Иван Толстой.

Бедлам как Вифлеем. Беседы любителей русского слова



скачать книгу бесплатно

© Б. М. Парамонов, 2017

© И. Н. Толстой, 2017

© ФГБОУ ВО «Российская академия народного хозяйства и государственной службы при Президенте Российской Федерации», 2017

* * *

О названии этой книги

Набоков в русскоязычном «Даре» сказал, что Достоевский – это обратное превращение Бедлама в Вифлеем. Это не просто очередной пинок в спину нелюбимого классика, но, как водится у Набокова, лексическая ловушка. Мастер-командир английского языка, Набоков знал, что слово «бедлам», bedlam, есть испорченное от bethlem, а оно, в свою очередь, испорченное от Bethlehem, что и означает по-английски Вифлеем. Провербиальный сумасшедший дом, существующий с тринадцатого века, был наречен, как водилось в давние времена, священным именем. То есть Набоков не только о Достоевском в данном случае высказывался, но также каламбурил – и делал это, по своей привычке, тайно.

Это не мешает признать, что каламбурное высказывание в сущности верно – касаемо не только Достоевского, но и русской литературы в целом, более того – всей русской истории и жизни. Русские райские песни поются в психушке, в дурдоме. Россия и есть Бедлам в Вифлееме или обратно – Вифлеем в Бедламе. Это одно и то же. Русский Христос родился в Бедламе и недаром прогуливается с красногвардейцами, а Сталин твердо укрепился в амплуа спасителя православия.

Борис Парамонов
* * *

Прежде всего, подчеркну, что авторство этой книги принадлежит Борису Михайловичу Парамонову. Это его идеи, концепции, построения – его, говоря по-шкловски, матерьял и стиль.

Моя роль в этих беседах – слегка направлять, уточнять и подливать из графина. Ближе всего такая позиция к роли доктора Уотсона: грязь на левом обшлаге ему в одиночку не связать с потерей наследства.

Предлагаемые беседы в своей устной форме прозвучали на волнах «Радио Свобода» в 2012–2016 годах. Для настоящего издания они избавлены от специфических примет радиоэфира, но ни на какое научное или педагогическое значение не претендуют.

Сохраняя, по возможности, живую речь, мы сберегли и некоторое число неизбежных тематических повторов.

Главы переименованы.

Иван Толстой

Писатель как преступник: Набоков

Б. П.: Я бы, Иван Никитич, начал разговор о Набокове с воспоминаний: когда, где и как мы узнали о его существовании и что за этим последовало. Надеюсь, вы возражать против такого введения не будете.

И. Т.: Ни в коем случае. Тем более что такие мемуары уже имеются: например, Александр Горянин, один из лучших, если не самый лучший, переводчик английского Набокова, выступил с подобным текстом (журнал «Звезда», 2007, № 7).

Б. П.: Я этот текст читал, он называется «Тебя, как первую любовь…».

И эти слова отнесены не к Пушкину, как у Тютчева, а именно к Набокову. Вот как! Действительно, Пушкин – явление вполне привычное, домашнее, с младых ногтей всякому школьнику известное, а Набоков, объявившись как некий бог из машины, чуть ли не с неба свалившись, заставил сначала онеметь, а потом восторженно ахнуть. Это было ни с чем не сравнимо, никогда незнаемо. И думаю, не ошибусь, если скажу, что в тогдашней реакции читающей России на Набокова главным ощущением, главным озарением было: какова ж была бы Россия, если б… Ну известно что если б. Не новый писатель появился, не чудесными книгами пленил, а возник в некоей галлюцинаторной (то есть обманчивой) ясности образ настоящей России, лучшей России, увы, не здесь обретающейся.

Надо ли говорить о том, что это была всего-навсего смена иллюзий? Или по-другому скажу:

по извечной русской привычке литературу спутали с жизнью. Не говоря уже о том, что Россия, которую мы потеряли, отнюдь не Набоковыми определялась – ни сыном, ни, само собой разумеется, отцом.

