Иван Вольнов.

Повесть о днях моей жизни



скачать книгу бесплатно

– Читал бы под окошком книги или на гармонии зажаривал, а то – наво-оз!.. Мы знаем эту моду, нас, брат, не обманешь, даром что не учены!.. Гляньте, мол, робята: грамота мне словно – тьфу, а окромя того – работать понимаю, одно слово – золотых дел мастер!

– Га, пугать задумал, мы и так пужливы!.. Сел за книжки, значит, и сиди, как черт, а то – гуляй по холодочку, это – твое дело, это мы можем понимать, а навоз мой пращур чистил!.. Бает: нечего орясничать, работать надо, ну, и гнись, козёл глумной, потей, смеши деревню!..

Багровый от злости Ноздрин, стоя без шапки, как собака, тявкал на всю улицу:

– Ты – муж-жик?.. Ты до причалу доволокся? Топерича ты – господин в серых штанах и при медали? Так покажи мне форс господский, чтоб поглядел я и сказал: как будто наш, простой, а куролесит лучше барина!.. А посконная рубаха? А лохматые портки? Рубаха ребра мне истерла, а тройчатки вымотали силу!..

Вездесущий дух – пастух Игнашка Смерд – вздохнул, качая головою, вытер мутные глаза и прошептал:

– Ох, брось, родимый Вася, бро-ось: пропахнешь нехорошим духом, не возьмут тебя больше господа к себе в училишшу, оставь, ягненочек, пускай отец копается, а ты блюди себя… Оставь, зачем ты этак, глупый!.. Брось их к бесу, вилки-то; бросай, куда попало!..

Когда об этом происшествии узнал Созонт Максимович, то весь перекосился. Ночью его Любка захватила в крупорушке с Павлой; он был встрепанный и красноглазый, говорил осипшим голосом, пил квас со льдом, через все лицо имел багровую царапину и с постели на полу не поднимался.

– Ну-ко, слышишь, пан Твардовский, сбегай за Егоршей! – крикнул он мне через двери, грузно приподнимаясь на локте. – Сей секунд чтоб! – и припал сухими ярко-красными с налетом шелухи губами к медной объемистой кружке, доверху наполненной молодым, пенистым квасом.

Егор пришел без шапки, босиком, прямо оторванный от работы. Ноги его выше щиколоток были вымазаны коричневым навозом, между пальцами торчала прелая солома, а на лбу еще не высохли крупные капли пота.

Одернув вздувшуюся на боках пузырями рубаху, он перекрестился на иконы, поздоровался с Китовной, вопросительно уставившись в лицо ей.

– В горницу пройди, Егорушка, он там, – не поднимая головы, промолвила старуха. История прошлой ночи пришибла ее, и бабушка с утра ни с кем не разговаривала, сидя на залавке и вытирая рукавами слезинки.

Весело ухмыльнувшись, Егор отворил стеклянные двери в горницу и, увидя на полу, на пестром самодельном ковре Созонта Максимовича Шатрова, подмигнул:

– Али голова болит? Вставай, вставай, невесты у ворот заждались; ах ты, соня!.. Вот дрыхнуть-то здоровый, батюшки мои! – замотал он головою.

– Ты мне сколько должен? – скаля зубы, злобно перебил его Созонт Максимович, и лицо его сразу налилось кровью, а губы побелели.

Егор оторопел.

– Да как тебе сказать, чтобы не сбрехнуть, – уже насильно улыбаясь, хотя втайне и думая, что Шавров шутит, пролепетал старик, – ковша три опохмелки, что? Это можно в один минт сварганить, баб-то нету, хе-хе-хе!.. – Заглядывая хозяину в глаза, Егор тряс длинной бородой и хлипал. – Мы не хуже твоего вчерась тоже порядочно клюкнули, а нынче с самого утра вот тут шурум-бурум, – Егор дотронулся до лба и до висков. – Квас-то у тебя никак свежий? Глотну маленько, может, отойдет от сердца…

Но Шавров порывисто дернул кружку из-под носа Егора, и квас расплескался по ковру и полу.

