Иван Вольнов.

Повесть о днях моей жизни



скачать книгу бесплатно

– Пора бы уж, чего зря время проводить? – ворчит тетка. – Малаш, сколько рушников-то припасли?

– Четырнадцать да шесть для обихода, – отвечает мать. – Утирки окромя того…

Тетка косится на самодовольно улыбающегося Сорочинского, сердито сплевывает, поджимая тонкие губы, и, наклонившись к матери, тихонько шепчет:

– Черт лесной!.. Как будто для хорошего… Ишь, ножки-то расправил, крученый!.. Еще смеется, пакостник!..

– Начинайте, девки, – наклонилась мать к сидящим на кутнике подругам Моти.

Те тихо, неуверенно запели:

 
У ворот сосеночка, у ворот зеленая,
У ворот суряжена, у ворот украшена,
Колыбель привешена…
 

Белей муки в избу вошла сестра, пугливо оглядела всех и, крепко сцепив руки, замерла.

Глянув на нее, мать схватила себя за ворот рубахи и опрометью выскочила на улицу.

– Ишь ты – бзыкнула, шлея под хвост попала! – ухмыльнулся Сорочинский.

– Сиди, дворной, не тявкай! – подскочила к нему тетка с покатком. – Принесла тебя нечистая сила!

Мишка подмигнул девкам, поскреб в грязной голове и лениво полез за табаком, закрывая полою шубы драные колени.

Отец взял новую паневу, которою носят только замужние женщины, перекрестился на образа и, ни на кого не глядя, стал у лавки.

– Иди, Матреша! Иди, детка, – взяла тетка сестру за руку. – Становись на лавку! Ничего, ничего…

Мотя влезла. Низкий потолок мешал ей выпрямиться; она наклонила голову, ссутулилась, опустила вдоль туловища руки, медленно передвигаясь от залавка к конику и обратно.

Сложив паневу торбой, отец ходил за нею, приговаривая:

– «Прыпь, прынь, мое дитятко, во вечный хомут!»

Остановившись и проведя рукою по лицу, сестра задумалась.

– «Хочу – прыну, хочу – нет», – сквозь зубы прошептала она отвертываясь.

Мишка скалил зубы.

– «Прынь, прынь, мое дитятко, во вечный хомут!» – умоляюще проговорил отец вторично, снова расставляя перед Мотей, как кормушку с овсом, паневу. Руки его дрожали, голос странно прерывался и хрипел, длинные волосы на голове беспорядочно растрепались, а на лбу крупными каплями выступил пот.

– «Хочу – прыну, хочу – нет!» – все так же безучастно, все так же отвернувшись к стене, медленно, с усилием, прошептала сестра.

– Бросьте, ну вас к черту! – сплюнул Мишка, – Затеяли комедь, ядрена Фекла!.. На радости бы дернуть, а они слюни распустили!.. Девки, чего вы приуныли? Тяни веселее – по копейке на рыло дам.

Придержав большим пальцем ноздрю, он громко высморкался и зевнул.

 
Как во этой колыбели бояре качалися:
Боярин Михайлушка, боярыня Матренушка… –
 

подхватили запевальщицы.

С голобца захохотали набившиеся в избу парни.

– «Прынь, прынь, мое дитятко, во вечный хомут!» – в третий и последний раз вымолвил отец, стоя супротив сестры.

– «Прыну, прыну, батюшка!» – неожиданно громко, надтреснуто воскликнула сестра и, присев на лавку, опустила в паневу ноги.

Отец схватил ее за голову и судорожно прижал к себе.

– Сердце мое!..

Мотя!.. Детка моя!.. Девочка моя обиженная! – залаял и задергался он.

XVIII

С утра ходили «звальщики». Отворив в избу дверь к холостому парню, величали:

– «Александр Семеныч, приходи к нашему князю винображному, Михаиле Игнатьичу, хлеба-соли покушати, добрых речей послушати, пожалуйста, не оставь».

Они – в праздничных поддевках, смазных сапогах и новых вышитых рубахах, важные, как старики.

С ранних петухов мать с теткою варили красное вино. Подростки и бабы не пьют на свадьбах водки, и их обыкновенно угощают кагором или лиссабонским, но у нас не было денег на кагор, и тетка научила делать вино по-домашнему.