Но давайте, однако, вспоминать факты и события. Я впервые услышал о Набокове – как и Горянин, кстати, – прочитав в журнале «Новый мир» в 1956-м оттепельном году мемуары бывшего эмигранта Льва Любимова под названием «На чужбине». Там говорилось о самом талантливом эмигрантском писателе Сирине – псевдоним Набокова, как известно, от которого он отказался, перейдя на английский. И вспоминал Любимов роман «Защита Лужина» – ту вещь молодого автора, которая вывела его в первый ряд эмигрантской литературы. Более того – цитировал, приводил отрывок из романа. Текст был очень для пятьдесят шестого советского года необычный, а потому сразу и навсегда запомнился. Вот такой отрывок, давайте процитируем.

Лужин действительно устал. Последнее время он играл много и беспорядочно, а особенно его утомляла игра вслепую, довольно дорого оплачиваемое представление, которое он охотно давал. Он находил в этом глубокое наслаждение: не нужно было иметь дела со зримыми, слышимыми, осязаемыми фигурами, которые своей вычурной резьбой, деревянной своей вещественностью всегда мешали ему, всегда ему казались грубой, земной оболочкой прелестных, незримых шахматных сил. Играя вслепую, он ощущал эти разнообразные силы в первоначальной их чистоте. Он не видел тогда ни крутой гривы коня, ни лоснящихся головок пешек, – но отчетливо чувствовал, что тот или другой воображаемый квадрат занят определенной сосредоточенной силой, так что движение фигуры представлялось ему как разряд, как удар, как молния, – и всё шахматное поле трепетало от напряжения, и над этим напряжением он властвовал, тут собирая, там освобождая электрическую силу.

Потом, оправившись, так сказать, от первой травмы, люди начитанные увидели связи Набокова с современной литературой – и вспомнили Юрия Олешу: столь же изысканно построенная фраза. Теперь, читая Набокова, такие сходства не раз обнаруживаешь. Например, в «Зависти» есть описание ног Вали – а в «Защите Лужина» пассаж, начинающийся словами: «Мальчик хорошо, подробно знает свои коленки…»

И. Т.: Только, ради бога, Борис Михайлович, не надо задерживаться на смене пола у обладателей коленок!

Б. П.: Как раз для Набокова это не специфично. Правда, один раз, в целях маскировки, он заменил девочку мальчиком – в романе «Под знаком незаконнорожденных», но долго не выдержал, и в том же романе на последних страницах появилась одна из его Лолит. Я по этому поводу написал эссей «Набоков и мальчики» – и вернусь к этому набоковскому роману позднее.

И. Т.: Но продолжим воспоминания о явлении Набокова советским читателям. Какие подробности еще вы вспоминаете?

Б. П.: Второй случай упоминания Набокова в советской печати был в мемуарах Эренбурга, в главе о Бабеле, сказавшем о Набокове: талантлив, но писать ему не о чем. Тут затрагивается очень большая тема, выходящая за рамки воспоминаний хоть эренбурговских, хоть наших с вами. Я думаю, что к словам Бабеля нужно отнестись осторожно. Сам он был писателем, очень связанным с материалом, причем экзотическим, и вне этой экзотики – хоть конармейцев, хоть бандитов – писать не мог. Ему был важен событийный материал. А у Набокова проза получалась из самого, что называется, сора, из вырских прогулок. Тема же у него сверхэмпирическая, конечно, есть – это тема потерянного и обретенного в творчестве рая. Он помнил о небесной родине, не просто о России.

Еще одно воспоминание: имя Набокова однажды встретилось в журнале «Польша», этом оазисе соц-лагерной пустыни. Была статья кого-то из польских писателей, ругавшая соотечественников и кончавшаяся словами: лучше вернусь к «Лолите». А вот где объяснялось, что это за Лолита, уже не помню, когда и как нам дали понять, что это порнографическое сочинение русского эмигранта Набокова.