– В дворяне записался, чертова паскуда? – схватив себя за грудь, прохрипел Созонт Максимович, трясясь и пуча красные глаза. – Заплати долги сначала, а потом дворянься, а покамест я в деревне дворянин, а ты и твой щенок – холопы мне!..

Перчатки, бляху на картуз, ошейники – в дворяне? Деньги дай!.. Зарежу, твари безживотные!..

Шавров вскочил с постели, покружился, как разъяренный бык, по горнице и, отыскав за большим степным зеркалом, с краев облепленным конфетными бумажками и водочными ярлыками, связку акациевых бирок, вытащил одну из них и, насмешливо и с ненавистью глядя на перепуганного старика, прошипел:

– Шесть красных и семь гривен, чуешь? Через неделю я у тебя последние портки продам… Пошел, лярва, вон!..

Пришибленный Егор, виновато улыбаясь, потный, с трясущимися от стыда и гнева руками, как-то боком, пряча в сторону слезящиеся глаза, прошел через теплушку, долго шарил руками у притолоки, хотя дверь была настежь отворена, беззвучно, как по мягкой овчине, спустился с крыльца. Почему-то было жалко и смешно смотреть на его круглую загорелую лысину, похожую на новый, хорошо выжженный горшок, еще мало побывавший в печке и не обкоптившийся, на седые спутанные волосы, узенькой полоской идущие по затылку от уха и до уха, в которых торчал старый ржаной колос, на длинную, тонкую, морщинистую, как неудойное коровье вымя, шею и на грязные, в заплатах, пестрядинные штаны, мешком свисавшую мотню, на синюю рубаху, от лопаток до крестцов пропитанную потом. Вошла Павла.

– Батюшка, у лавки мужики стоят, Иван Белых да Алексан Головочесов, просят в долг до новины.

Шавров метнулся.

– Пускай подохнут с новиной, ни маковой росинки никому!..

Солдатка удивленно подняла брови.

– Есть, которые на деньги. Там их много.

– Всем только на деньги. Будет, поблаженствовали за мое здоровье… Я им да-ам до новины! – заревел Шавров, крепко ругаясь и стуча кулаком по сундуку. – Они у меня узнают, как я есть дармовщица, сук-кины сыны, бр-ро-дяги, нищета сверленая!..

Павла как-то по-особенному дернула подбородком и бросила резко:

– Нам это не выгодно – на деньги; брать никто не будет!..

– А я снаряжу тебя с поклонами, чтоб брали, – еще резче отозвался хозяин и, вытащив из-под себя ключи, сказал: – Принеси мне льду из погреба…

И когда солдатка возвратилась с полною чашкою хрустящего льда, он, глотая его крупными кусками, говорил: – Гнилье заставлю втридорога брать: я им страшней бога!.. Можешь ты это понимать, или нет?

Переменив голос, ласково спросил:

– Ты что пасмурная, грызлась, что ли?

– Там их три, – надула губы Павла, – проходу не дают, срамотно даже слушать… Я им не слуга в лаптях, чтоб этак величаться!.. Я лучше со двора уйду… Без мужа меня всякая глиста в полон может забрать…

Концом кисейного передника молодайка вытерла глаза.

Глядя на нее, я думал:

«Если бы я мог с тобою справиться, если б на то была моя воля, эх, и бил бы я тебя, стерву!»

А солдатка, словно догадавшись, о чем я думаю, зашипела:

– Ты чего, чертенок, голову просовываешь? Я т-тебя, короста!.. – и как-то из-под низу, наотмашь хлестнула по щеке.

– Ва-анька! – заорал Шавров. – Бесенок! Отломаю голову, если будешь подслушивать!..

Мимо Китовны, которая в таком же положении и на том же месте, на залавке, продолжала сидеть, пригорюнившись, я стрелой вылетел в сени, а оттуда под навес, схватил первые попавшиеся грабли и начал сгребать в кучу мусор, раздумывая: «Вот бы его теперь снохачом-то обозвать, черта рыжего, а эту – шваброй…»

IX

Был на исходе летний вечер. Червонным золотом подернулась парча далеких облаков; легкой сероватой дымкой окуталось небо. Заблестели коньки крыш, пожаром зажглись окна, поперек дороги легли длинные строгие тени. Мягкая, лиловая, полупрозрачная на заходящем солнце пыль, поднятая телегами и пришедшим с поля стадом, неподвижным туманом заволокла улицу. Серебряные нити последних лучей, стрелами протянувшиеся от еле видных щелей на дощатом заборе, боролись с надвигающимися сумерками, печально бледнея и тая.