– Оно, Маланьюшка, еще слаще будет, – говорила тетка, засучивая рукава, – и в голове зашумит скорее, а то базарного-то бабы выжрут, спьяна, три ведра, рази его накупишься!..

Она варила в горшке тертую свеклу с перцем, а мать пережигала сахар. Красный свекольный сок, подслащенный топленым сахаром, наполовину разбавляли спиртом, кладя калган и еще какие-то коренья, получалась темно-красная, густая, похожая на кровь, приторно сладкая жижа, очень хмельная, при огне на вид – красивая. Десять бутылок этого вина нам хватило на всю свадьбу. Бабы пили его с удовольствием, после двух-трех рюмок пьянели, переходя на водку, а водкой потчевать дешевле.

Девки пекли куличи. Вечером, в лучших нарядах, с венками искусственных цветов на голове и с распущенными волосами, они сидели у нас на девичнике. В переднем углу – Мотя под кисеей, как под саваном, рядом – золовка, а кругом – подруги.

На середине стола – разряженный завитушками кулич, подальше – коврига хлеба с солью, на обоих концах – ветки сосны в пивных бутылках с лоскутами цветной материи, свинцовой бумаги и лесными орехами.

Приходили степенные мужики и нарядные бабы, истово крестились в угол, встряхивая волосами в кружок, не спеша доставали из-под полы краюху хлеба и, кладя на нее медяк, говорили:

– Матрена Петровна, мало примай, на большем не осужай.

Сестра, беря хлеб, благодарила:

– Спасибо тебе, дядюшка, Василий Онисимыч! Спасибо тебе, тетушка, Настасья Ивановна! Приходите к столу яств-питьев откушати.

Когда время пришло, стала вопить:

 
Ох, д' уж, кормилец ты мой, родимый батюшка,
Петр Лаврентьевич!
Ох, д' уж, кормилица моя, родимая матушка,
Маланья Андреевна,
Да спасибо ж вам за хлеб за соль, за ласку-заботушку.
Да за прохладное-то житье, ох, да за девичье…
 

А девушки пели:

 
Как Михаила коня поил,
Лели-люли, коня поил,
А Матрена воду брала,
Лели-люли, воду брала,
Алли-лё-е!..
Приглянулась девка красна
Удалому молодчику,
Удалому молодчику –
Михайлушке Игнатьичу,
Лели-люли, Игнатьичу,
Алли-лё-е!..
 

Насмешкой была эта песня, издевательством. Может быть, другому кому-нибудь и под стать, но не Моте, не «удалому молодцу» – Мишке-пьянице, лоскутнику, лентяю, сифилитику… Но – таков обычай, таковы народные свадебные песни, что же делать?..

 
Взяв за рученьку за белу,
Ласково в глаза глядел,
Называл своею кралей,
В алы губки целовал, –
 

торжественно печально пел девичий хор, как серебром, переливая слова песни игривыми: лели-люли, алли-лё!..

А Мотя в это время жаловалась кому-то, и жалобы ее, несясь в терцию выше и выделяясь из общей массы голосов, составляли печальную, на редкость простую и однообразную, но и на редкость красивую гармонию. Печальную, как вся ее жизнь, как жизнь народа, создавшего песню и жалобы, красивую, как молодость, как тихая, затаенная мечта о лучшей доле.

При горе и радости, при буйном разгуле и в черные дни, рождении, браке и смерти, при плодородии и голоде, – деревня знает свои песни – веселые или скорбные крики души.

 
Ох, д' уж покрасуйся ты, моя руса коса,
Ох, да уж на последнем своем на весельице, –
Не понравилась моему кормильцу-батюшке,
Не понравилась моей кормилице-матушке
Служба моя верная, безответная:
Ох, да отдают они меня во чужие люди… –
 

тоскливо жаловалась Мотя. Голова ее все ниже и ниже склонялась на грудь, в голосе звенели слезы.

А девушки-подруги пели:

 
Свет Михаила – словно сокол,
Чернобров, румян и статен,
Ходит, важно подбоченясь,
Вкруг Матренина двора:
Ходит лебедь, ищет, белый,
Лебедушку-девушку…
 

Мотя под конец не выдержала: долго сдерживаемые слезы прорвались, она упала головой на край стола и громко, на всю избу, разрыдалась, как маленький ребенок, по-ребячьи всхлипывая и вытирая ладонями глаза.