Ну и еще: то ли в середине, то ли в конце шестидесятых годов в «Литературной газете» появилась-таки целая статья о Набокове. Подписана статья была двумя нарочито блеклыми фамилиями, вроде как Петров и Белов, – такими же ходовыми и незаметными: явный признак творчества литературоведов в штатском. Там тоже цитата была дана, из романа «Дар»: то место, где Федор вспоминает, как он начинал писать стихи и как воевал или мирился с рифмами. Но эта мотивировка была опущена и охота молодого поэта за созвучиями представлена как образец стиля Набокова, тем самым приведенного к абсурду:

«Летучий» сразу собирал тучи над кручами жгучей пустыни и неминучей судьбы. «Небосклон» направлял музу к балкону и указывал ей на клен. «Цветы» подзывали мечты, на ты, среди темноты. Свечи, плечи, встречи и речи создавали общую атмосферу старосветского бала, Венского конгресса и губернаторских именин. «Глаза» синели в обществе бирюзы, грозы и стрекоз – и лучше было их не трогать. «Деревья» скучно стояли в паре с «кочевья» <…>. «Ветер» был одинок – только вдали бегал непривлекательный сеттер, – да пользовалась его предложным падежом крымская гора, а родительный – приглашал геометра. Были и редкие экземпляры – с пустыми местами <…> для других представителей серии, вроде «аметистовый», к которому я не сразу подыскал «перелистывай» и совершенно неприменимого неистового пристава.

И. Т.: Это обретает смысл, если привести первую и последнюю фразу, опущенные в этой цитации: «Рифмы по мере моей охоты за ними сложились у меня в практическую систему несколько картотечного порядка. Они были распределены по семейкам, получались гнезда рифм, пейзажи рифм». И последняя фраза: «Словом, это была прекрасно размеченная коллекция, всегда у меня бывшая под рукой». Тогда всё становится на место: муки молодого поэта и подручные способы их преодоления.

Б. П.: Вот такими шулерскими приемами в советском официозе пытались представить Набокова – каким-то графоманом. Да еще порнографом. Главное – полностью бесполезны были такие попытки. Интерес не пропадал, а разжигался. И ведь несмотря на абсурдность усеченного текста, всё равно он был хорош – задевал, чувствовался мастер словесности.

И. Т.: А я помню еще, что антинабоковским аргументом были его собственные слова о том, что он свои энтомологические открытия ценит больше своей литературы.

Б. П.: Еще один случай, скорее даже печальный, враждебного выпада в сторону Набокова. Его произвел, увы, Твардовский в предисловии к собранию сочинений Бунина. Вот, мол, Бунин хоть эмигрант, а наш, русский, не то что какой-то Набоков. Так примерно звучало. Причем видно было, что это не просто «тактика», а искреннее мнение поэта.

И. Т.: Но тогда сугубо позитивной предстает позиция Солженицына, тоже ведь насквозь русского, – ведь он выдвинул кандидатуру Набокова на Нобелевскую премию. Что и говорит лишний раз о том, что Солженицын не просто автор сенсационных антисоветских текстов, а настоящий писатель, обладатель большого словесного дара. Но это в сторону, вернемся к Набокову. Давайте теперь вспомним, какие его книги, как и когда нам случилось прочитать под сенью, так сказать, советской власти.

Б. П.: Удивительное дело: ведь мы, я по крайней мере, прочитал почти всего Набокова, причем не в слепых машинописных копиях, а книги, тамиздат. Первой была едва ли не лучшая – «Приглашение на казнь». Потом последовала «Защита Лужина» та самая, знакомая по вышеприведенной цитате. Даже «Подвиг» циркулировал, вещь проходная у Набокова. А из фундаментальных сочинений – «Дар» и «Другие берега», – вот эти я читал в ксерокопии. То есть знал уже всего русского Набокова за исключением «Машеньки» и «Отчаяния».

И. Т.: Были еще «Король, дама, валет» и «Камера обскура» в русском периоде Набокова-Сирина.

Б. П.: Нет, эти не попадались. Но «Лолита» в конце концов объявилась – в том самом издании, которое и сейчас у меня на полке, с портретом автора на задней обложке – этакий патриций времен упадка Римской империи.