В избушку, где я обувался, стремительно вскочил, весь в поту и пыли, возбужденный Петя, крича не своим голосом:

– Сейчас Васю видел!.. Ваня, сейчас видел Васю за околицей!..

Из горницы, через двор, неслись визги и дикие пьяные песни Шаврова, второй день кутившего с дьячком и работниками; под навесом, склонив голову на грудь, сидела Любка; Гавриловна с Варварой доили коров, а бабушка ушла от стыда к соседям.

Я подвил оборку, отряхнулся и, доставая с голобца одежду, сказал товарищу, поглядывая в окно:

– Ты разве не слышал, что там делается? Лезь-ка на амбар, пока не поздно: я в ночное собираюсь…

– Да ведь и он тоже в ночное! – захлебнулся от восторга мальчик. – Лапти обул, синяя рубаха с ластовицами, кругом его ребятишки, а он сидит на гнедке Егорием Победоносцем и этак руками – то туда, то сюда, а те слушают, вытянув шеи, и молчат…

Петя поднимал и опускал худые, в цыпках, руки, поворачивался во все стороны, и глаз его блестел, как свечка, а лицо от торопливости подергивалось.

– Иди спать! – прикрикнул я. – Пахома ждешь?

Раньше такие слова и такое событие, как пьянство в доме, к которому он с детства не привык и всегда до слез боялся, особенно если пьянство было с дракою, оглушили бы товарища, но теперь он словно ошалел.

– Поровнялся со мной, кричит: «Здравствуй, пастушок!» А я – в рожь, а стадо – кто куда, а они хохочут… «Ах ты, говорит, разбойник, разве можно хлеба мять?..» А я вот как испугался, прямо – смертушка…

Петя трещал, как сорока, склонив набок голову, и порыжевший хохолок его на грязном темени вертелся и подпрыгивал.

– Ты ужинал?.. Скорей собирайся… Что, Мухторчик не лягается? Мне бы снять шапчопку, да и гаркнуть: здравствуйте, Василий Егорович, с приездом вас! А я, ну-ко – в рожь: вот демон кривоглазый!..

– Ты в ночное, что ли, собираешься? На что тебе Мухторчик? – прервал я болтовню его.

Товарищ, отыскивая под дерюгой оброти, закрутил в знак согласия головой, но я сказал:

– На амбар лезь, пока цел, а в ночное тебе ехать незачем!..

– Поучи кобеля на месяц лаять! – вдруг выпалил Петруша и ни с того ни с сего начал крыть меня бранью.

– Ты какой указчик мне – отец аль брат? – топорщась, как ободранный цыпленок, налетал он. – К черту амбар, лезь сам, лошади хозяйские!..

– Петя, милый, что с тобою? – прошептал я, не веря собственным ушам. – За что ты меня этак?

Мальчик как будто опомнился. Вытерев ладонью мокрый лоб, пытливо посмотрел на меня, и вдруг брови его, будто от изумления, высоко приподнялись, подбородок запрыгал, и щеки опустились вниз, и из серых глаз товарища горохом посыпались слезы.

– Н-не могу я… Силы нету… – простонал он и, прикрывшись рукавом разорванной рубахи, упал на помост. – Измучился весь… С часу на час ждешь беды… Аж голова болит от нехорошей жизни, а тут еще ты привязываешься!.. Мне поглядеть на Васю хочется, а ты: на амбар лезь!.. Я скоро совсем уйду от вас!..

