banner banner banner
Повесть о днях моей жизни
Повесть о днях моей жизни
Оценить:
Рейтинг: 5

Полная версия:

Повесть о днях моей жизни

скачать книгу бесплатно

Повесть о днях моей жизни
Иван Егорович Вольнов

«В орловской степной полосе, прижавшись плетневыми гумнами к мелководной речушке Неручи, раскинулось наше село Осташково-Корытово. С восточной стороны оно упирается в бор, с запада идут „бурчаги“, „прорвы“ и овраги, а на юге, на горе, усадьба князя Осташкова-Корытова с белою круглою церковью, каменными службами, конским заводом и садами. Побуревшие соломенные крыши курных изб, плетни, корявые ракитки, десяток ветел у реки и деревянная облупленная церковь рядом с благоустроенным барским имением похожи на кучку нищих, усталых, больных и голодных, которые присели отдохнуть. Село тянется извилистой лентой вдоль реки: по одну сторону – избы, по другую – клуни и сараи, а на конопляниках – овины…»

Иван Вольнов

Повесть о днях моей жизни

Крестьянская хроника

Книга первая

Детство

I

В орловской степной полосе, прижавшись плетневыми гумнами к мелководной речушке Неручи, раскинулось наше село Осташково-Корытово. С восточной стороны оно упирается в бор, с запада идут «бурчаги», «прорвы» и овраги, а на юге, на горе, усадьба князя Осташкова-Корытова с белою круглою церковью, каменными службами, конским заводом и садами. Побуревшие соломенные крыши курных изб, плетни, корявые ракитки, десяток ветел у реки и деревянная облупленная церковь рядом с благоустроенным барским имением похожи на кучку нищих, усталых, больных и голодных, которые присели отдохнуть. Село тянется извилистой лентой вдоль реки: по одну сторону – избы, по другую – клуни и сараи, а на конопляниках – овины.

Исстари Осташкове делится на пять концов: Новую Деревню, Пилатовку, Сладкую Деревню, Драловку и Заверниху. Жители Сладкой Деревни буйны нравом, славятся драками и пьянством. Чуть не под самыми их окнами барин сеет бураки для коров; по осени мужики воруют овощ, а при оплошности жестоко платятся боками от помещичьих черкесов и рабочих. Раз-два в неделю у них производится урядником обыск. Сначала отбирают бураки, потом ищут траву. Ее урядник узнает потому, что на наших лугах вообще не растет никакая трава, и косить, стало быть, нечего, так как вместо лугов у нас «мысы» какие-то: Попов мыс, Терешкин, Сухонькое, Долгонькое, Жуковы Портки, – где много щебня, лисьих нор, буераков, мусора, прошлогоднего навоза, полыни и крапивы, но где мало съедобной травы, а трава с помещичьих лугов, которую воруют бабы, жирна, свежа и зелена; в ней попадается осока, рыжий конский щавель и мягкий красный клевер. На Ягодном же поле, под березками, растет люцерна, «тимошка» и вика. А еще дальше – еще что-то растет.

Бураки – еда сладкая; деревня, которая ворует их и отсиживает за это под арестом, прозвана Сладкой Деревней, Лакомкой.

Пилатовка – от Понтия Пилата, судьи двуликого, усердного. По бабе одной, – «Верую» читала: «Припантей распилати меня, хосподи, Варвару Шарапову». Пилатовка – рассадник свежих новостей, удивительных слухов и сплетен. Народ мелок, белоглаз и беловолос, ленив, беспечен. Весною, как только покажутся проталинки, на проталинках зачувикают жаворонки, грачи хозяйственно пойдут проверять дороги, пилатовцы любят греться на солнышке, сложа на животе руки, завалянные за зиму, закоптелые, с перьями в волосах, глаза – по ложке; летом – звонко ругаться по заре; круглый год – судачить. Мужики – смертные охотники до перепелиной ловли на дудочку, бабы – модницы. В каждом пилатовском доме – хохлатые голуби разных мастей и «заводские» куры, необыкновенные перепела, удочки и дудочки. Ни у кого нет таких хороших прозвищ, как у пилатовцев: Куриный бог, Собачий царь, Шельма-в-носу, Астатуй Лебастарный, Маньчжурия, Недоносок.

В Драловке бьют жен, свежуют палый скот, ходят по попам и дворовым резать свиней и овец, пьют до белой горячки вино, увечат под пьяную руку детей и плачут по-бабьи, катаясь по полу и ломая в отчаянье руки, когда жить становится невмоготу.

Я – из Драловки.