Песня оборвалась. Срам – невеста плачет! Радовалась бы, вековушка!

Подруги бросились утешать сестру, прося перестать, успокоиться.

Чтобы не разрыдаться самому, я выскочил в сени, оттуда – в чулан. Прислонившись к мешку с зерном, там сидела мать и горько, горько плакала.

…Мотя!..

А из избы уже опять неслась свадебная песня, бойкая и жизнерадостная:

 
Из-за лесу, лесу зеленого,
Прилетали пчелы, пчелы золотые…
 

…Мотя!..


На другой день молодых перевенчали. Вечером, во время свадебного ужина, все мертвецки напились, не исключая и «князя винображного». На всю улицу горланили нелепые песни и прибаутки, бесперечь кричали «горько!», блевали тут же под столом.

В конце ужина отец подрался с зятем, споря о том, кто кого богаче и лучше. Им кричали: «Оба хороши!» Они не слушались, били кулаками по столу, швырялись посудой, сквернословили. Мишка выдернул отцу полбороды, а отец чуть не убил бруском его за это.

– Вши с голоду развозились! – смеялись потом на деревне.

Ходили слухи, что после гулянья Мишка из мести к отцу побил Мотю, что первую и вторую ночь сестра не ночевала у него.

Правда ли это, я не знаю. Я вообще ничего почти не знаю. Не знаю, какова была сестра в церкви, что она чувствовала там – под венцом, как плакала ее душа. Я не хотел и не мог пойти туда, ибо до бешенства мне стали ненавистны и до слез жалки эти несчастные люди, способные так мучить собственных детей своих, плоть от плоти своей. День и половину ночи я провел в лозняке, на берегу реки, Я думал… Впрочем, нет, – я ничего тогда не думал. Бродили какие-то обрывки мыслей в голове, какие-то слова; какая-то боль тупою теркой рвала сердце; минутами душила злоба, и хотелось выть, кричать, царапать тело…

В этот вечер я дал себе клятву не бить детей, не мучить женщин и не пить вина, – не жить вообще тою дикою, мучительною жизнью, какою живут они, а искать всеми своими силами лучшее, которое – я твердо верил – есть на свете.

Когда на деревне затихли последние пьяные крики, я, не заходя домой, пошел к тетке. Мать, конечно, была там.

– Буянят еще? – спросила она, приподнимая с лавки голову.

– Не знаю, я не был там.

Мать устало посмотрела на меня, качнула головой и, закрыв лицо руками, простонала с мольбою и страхом:

– Ваня, мальчик мой милый, неужто и ты когда-нибудь станешь таким же? Ванечка!.. – и судорожно зарыдала.

– Не стану, мать! – воскликнул я. – Клянусь тебе богом, не стану! – И я опустился на колени перед нею, поцеловав землю в знак того, что мои слова правдивы и крепки.

На заре я ушел из Осташкова.

Книга третья
Юность

Часть первая
I

Догорает июньский день. Жар свалил, и груди дышится легче. Огненно-красным шаром, окутанное прозрачной пеленою облаков, заходит солнце. Мерно колышется рожь, серовато-лиловым туманом ходит поверху ее цветень.

Меж хлебов, по извилистой дороге, на полверсты растянулись мужицкие телеги. Звенят косы и смех, чередуясь с песнями. Едут с покоса домой. Пахнет дегтем и человеческим потом, пряно струится аромат свежескошенного сена, а кругом необъятная даль – поля, хлеба, покосы…

С гиком и присвистом вереница босоногих ребятишек, верхом на лошадях, обгоняет обоз.

Заяц! Заяц!..

Развеваются длинные волосы, задором и детским молодечеством блестят глаза, пышет здоровьем тело.

Сзади меня едет Мотя и ласково кивает головою. Пошел пятый год, как она замужем. Взгляд ее спокойнее, свежее, мягче: время заживило в сердце раны, стерло темные борозды с лица.

– В городах-то так же живут, Ваня? Ты бывал там? – спрашивает она.

В погоне за куском хлеба я несколько лет мотался по России, многое видел. Был и в городе, к которому когда-то рвалась душа моя, пил мед и яд его.

– Не так, Мотя… там тяжело простому человеку.