Дорогою приятель повеселел. Неумело сидя на Мухторчике и придерживаясь руками за гриву, Петя тараторил:

– Вот этой стежкою пальнули, видишь? Вася впереди, а робятишки сзади… Приедем в Заполосни, первым делом наберу сухих котяшьев, вторым – разведу огонь, потом подсяду и скажу: «Что, Васильюшка, учиться мне не пособите?» – «Отчего, скажет, нельзя; сейчас аль после?» – И почнет опять этак руками – то туда, то сюда, а я буду слушать…

На сине-пепельном придвинувшемся небе против нас золотилась первая вечерняя звезда. По обеим сторонам узкой дороги, поросшей меж колей пыреем и белоголовником, неподвижною стеною стояла выколосившаяся зелено-бурая, в сумерках почерневшая рожь, с круглыми, похожими на блюда, вымочинами, кое-где обметанными куколем, краснушкою и васильками; там и сям широко разметались рубежи-полынники и одинокие ракитки; на косогоре, в темном ковре проса, испещренного межами, будто две сестры, обнялись стройные осины. Серые копыта лошадей, трава и хлеб – росисты; от росы отволгли гривы. Кругом изумительная тишина, от которой слышен звон в ушах. Изредка лишь где-то далеко вавакнет самка-перепел, дернет коростель, прохрустит былинка на зубах нагнувшейся лошади, сухо звякнет подкова о подкову, тяжело, словно после неотвязной думы, вздохнет поле и замолкнет, и пугливо притаится вечер, и тревожней замерцают звезды. Земля дышит ровно, бесконечно глубоко, как натрудившаяся в родах женщина, и мягкие сумерки – ее слабая, еще мученическая улыбка, которая под утро расцветет в ликующую песню, в трели, в радужные краски, в лучисто-искрящийся, крепкий и здоровый смех.

Товарищ затянул было песню, но, посмотрев на тихие, молитвенно спокойные поля и на темную полосу безоблачного неба, мягкою завесою подернувшую даль, замолк, прижавшись к теплой холке мерина, и до самого табуна, версты две-три, мы ехали, не проронив ни слова, и лишь когда метнулся яркий огонек костра в овраге и темные снующие фигуры детей вокруг него, Петя неудержимо весело, всем своим существом, засмеялся.

– Господи, как хорошо-то!..

Он соскочил с Мухторчика и, как заяц, начал бегать по росистой траве.

Проголодавшиеся лошади, пользуясь остановкой, набросились на рожь. Саврасый жеребеночек-сосун, любимец Федора, гремя бубенчиком, смешно расставил тонкие, неокрепшие ноги, оттопырил белый хвостик, тыкаясь губами в полное материнское вымя: как ребенок, он звучно глотал молоко и причмокивал, а воронуха-мать, обернувшись, любовно обнюхивала его спину с темным желобочком.

Облокотившись на руку, Васютка Пазухин полулежал у костра. Остроглазый мальчуган в отцовской шапке доставал голою рукой из золы печеные картошки; другой, беленький, похожий на Петрушу, тащил мешок с хлебом и бутылку молока. Два длинноволосых карапуза, лет по семи, растянувшись на животе, смотрели, не мигая, в лицо Васе. В нескольких шагах от костра, сжавшись в тесный круг, человек одиннадцать играли в «лису».

– Жарят, черти! – засмеялся Петя, спрыгивая с мерина. – Бог помочь вам!

Сидевшие у огня пузыри кувырком подкатились к нам.

– Пошто поздно? – спросили они в один голос и, не дождавшись ответа, побежали обратно.

– Шавровские пастухи на четырех… Красавчика с Буланкою оставили дома, – доложили они товарищам и опять улеглись на животы, подперев ладонями пухлые подбородки.

– Сейчас спросишь или потом? – тихонько обратился я к Петруше, выбирая поудобней место для спанья, но присмиревший на людях товарищ, прячась за меня, глядел во все глаза на Васю, не отвечая ни слова.

– Посытней бы жить нам, вот что плохо, – очевидно, продолжая прерванную нашим приездом беседу, заговорил он. Голубовато-золотистое пламя костра чуть-чуть освещало его лицо и большие потемневшие глаза его. – Школ больше, книг, людей ученых… А то, что же это, – дети мрут, скотина дохнет, кругом пьянство, урожаи скоком, голод; поневоле озвереешь… А ученье… – Вася взял себя обеими руками за голову и как-то восторженно, светло и любовно прошептал: – Как это хорошо – учиться!..