Заверниха и Новая Деревня – глоты. Там народ степенный, рассудительный, гордый. Попади к ним в лапы – всю родню забудешь. Из Завернихи и Новой Деревни выбирают сельских старост, ктиторов церковных, судей волостных и председателей, а сотских – от нас, из Драловки, потому что сотский должен быть битым и урядником, и старшиной, и становым, а новодеревенцу не с руки получать оплеухи и заверниховцу не с руки. Из Сладкой Деревни сотских совсем не выбирают – боятся: сладко-деревенец – лакомка, или нагрубит начальству, или что-нибудь украдет; пилатовец – легкомыслен и нерадив, пойдет с эстафеткой к господину земскому начальнику, а очутится на перепелиной ловле да еще удивляться после станет:

– Чума его знает, как занесло меня туда. Мне бы идти да идти, куда надо, а я, вишь, вот куда затесался, братец ты мой! – станет, разинув рот, и поддергивает штаны.

Сотскими испокон века драловцы, потому что терпеливее их нету никого: и бессловесны, если «не под байкой», и не кричат, а кланяются, когда бьют их.

Родился я в коровьей закуте зимою, под крещенье, часа в четыре дня.

Долго ли мать возилась со мной, я этого не знаю, но когда принесли меня в избу, синего от стужи и заиндевевшего, все решили, что я – не жилец на белом свете. А мать не верила.

– Не с первым такая оказия, – сказала она, влезая на печку, – выживет!

Я и выжил, слава богу, и только кривые ногти на руках да выщербленное левое ухо – все знаки от мороза.

В рабочую пору, когда дома никого не оставалось, меня затворяли на крючок в избе, и я спал на полу с поросятами, кошкой Прасковьей и собакой Мухой, играл с ними, разговаривал, дрался из-за еды, пел песни. Под лежанкою привязан был теленок Ванька, самый большой из нас и самый смирный. Мы часто обижали его. Муха лаяла, Прасковья прыгала на спину и царапала затылок, а поросята, Миколка, Вьюн и Непоседа, таскали от него солому к себе под печку, а если Ванька не давал, кусали за ноги. Я учил теленка хрюкать, как Миколка, лаять, как Муха, и визжать, как Вьюн, а он не понимал и отмалчивался. За это я бил его старым лаптем по голове, приговаривая:

– Не слушаешься, супротивный? На, – получай!

Наигравшись, отдыхали. Поросята убегут под печку, а я, бывало, прижмусь к теленку, обхвачу его шею руками, а голову положу на теплый живот. Рядом мурлыкает кошка, обнявшись с Мухой, Ванька расчесывает языком мои волосы или жует подол рубахи, тихонько подергивая, а я не разберу спросонок – кто это, вскочу и спрашиваю:

– Мам, это ты?

Опомнившись, опять уткнусь и задремлю. В обед иль перед вечером придет с работы мать. По смотрит на нас, засмеется:

– Ишь, два Ваньки лежат – красный и белый… два бычка.

Теленок был красный, а мои волосы – белые.

Как сквозь далекий, полузабытый сон, мерещатся другие сцены.

Вот я – совсем маленький, бегаю по избе без штанов. На лавке сидят старшая сестра моя Мотя и мать. Сестра прядет лен, а мама сучит нитки. За столом отец ковыряется со старым хомутом, напевая:

– Господи поми-илу-у-уй! Дед бабку поки-ину-у-ул…

Зима. Хочется побегать по улице, покататься, попрыгать, но мы – бедны и одеться не во что. Для меня притащили санки в избу. Я пою самодельную песню, хлопаю кнутом по земле и кричу: но! – а мать, отец и Мотя смотрят на меня и смеются:

– В извоз, сынок, собрался?

– В извоз! – кричу я весело. – За угольем!

Потом, помню, вошла тетка моя, сестра матери. Помолившись на иконы, она сказала:

– Ты что же, жених, без штанов щеголяешь, а? Вот я товарищам на улице скажу!

Мне в первый раз стало стыдно. Улучив минутку, я наедине попросил мать сшить мне новую «железную» рубаху и портки «с потолком», как у отца. Синюю замашную рубаху я звал «железною».

Другие сцены:

Присев на корточки и обхватив меня руками, чужой высокий парень расспрашивает меня:

– Ты чей?

– Материн.

– Ловко! А еще чей?

– Отцов.

– Тоже ловко! Как тебя по батюшке?

– Не знаю.

Приятель мой, Мишка Немченок, подсказывает:

– Говори: Петрович.

– Петрович.

– Верно! – крутит головой парень. – А по матушке?

– Петрович.

– Врешь, это – по батюшке, а по матушке – Маланьич. А по сестре?

– Петрович.

– Вот ты какой дурак! По сестре ты – Матреныч.

– Матреныч.

– Ну, говори теперь сразу.