– А где же ему хорошо? – в раздумье спрашивает сестра. – В деревне, что ли?.. Вспомни-ка, как мы росли!..

Я вспоминаю, как давил меня город, как я, простой деревенский человек, тосковал по просторам полей, отзывчивым, нехитрым, близким людям. Не скрывая злобы, я начинаю позорить его. А в уме неотступно стоит: плохо там, тесно, неуютно, люди злы, жестоки, часто несправедливы, но все ли? Не в городе ли ты осмыслил жизнь, не городские ли люди научили тебя уму-разуму?.. Не побудь там, ты исчах бы в батраках у таких, как Созонт Шавров, как собака, замотался, опаршивел бы в их цепких лапах…

Это раздражает, и я кричу:

– Хорошо, Мотя, там, где нас нету!..

– Отчего же, Вапя, люди бегут туда? Неужто все глупые? Стало быть, не все плохо…

Вечер потух. С полночи потянуло прохладой. Трава покрылась росою.

Скрипят и хлюпают втулками колеса, ржут лошади. Сзади поет гармоника, визгливо смеется баба: ее, очевидно, щиплют; кто-то свистит на собак.

 
Все под грушею, под зеленою,
Ой, лели, лели, лей-ели…
Да жена мужу все корилася.
 

Слабо, неуверенно, как огонек, вспыхнув, песня так же быстро обрывается. Слышен только сап лошадей, хлопанье кнута, смех бабы.

 
На колени она становилася, –
 

неожиданно подхватывают песню с другого конца обоза.

Медленно шелестит рожь; резко взмахивая серыми крыльями, почти касаясь ими матово-зеленых, влажных колосьев, сверху вниз, снизу вверх, толчками, пролетает сова; сумерки глотают ее.

 
Ты не бей меня, пожалей, молоду…
 

Кучка ребятишек, поровнявшись с нами, долго переглядывалась, перешептывалась, подталкивала друг друга.

– Ну, что же вы? – нетерпеливо крикнул полупьяный голос.

Дети, ободренные окриком, вразброд запели на манер частушки:

 
Уж ты, тетушка Матрена,
Наведена, напудрена,
На улицу выходила,
Девкам речи говорила:
– Уж вы, девушки-злодейки,
Не любите мово мужа…
– Ну, на черта он нам нужен?
Привяжи себе на шею
Да носи его…
 

Взрослые заливисто хохочут, малыши заканчивают песню отборной бранью.

Мотю передернуло, лицо потемнело и сжалось, губы затряслись и стали тоньше, но она не промолвила ни слова и только, когда ватага ускакала вперед, обратилась ко мне:

– Слыхал? Про меня сложили, а зачем? Сделала ли я кому-нибудь дурное?.. Поют вот, а большие радуются, что дети их умеют сквернословить…

Вытянув шею, приподнявшись, чуть не кричит:

– Ты вот про город… А только люди везде несчастны!.. В деревне того хуже! Хуже!..

Подъезжали к деревне. Песни стали звонче, воздух гуще, голоса слышнее. Оживление и смех волнами перекатывались по обозу. Дорога поднималась в гору. У моста через ручей караван неожиданно остановился.

– Что там такое? – сердито закричал кто-то сбоку.

Словно в ответ впереди послышалось надрывистое:

– Н-но!.. Н-но!..

Загалдели:

– Стала у кого-то!

– Кажись, ягненок попал под колеса!

– Какой тебе ягненок, у Сашки кобыла не везет!

– Поскореича, дьяволы!..

Слезли с возов, подошли к шершавой лошаденке и хилому мужику. Хохочут, обступив гурьбой.

– Два именинника!..

– Лександра, ты бы подпер ее сзади: гляди, полекшает!

Рябой, косоглазый, скуластый Выгода сипит простуженным басом:

– Пой вечную память! Пой вечную память!

– Кой там черт, плясовую! – кричат другие.

Выгода дергает комолою бородой, скалится.

– Ну, плясовую! Пой плясовую!

Несколько человек схватились за тяжи. Выгода, распялив пасть, запел:

 
Александру мы уважим:
По губам его помажем…
Эх, дубинушка, ухни!
Вот зеленая сама пойдет, сама пойдет!..
 