Лощиною, из-за кустов, ночь незаметно подкралась к табуну, окутала всех мягким покрывалом, стерла линии, темным колпаком накрыла тлеющий костер; испуганные язычки жидкого пламени тревожно замерцали, торопливо прячась под узорный пепел.

Приподнявшись так, чтобы нас всех видеть, Вася долго говорил нам о России, о той стране, в которой мы живем, о ее могучей необъятности, о том, что на полдень и на полночь, по всем четырем сторонам, живет столько мужиков, таких же, как и мы, что ходи десять, двадцать, сто лет, всех не пересмотришь, полей не измеряешь, людей не перечтешь, и что за русскими людьми есть разные другие люди – немцы, а всего их без числа, без края… Потом говорил о том, что земля наша – малая песчинка в мире и что звезды, которые нам кажутся блестящим бисером на небе, сродницы ее, подруги.

Я не могу и десятой части передать того, что говорил Васютка в этот необыкновенный и на всю жизнь памятный вечер. Помню только, сначала я не поверил ему, как и большинство улыбающихся товарищей, но потом я прижался к дремавшему карапузу, голова моя закружилась; я забыл, где нахожусь и кого слушаю и кто я в жизни, и каким-то чародейством были для меня слова его. Шальным я убежал в овраг, к ручью, бросился на росистую траву и, не знаю, с горя ли, иль с радости, заплакал так, что во мне перевернулось все нутро, и я потерял сознание…

X

Настоящая глава – одно из грустнейших воспоминаний моего отрочества, и события, в ней описываемые, а также и последующие, много способствовали тому, что я, может быть, преждевременно вылупился из отроческой скорлупы.

Петруша, Вася Пазухин и большинство ребят уехали из ночного еще до солнца. На день в поле остались только дети да те из подростков, у которых не было дома неотложного дела.

Раннее утро на лугу – бесконечно красивое время: тогда роса горит и переливается ярчайшими самоцветами, воздух чист и прян, как мед, а хлеба в розовом, колеблющемся, необъятном покрывале.

Бодрые, обласканные солнышком, мы веселою гурьбою выкупались в бочаге, напекли картошек и, усевшись в круг, завтракали.

– Намнемся досыта и в чехарду, – лукаво щурясь, говорит Алеша Маслов, востроглазый, продувной мальчишка, подталкивая в бок мешковатого Селезня, которому вчера досталось больше всех в «лису». – Ты как, Семен?

– Дыть я, чего ж, я не сробею… Только чтобы озорства не было, – медленно, будто вытягивая слова из желудка, сопит тот. – По-божьи согласен, по-чертову согласья нету…

Слова его внутри бухнут и прилипают к языку; он их отдирает, тужится, мотает головой и, не осилив, сует в рот нечищенную картошку, пачкая подбородок и губы золой.

– Поглядыва-ай!.. Поглядыва-ай!..

Надев на палку картуз, из-за холма, в котором будто бы в старое время хоронили утопленников, нам машет караульщик Пронька, указывая вдаль, на синеющий бугор.

– Объездчик едет!.. Привьет во-спу!..

По пыльной дороге, пока еле видный, мчался верхом человек в красной рубахе.

Алеша приложил руку к козырьку и, посмотрев, сказал:

– Никак в самом деле он… Лошадей надо пересчитать… Ну да, свернул на нашу стежку!..

Неизвестный человек, объездчик, по предположению Алеши и Проньки, несся во всю прыть, оставляя за собою клубы пыли. Изредка он взмахивал руками, и тогда рубаха его надувалась пузырем.

Мы встали на ноги.

Вот ближе, ближе… Лошадь – гнедой масти, во лбу звездочка.

– Пахом ваш! – закричал Алеша. – На Красавчике!

– Да, Пахом.

Круто осаживая около нас вспенившегося жеребца, работник гаркнул:

– Марш домой!..

Он бледен, пьян, без шапки, босиком.

Ни слова не говоря я торопливо схватил оброти.