И. Т.: Борис Михайлович, не о Достоевском ли сейчас говорить начнете, нашим сегодняшним автором не любимом? Это ведь его персонаж папаша Карамазов так себя преподносит. Подождите, у нас еще не кончился вечер воспоминаний.

Б. П.: С моей стороны, пожалуй, и кончился: напав на «Лолиту», можно переходить к разговору по существу. Дело в том, что мне она не понравилась. Натурально, признаться я в этом не мог даже самому себе. Как так не понравилась? А тайна, а подполье, а шумная слава этого сочинения, собственно и сделавшего Набокову мировое имя?

Но вы знаете, Иван Никитич, теперь, по истечении непредставимых прежде сроков, готов признаться: я «Лолиту» с трудом дочитал, она оказалась, прости господи, скучной.

И. Т.: Мне кажется, Борис Михайлович, тут вы попались в ловушку к Набокову. Он же сходную ситуацию описал в послесловии к «Лолите», раздумывая, почему роман поначалу отвергли четыре американских издательства. Цитирую: «Некоторые приемы в первых главках „Лолиты“ (дневник Гумберта, например) заставили иных моих первых читателей-туристов ошибочно думать, что перед ними скабрезный роман. Они ждали нарастающей серии эротических сцен; когда серия прекратилась, чтение прекратилось тоже, и бедный читатель почувствовал скуку и разочарование. Подозреваю, что тут кроется причина того, что не все четыре издательства прочли мой живописный текст до конца».

Б. П.: А я, Иван Никитич, давно перестал верить Набокову на слово. Если он что-то особенно гневно или язвительно опровергает – там и следует искать правду о нем. Такова его малопристойная ругань по адресу Достоевского и Фрейда, о чем я еще с удовольствием поговорю. Так и в данном случае: Набоков делает вид, что композиционные недостатки «Лолиты» существуют не в авторском тексте, а в воображении критиков. Между тем первые критики – причем, не внутрииздательские, а рецензенты уже вышедшей книги – говорили то же самое.

К пятидесятилетию «Лолиты» я делал юбилейную, так сказать, радиопередачу, для чего специально разыскал в сети первую рецензию на нее в «Нью-Йорк Таймс» от 18 августа 1958 года. Автор рецензии Орвелл Прескотт писал:

«Лолита» – несомненно, сенсационная новость книжного мира. К сожалению, это плохая новость. Есть две одинаково важные причины, по которым эта книга не стоит внимания серьезного читателя. Первая: это книга скучная, скучная, скучная – при всех ее напыщенных, кричащих и абсолютно неудавшихся стилистических претензиях. И вторая: эта книга внушает отвращение.

Но в этой же рецензии «Лолита» была названа «высоколобой порнографией». Прочитав ее, издатели отправили Набокову поздравительную телеграмму: успех обеспечен – если порнография высоколобая, так и взглянуть на нее не стыдно, то есть книжку купить. Собственно уже сам Орвелл Прескотт говорит о рыночной сенсации. Но вот еще несколько слов из его рецензии:

Описывать такое извращение с таким извращенным энтузиазмом и не вызвать при этом отталкивания – невозможно; если господин Набоков пытался этого избежать, его попытка не удалась.

А вот еще из одной тогдашней рецензии, автор Элизабет Джэйнуэйн:

Если указывать на ошибки, то есть только одна: сделав героя своего романа самим рассказчиком, Набоков поручил ему слишком сложную для вымышленного персонажа задачу. Гумберт хочет представить себя аллегорией обыкновенного человека – такого, как все. Это нарушает равновесие книги, потому что все другие персонажи действительно и бесспорно реальны. Один Гумберт выходит из рамок, как если бы Набоков взял для него слишком много краски на кисть. И эта краска, как я предполагаю, – та мораль, которую бедный Гумберт пытается внушить своему автору.