Дядя Саша, по прозванию Астатуй Лебастарный, беспомощно суетился вокруг длинношерстной больной лошаденки, махал на нее руками, чмокал, прыгал, подталкивал со всех сторон, но она только дрожала всем худым, изъязвленным телом, жалобно глядела по сторонам, сопела, качаясь на разбитых ногах, но с места не двигалась. По впалым бокам ее, по вытертой коже, приросшей к ребрам, по крутым желобам между ребер струился пот, под брюхом набилось мыло, усталые глаза по-человечьи плакали…

– Н-но! Н-но, матушка!.. Н-по, кормилица!.. Да что же ты это, а?.. Ну, да чего ж ты, а?.. Н-но!.. – истерично кричал Саша, забегая то с того, то с другого бока лошади, хватался за тяж, дергал вожжи, оброть.

– Немного осталось… Дотяни… Понатужься!..

Кобыла не шла. Ворот у Саши расстегнулся, старая запыленная грудь похожа на лубок, по земле треплется сползшая с ног дырявая онуча.

Кто-то нарочно наступил на онучу, дядя Саша упал. Раздался взрыв хохота.

– Бросьте, робятишки, какой тут смех! Не надомно!..

Теми же глазами, что у лошади, дядя Саша с тоскою глядит на мужиков.

– Сам-то рассупонился, старый верблюд!..

– Не надомно! – хватается Саша за пыльную грудь.

– Не на-дом-но! – передразнивают его. – Чего глаза-то лупишь – подгоняй!

Старик нагнулся повязывать онучу, короткая линючая рубаха сдернулась вверх, обнажая острые крестцы и часть сиденья. Хлопая его ладонью по телу, Выгода ржет:

– Поддень портки, баб испугаешь!..

Саша охает и виновато улыбается.

– Ну его к чертовой матери, поезжай мимо! – опять сердятся сзади. – Замотают лошадей, сукины сыны, а тут стой через них!

Подскочил Илья Барский, Мышонок, Капрал.

– Ну-ко, отступись! – кричит Мышонок. – Левка, заводи свово саврасого вперед!

Капрал развязал вожжи, зацепил их арканом за шею Сашиной кобыленки, а концами обмотал задок передней телеги.

– Трогай!

Сытый мерин легко сдвинул воз, аркан натянулся, обхватив мертвою петлей шею кобыленки; она напряглась, неестественно задрав голову вверх. На боках и животе ее шнурами выступили жилы, мускулы на спине округлились.

– Эй, не отставай!..

– Подстегивай, чего рот раззявил, ворона трепаная!

Раз-два… Раз-два… У лошаденки дугою выгнулась спина, затряслись и закачались ноги; полустертые, редкие зубы оскалились… Выпучив глаза, она захрипела и ткнулась мордой в землю…

– Поцелуй собаку! – злобно сплюнул Выгода.

Аркан сдавил ей шею так, что глаза наполовину выскочили из орбит, губы обметались кровавой пеной.

– Стойте, ребятушки, погодите малость!..

– Гони, чего там – стой: за постой деньги платят!

Дядя Саша, бледный и беспомощный, метался вокруг упавшей лошади, не зная, что делать. Седые липкие волосы поминутно падали ему на глаза, и он тряс, как от пчел, головою, охал, бестолково поддергивал штаны.

Подскочила Мотя.

– Развяжи супонь… Аркан надо перерезать!..

– Так вот я дал, – оттаскивая сестру, заорал Капрал, – новые-то вожжи, барыня выискалась!..

Дядя Саша беспомощно смотрел на сестру, на Капрала. Передняя повозка снова дернула, веревка снова натянулась, таща за собою лошадь.

– Удавите! – не своим голосом закричала Мотя, хватаясь за аркан. – Что же вы делаете, бессовестные?

– Обождите, правда. Ай разорить хотите мужика? Како время-то подходит – страда али нет? – вступились и другие.

Остановились. Развязали вожжи. Лошадь лежала неподвижно. Кто-то пхнул ее в бок ногою. Ребра кобылы порывисто заходили, и она с трудом подняла голову. Плакала крупными слезами, которые, как роса, выступали из-под опущенных ресниц ее. Плакал дядя Саша, Астатуй Лебастарный, без слез плакала сестра.

В телегу запрягли другую лошадь; воз вывезли на гору.