– И ты! – Пахом ткнул кнутовищем Селезню. – Марш все домой!..

– А что ты нам, хозяин, что ли? – попробовал защищаться Пронька. – «Марш все домой!» Нам приказано до вечера стеречь.

– Молчать, кутенок дохлый! – заревел Пахом и хлестнул его кнутом по голове. – Сказал и – слушайся!.. Марш без разговоров!..

– Я отцу пожалуюсь, – заплакал Пронька, но тем не менее покорно взял одежду, направляясь к своим лошадям.

Пахом гарцевал и лаялся, как пес; с удил Красавчика сочилась кровь.

Дождавшись, когда все сели на лошадей, он гикнул и помчался тою же дорогой, что приехал, бросив:

– Езжай рысью, кто отстанет – лупка!.. Нынче – пиршество!..

Перепуганные, а некоторые и в слезах, мы молча подъезжали к Мокрым Выселкам, теряясь в догадках. В поле, несмотря на будни, не было ни одного человека. Кое-где на пашне серели распряженные телеги; в бороздах, свалившись набок или задрав обжи вверх, валялись сохи, опрокинутые бороны; у канавы, между Кукушечьим перелеском и Святым Колодцем, лежал веревочный кошель, набитый сеном, пыльный шарф, возилки, синий – из рубахи – мешок с хлебом; в озими телята, а кругом на всем пространстве ни души.

– Неладно что-нибудь, – промолвил Селезень, – к чему бы этак? На дворе покос, а люди празднуют… Пронь-ка, больно тебя устегнул работник-то?

– Нет, погладил! – еще всхлипывая, отозвался тот. – Тебя бы этак!..

– Что ж, я бит: меня с шести лет в работу впятили… Погодьте, никак колокольчик? Ишь ты, даже много! Свадьба, что ли?

Действительно, из-за осинника кто-то азартно звенел колокольцами. С еще большим недоумением мы переглянулись, подстегивая лошадей, а когда въехали на улицу, перед изумленными глазами открылась такая картина.

Пьяный Шавров, одетый в желтую полушелковую рубаху и плисовые шаровары, сидел в тарантасе. Жирно политые лампадным маслом волосы его блестели, расстегнутый ворот рубахи обнажал широкую грудь в рыжей шерсти; померкнувшие оловянные глаза бессмысленно таращились. Рядом с ним, по правую руку, вертелся дьячок-приятель, где-то с ног до головы выделавшийся в навозе; по левую – работник, Вася Батюшка, чинный и благообразный, в вышитой темно-красной, бордовой рубахе и полосатой, с хозяйского плеча, жилетке, а на козлах, в сарафане, в розовом платке, успевший уже перерядиться, Пахом. В тарантас, пестро украшенный лентами, было запряжено штук двенадцать пьяных баб. У каждой наискось, через плечо подмышку, лямка. Бабы – молодые, лучшие из Мокрых Выселок. Впереди их, парами, под предводительством того замухрышки, который нам играл с Петрушею на дудках, стояли музыканты, держа наготове балалайки, косы, бубны, старые ведра и заслонки из печей; за ними девки, переряженные парнями, а парни, переряженные девками, лица парней были вымазаны сажей, а на головах высокие соломенные колпаки. Сзади тарантаса, меж полукольца нарядных мужиков и баб, на привязанной к оси корове, сидел счастливо улыбающийся Влас, закутанный в голубое байковое одеяло.

И над всем этим, как кошмар, стоял неистовый хохот, матерщина, свист и песни. А по задворкам, где на картофельных полосах ходила беспризорная скотина, прятались между пучков соломы перепуганные дети и старухи. С голубого неба радостно светило ласковое солнышко, плыли шапочками облака, на крышах мирно ворковали голуби и щебетали ласточки.

Сзади меня, забыв о недавнем огорчении, взвизгивая и закрывая ладонями лица, хохотали Пронька и Алеша. Недалеко от них, став на четвереньки, Клим Ноздрин, одетый в вывороченную шубу, лаял на жеребенка-сосунка, а жена его, хватая Клима за ноги, кричала:



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33

Поделиться ссылкой на выделенное