мое горит, и не поднимал ни на кого глаз.

– Постой, чего ты взъелся? – схватил меня за полу маньчжурец.

– Ничего, какое тебе дело? – сердито огрызнулся я. – Сказал, не буду – и не буду… Мое слово – олово!..

– Ну, что за дурень! – всплеснул он руками. – Даже пошутить нельзя, ей-богу, правда!

– А ты над собой позубоскаль! – вдруг резко ответила за меня молчавшая доселе Настя. – Выискался, хват!..

– Ну, подняли канитель, вз-зы! вз-зы!..

– На, Вань, замарай, что он там наляпал, – обратилась она ко мне, подавая карандаш. – Рылов-то твой еще лапти плесть не умеет… жениха нашел облупленного…

– Да я же ничего! Я и жениться-то пока не думал! – взмолился Рылов. – Какая женитьба – мне в солдаты идти!.. Чего вы ко мне привязались? Ну-ка я сам замажу!

Смущенный, с выступившими слезами, он взял из моих рук карандаш и стал тщательно зачеркивать ненужное.

– Ну, теперь, Иван, садись читай! Читай! – загалдели все. – Нечего там – читай, про это замазали!..

Виновато хлопая меня по спине, солдат говорил:

– Бездымный порох ты, мошейник! Ей-же-ей, бездымный порох! Разве я что?.. Я не знал, что ты с ей в сердцах!.. Это, конечно, ваше дело… Уж ты прости, пожалуйста, я хотел к лучшему, ан – обмишулился!..

– «Баб тоже надо к делу приучать, – начал я дальше, – они большая помога. Настюшка все знает, что я думаю, и очень одобряет меня. Мать нашу в компанию не принимать: она только плакать будет либо всем все расскажет. А насчет Ивановой сестры – Матрены Сорочинской – надо хлопотать: баба – золото…»

– Теперь дальше будет описываться, что нам делать, – сказал Прохор. – Отдохни, Петрович, немного; поди, язык заболтался, а ты, мать, поди посиди у суседей.

– Я ведь не сболтну, – подняла старуха голову. – Чего ты меня гонишь?

Солдат подумал и сказал:

– Чудная ты, мать, ей-богу!.. Разве я тебя гоню? Я говорю: ступай, мать, к суседям. Я сам знаю, что не сболтнешь, но только у меня сердце не на месте: чужой человек, а сидит в нашей компании.

Накидывая на плечи полушубок, старуха обиженно ворчала:

– Спасибо, милый сынок, растила тебя, растила, а теперь чужая стала!.. Бог с тобой!..

Галкин опять ей сказал:

– Ведь вот ты, мать, какая: к каждому слову репьем цепляешься!.. Ну, сиди в избе, коли охота… Лезь вон на печку, может, бог даст, уснешь там… Тебе говоришь одно, а ты – другое!.. Настюшь, постели ей на печи соломки!..

– Там пыльно, жарко, нынче ведь хлебы пекли: печь-то огненная, – заупрямилась старуха.

– Что за привередница! – повысил голос маньчжурец.

Старуха покорно залезла на печь, положила на высохшие, медно-красные обветренные руки голову в заплатанном повойнике. Из-за печного колпака, между двух полуседых косиц волос, любопытно блестели ее маленькие желто-серые глаза.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33

Поделиться ссылкой на выделенное