Что общего в обеих рецензиях? В одном случае прямо, в лоб, в другом дипломатически туманно говорится об одном: Гумберт Гумберт – не тот герой, с которым может идентифицироваться читатель. Он не вызывает симпатии, а в таком случае вести объемистый роман от лица такого рассказчика – это и значит сделать конструктивную ошибку. Гумберт надоедает, и все его страдания вызывают только раздражение читателя. А ведь персонаж, от лица которого ведется повествование, должен читателю нравиться, – это не так, как в кино: герой, с которым идентифицируешься, – тот, которому дано наибольшее экранное время, будь даже этот герой гангстером.

И. Т.: Но ведь Набоков предварил роман предисловием некоего выдуманного доктора философии Джона Рэя, дезавуирующего автора рукописи. Не для того ли, чтобы читатель как раз дистанцировался от рассказчика, не искал, как вы говорите, идентификации с ним?

Б. П.: При этом Джон Рэй сделан явным придурком. Это очередной набоковский трюк, любимая им игра с подставными лицами, с зеркалами и с прочей его машинерией. Как раз об этом трюке Элизабет Джэйнуэй сказала, что он не удался.

И. Т.: Вы провели сравнение литературы с кино, сказали о том, что у них разные художественные приемы. Но ведь известны слова Набокова: настоящая литература делает читателя зрителем. И в этом он видел задачу подлинной литературы: оживить глухо звучащее где-то в читательской глубине слово, сделать его наглядно зримым.

Б. П.: Безусловно, такова была задача Набокова, и он ее блестяще выполнил, безошибочно решил. Его описания просто гипнотически зримы. Здесь он непревзойденный мастер, до него разве что у Бунина можно найти такой острый, всё схватывающий глаз. Давайте приведем пример этой набоковской магии – вот отрывок из «Приглашения на казнь»:

Она вошла, воспользовавшись утренним явлением Родиона, – проскользнув под его руками, державшими поднос.

– Тю-тю-тю, – предостерегающе произнес он, заклиная шоколадную бурю. Мягкой ногой прикрыл за собой дверь, ворча в усы: вот проказница…

Эммочка между тем спряталась от него за стол, присев на корточки.

– Книжку читаете? – заметил Родион, светясь добротой. – Дело хорошее.

Цинциннат, не поднимая глаз со страницы, издал мычание, утвердительный ямб, – но глаза уже не брали строчек.

Родион, исполнив нехитрые свои обязанности, – тряпкой погнав расплясавшуюся в луче пыль и накормив паука, – удалился.

Эммочка – все еще на корточках, но чуть вольнее, чуть покачиваясь, как на рессорах, – скрестив голые пушистые руки, полуоткрыв розовый рот и моргая длинными, бледными, как бы даже седыми, ресницами, смотрела поверх стола на дверь. Уже знакомое движение: быстро, первыми попавшимися пальцами, отвела льняные волосы с виска, кинув искоса взгляд на Цинцинната, который отложил книжку и ждал, что будет дальше.

– Ушел, – сказал Цинциннат.

Она встала с корточек, но, еще согбенная, смотрела на дверь. Была смущена, не знала, что предпринять. Вдруг, оскалясь, сверкнув балеринными икрами, бросилась к двери, – разумеется, запертой. От ее муарового кушака в камере ожил воздух.

Цинциннат задал ей два обычных вопроса. Она ужимчиво себя назвала и ответила, что двенадцать.

– А меня тебе жалко? – спросил Цинциннат.

На это она не ответила ничего. Подняла к лицу глиняный кувшин, стоявший в углу. Пустой, гулкий. Погукала в его глубину, а через мгновение опять метнулась, – и теперь стояла, прислонившись к стене, опираясь одними лопатками да локтями, скользя вперед напряженными ступнями в плоских туфлях – и опять выправляясь. Про себя улыбнулась, а затем хмуро, как на низкое солнце, взглянула на Цинцинната, продолжая сползать. По всему судя, – это было дикое, беспокойное дитя.

– Неужели тебе не жалко меня? – сказал Цинциннат. – Невозможно, не допускаю. Ну, поди сюда, глупая лань, и поведай мне, в какой день я умру.