– Петрович, Матреныч…

Я забываю, и мне стыдно. Пытаюсь вырваться из его рук, но они – такие волосатые, крепкие. Я только жмусь. Он научил меня скверно ругаться и посоветовал повторить это за обедом, за что меня похвалят и дадут гостинец. Когда я так сделал, все положили на стол ложки и смотрели на меня во все глаза. Я повторил. Отец вытащил меня из-за стола и бил, расспрашивая, кто меня научил и когда.

Я говорил:

– Чужой парень.

А ему нужно знать, как парня зовут. Подумав, что я скрываю из упрямства, он бил меня еще то хворостиной, то веревкой.

Потом мать сказала:

– Будет, он еще не понимает… Брось, Петрей!

Мать моя редко смеялась. Девушкою она любила одного парня и семнадцати лет вышла за него замуж, но, копая осенью в овраге торф, этот парень простудился и умер. Замужество ее продолжалось два месяца. Мать не любила говорить о том, как ей было тяжело и как она плакала.

Через шесть недель после поминок деверь сказал матери:

– Шла бы, девка, к отцу, теперь ты лишний рот у нас.

Мать подчинилась.

Когда она лето работала, родители молчали, но к зиме стали попрекать то тем, то этим, придираясь ко всякому слову.

– Замуж выходи, – говорили ей. – Тебя и так кормили до семнадцати годов, а теперь опять навязалась на нашу шею!..

А мать было решила замуж не ходить. Тогда они сговорились с кем надо и выдали ее вторично за моего отца, Петра Лаврентьевича Володимерова.

Мать вопила во весь голос, грозила утопиться иль чего-нибудь еще наделать, а бабы ее урезонивали:

– Не глупи, Маланья… Эка, право, ты! Поплачешь малость и забудешь… Перестань!..

Так оно и вышло: мать поплакала и перестала.

Помню, в троицу как-то сижу у окна. Отворяется дверь, входят мать и отец, за ними чужие мужики и бабы – все навеселе. Помолившись богу, расселись по лавкам, на скамейке и кутнике. Одна баба – в желтом завесе, выступив на средину избы, подбоченилась и стала плясать, помахивая белым платочком: «Й-их! й-их! чики! чики!» – а мать хлопала в ладоши, смеялась и пела:

Вот Егор, ты Егор
Да Егорушка,
Кучерявая твоя
Вся головушка.

Я подсел к ней поближе, тоже смеюсь:

– Ну-ка, мама, еще! Ну-ка еще!..

Приходи, кума, за медом – меду дам,
Приходи, кума, вечерять нынче к нам!.. –

запела мать другую песню. Обернувшись, обняла меня за шею и сказала:

– Загуляли мы нынче, сыночек! Троицу веселую справляем!

Я эту сценку хорошо помню, тогда было много солнца и у всех – милые, славные лица. К нам в окна смотрела молоденькая нарядная береза, тоненькая и нежная, как церковная свеча, а по улице ходили девушки и пели весенние, звучные песни; мать моя тоже смеялась и пела.

Еще один случай, – не помню, когда это было – раньше иль позже описанного, – я ходил тогда по лавке.

Поздним вечером, на масленице, отец, помню, сидит ужинает. Мотя спит. Мать возится на кутнике. Положив руки на стол и склонив из них голову, отец о чем-то думает. На конце стола, у лампы – полштоф водки. Отец время от времени «прикладывается» к полштофу, а я стою около него, держась рукой за шею, и пою ему песню про сиротку Машу.

– Ел бы, песенник, блины с отцом, – кричит мать. – Будет тебе, – завтра напоешься.

Я сажусь к отцу на колени, тереблю его бороду.

– Вина хочешь? – спрашивает он.

– Давай.

– Что ты делаешь, не надо! – подскочила мать.

А отец ей на это ответил:

– Ничего, он немножко, пускай привыкает, пока я жив.

Выпив глотка три, я стал еще веселее. Соскочив на пол, показал, как ходит пьяный Гуля и как пляшут парни с девками на улице, еще что-то сделал сметное, а потом опять взобрался на колени к отцу и опять ему пел про сиротку Машу.

Посидев с полчаса, залезли на печь, и отец крикнул матери:

– Маланья, слушай!

– Песни, что ли, петь собираешься? – спросил я.

– Да, – сказал отец и заорал во всю глотку:

Как приехал мой миленький с поля…

Мотя проснулась на лежанке, зашмыгала носом и завозилась.

– Матрешила, лезь к нам, – сказал я. – Отец теперь всю ночь будет петь: все равно ведь не уснешь…

Сестра пожевала спросонок губами, поскребла в голове и опять уткнулась в подушку.