– Ты ее, Иваныч, не води домой, гнедушку-то, пускай тут отдохнет на вольной травке!.. Чижело одной-то, вот и стала, лихоманка! – участливо говорили те самые люди, что минуту перед этим с хохотом и бранью издевались над двумя калеками: обессилевшей лошадью и стариком.

– Ну-ка, девки, будет вам зубы-то перемывать! – крикнул Илья Барский. – Дома посмеетесь. Берись кто за что – живо домчим тележонку!..

Толпа подхватила воз и с шутками и смехом повезла его вдоль улицы.

Вечер становился темнее, росней. Ярко, отчетливо, радостно горели звезды. Пахло навозом, дымом, теплою рекой.

II

На Ильин день сестра родила в поле. Пошла дергать лен, до обеда проработала, а к вечеру начались роды.

Мы с отцом только что убрали в сарай снопы, привезенные для завтрашней молотьбы, и собирались пойти ужинать. Вошел Мишка Сорочинский.

– Видно, Иван, покумимся с тобой: Матрена чижика приперла из Оближного, завтра крестить думаем.

За чужой спиной Мишка раздобрел, выглядит чище; вместо обычного полушубка, кишащего насекомыми, на нем своего сукна однорядка с плисовым воротником, на ногах новые «чуни».

– Не знаю, как вон отец… молотить было собирались.

– А мне что? – с охотой отозвался отец. – Ступай, оксти. Мальчик?

– Мальчик!

– Ну, вот видишь, – пахарь! Крестником тебе будет, ступай… Молотьба не убежит.

Утром я был у Моти. Она бледна как смерть, но глаза ярки и радостны. Развернув пеленки, показала мне красный, беспомощно копошащийся комочек.

– Человек будет, мужик!

Мишка, обрадовавшийся случаю напиться, побежал за водкой, мать стряпала, мы с кумом отправились к попу.

Придя, разостлали на столе «для счастья» полушубок вверх шерстью, положила на него ребенка.

– Поздравляем вас с Ильей… Михайловичем…

– Мальчишка этот живуч будет, – рассуждал за обедом мой отец, махая новой красной ложкой; нос у него тоже покраснел, как кирпич. – Он – полевой: такие живучи! Это еще старые люди заприметили… Бывало, мой отец покойный…

– Дай бог! Дай бог!.. Чтобы счастлив был, богат, умен…

– Нищую братию чтоб не забывал, – вставил слово побирушка Чирей, прожевывая кусок баранины.

– Да, нищую братию чтоб не забывал! – поддакнули ему.

Счастливее всех была Мотя. Светлая улыбка так и не сходила с ее лица.

Когда поставили гречневую кашу, Сорочинский стал обносить по последней и обещал:

– Вырастет парнишка пятнадцати годов, справлю ему поддевку тонкого сукна и опойковые сапоги со светлыми калошами. Чего ты ухмыляешься? – сердито поглядел он на соседа – Федьку Рака, который, прищурившись, шевелил татарскими усами. – Капиталов не добуду?

– Как не добудешь… знамо дело!.. По глазам видать…

Кума сказала, что найдет крестнику хорошую невесту, а к именинам на будущий год подарит ему новую рубаху; она ее сама и сошьет.

– Уж такую закачу… фу-ты, ну-ты… с прозументами… складок сколько насажаю!..

Дед обещал мерку крупы на кашу, пойдет в солдаты – три рубля денег, бабка – полотенце с кружевами, две пары льняных подштанников, еще чего-нибудь, глядя по достатку, а повитуха, веселая и милая старушка-песенница, была бедный человек.

– Мне дать нечего, – засмеялась она, – у меня у самой ничего нету… Я буду приходить к Ильюше играть: строить ему городушки, рассказывать сказки, побасенки, все, что в голову влезет.

– И на этом спасибо, – ответили ей, – в рабочую пору глаз за маленьким дороже дорогих подарков.

После больших стол накрыли детям, сбежавшимся со всего конца: у нас это в обычае – где родился новый человек, ребятишек угощают обедом.


С тех пор Мотя стала неузнаваема. Вечно сомкнутые губы теперь играли улыбкой, движения стали упруже и свободнее; работая, она перекликалась с соседями, шутила.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33

Поделиться ссылкой на выделенное