Но Эммочка ничего не ответила, а съехала на пол и там смирно села, прижав подбородок к поднятым сжатым коленкам, на которые натянула подол, показывая снизу гладкие ляжки.

– Скажи мне, Эммочка, – я так прошу тебя… Ты ведь все знаешь, – я чувствую, что знаешь… Отец говорил за столом, мать говорила на кухне… Все, все говорят. Вчера в газете было аккуратное оконце, – значит, толкуют об этом, и только я один… Она, как поднятая вихрем, вскочила с пола и, опять кинувшись к двери, застучала в нее – не ладонями, а скорее пятками рук. Ее распущенные, шелковисто-бледные волосы кончались длинными буклями.

«Будь ты взрослой, – подумал Цинциннат, – будь твоя душа хоть слегка с моей поволокой, ты, как в поэтической древности, напоила бы сторожей, выбрав ночь потемней…»

– Эммочка! – воскликнул он. – Умоляю тебя, скажи мне, я не отстану, скажи мне, когда я умру?

Грызя палец, она подошла к столу, где громоздились книги. Распахнула одну, перелистала с треском, чуть не вырывая страницы, захлопнула, взяла другую. Какая-то зыбь все бежала по ее лицу, – то морщился веснушчатый нос, то язык снутри натягивал щеку.

Лязгнула дверь: Родион, посмотревший, вероятно, в глазок, вошел, довольно сердитый.

– Брысь, барышня! Мне же за это достанется.

Она визгливо захохотала, увильнула от его ракообразной руки и бросилась к открытой двери. Там, на пороге, остановилась вдруг с очаровательной танцевальной точностью, – и, не то посылая воздушный поцелуй, не то заключая союз молчания, взглянула через плечо на Цинцинната; после чего – с той же ритмической внезапностью – сорвалась и убежала большими высокими, упругими шагами, уже подготовлявшими полет.

Просто не писатель, а хореограф какой-то: Фокин, Баланчин. Кажется, эту Эммочку, расставь руки, поймать можно. Вот он ее и ловил всю жизнь, под разными псевдонимами, известнейший – Лолита. Но и Поленька из «Других берегов», и Мариэтта – горничная из «Бенд синистер», не говоря уже об Аде, – модификации набоковского воображения, зафиксированного, заблокированного образом нимфетки. И поэтому – скорей всего поэтому – Набоков старался не давать воли своему горячечному воображению. Он его сам боялся. И это даже нашло теоретическое, что ли, постулирование в рассказе «Весна в Фиальте», герой которого спорит с писателем Фердинандом:

В совершенстве изучив природу вымысла, он особенно кичился званием сочинителя, которое ставил выше звания писателя; я же никогда не понимал, как это можно книги выдумывать, что проку в выдумке; и, не убоясь его издевательски любезного взгляда, я ему признался однажды, что будь я литератором, лишь сердцу своему позволял бы иметь воображение, да еще, пожалуй, допускал бы память, эту длинную вечернюю тень истины, но рассудка ни за что не возил бы по маскарадам.

Но вот допуская эту самую память, свою любимую Мнемозину, заставляя ее говорить, Набоков ее-то, память, и искажал, заставлял свою память лгать. Но мягче скажу: приукрашивать прошлое. Я бы не сильно верил мемуарам «Другие берега». Да вот в Поленьку бы не верил – ту крестьянскую девушку, девочку, в которую он был влюблен подростком – и не подходил к ней, не выдавал своего чувства, объясняя эту воздержность всякими тонкими этико-эстетическими соображениями. Но Поленька, сдается мне, была тем, что главный набоковский злодей Фрейд называл «покрывающим воспоминанием». Воспоминание, которое мучит, подменяется другим, сходным, но уже не злокачественным. Но и в рассказе о Поленьке прорывается истина о самом Набокове. Вот давайте такое место приведем. Автор, охотясь за очередной бабочкой (на этот раз неким «черным аполлоном», очень уместно оказавшимся в латинской репрезентации Parnassius mnemosyne), наталкивается на купающихся крестьянских детей:



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9