Ирина Листвина.

Гербарии, открытки…



скачать книгу бесплатно

Впрочем, чувство глубокого безразличия, смешанного с крайней усталостью и страхом, было у меня тогда постоянно, оно просто усилилось и дошло до предела в тот день. И ещё: я впервые на самом деле (а не по внушению извне) поняла, что чем-то отличаюсь от других детей – чем-то, мне самой едва ли понятным и ведомым. К своему глубокому прискорбию и сожалению, ведь это так трудно исправить (хотя всё возможно Богу, как считал мой дедушка), я поняла – не сразу, а недели через две – то, чего не в силах была осознать в ту минуту. Что души моей тогда коснулось многовековое и кровное непрощение обид, основанное, как ни странно, на страдальческом их долготерпении.

Глава прерывается
Отступление 1-е[9]9
  Впоследствии будет немало кратких отступлений, но в отличие от больших (и немногих), они будут называться просто остановками.


[Закрыть]

Его, как и последующие, расскажет человек, давно ставший взрослым (да, взрослое и совершенно уже другое «я» той маленькой девочки, о которой только что шла речь, позволит себе вмешаться в ход повествования). Теперь «я взрослая» достою на этой гражданской панихиде оставшиеся минуты вместо неё и спокойно подумаю. Не вместе с ней, она так думать не могла, а вместо неё.

…Упомянутое непрощение… нельзя назвать его чем-то сугубо национальным, русским или еврейским. Много было сказано о том, что евреи плохо умеют прощать, про русских тоже говорят, что они, как коренные, долго запрягают (терпят?), но зато быстро везут, хотя это всё же, пожалуй, что-то другое.

А этот узкий кусок (клинок) льда, осевший тогда на дно моей души и неведомо как глубоко и надолго готовый застрять в ней, пожалуй, не был сравним ни с личным чувством обиды, ни со вспышками общего, коллективного, и даже общенародного гнева, раскаты которого неоднократно сотрясали русскую историю и так явственно и отчётливо слышны в Увертюре «1812 год» П. И. Чайковского.

Человек, которого провожали тогда в последний путь повсеместно, о котором скорбела Россия послевоенных лет… Но пройдёт так мало времени – и годовщину его смерти «все» забудут, а некоторые даже будут праздновать, уже ни от кого не таясь. А среди последних – и избранные: например, Анна Андреевна Ахматова, Иосиф Бродский с Евгением Рейном и друзьями будут собираться в этот вечер и пить с огромным облегчением и благодарностью за то, что событие это всё же произошло, так как для них оно было смертью Злодея с большой (и даже огромной) буквы. Но можно ли вообще праздновать похороны, чьи бы там ни было, не слишком ли много мрачной торжественности, идущей от вышеупомянутой гражданской церемонии, при этом проскальзывает и присутствует, как тень, омрачая застолье? Ответ совсем не прост, но его отчасти дал сам Бог в дате события смерти Сталина.

Эта дата совпала с праздником Пурим того самого 1953 (по нашему летоисчислению) года, праздником не только еврейским, но и ветхозаветным, и стало быть, как часть библейского предания, принадлежащим всему человечеству.

Речь идёт о празднике в честь того, что «когдатошнего» Злодея с большой буквы – правда, не самого царя персидского, а его великого визиря, подговорившего царя убить целый народ, – взяли да и повесили: «Узнай, Амман!» (так тебе и надо!)[10]10
  Амман – имя персидского злодея. Но то, что на иврите звучит как «узнай, Амман», означает всего лишь название печенья к этому празднику («уши Аммана»). Откуда оно взялось, не знаю.


[Закрыть]
 – раз и навсегда. Этот праздник чаще всего приходится на месяц март, но следует учесть, что ветхозаветный календарь испокон веков подвижен (подвижен, впрочем, и православный календарь в ту часть года – на стыке конца зимы, коротенькой весны и начала лета. Но для России это всегда преддверие весны, а потом придёт и сама весна, которая продолжится от Великого Поста и до летней Троицы – Пятидесятницы).

Поэтому в последующие годы эта дата не совпадала с изменчивым по своей сути праздником Пурим (ибо в этот день происходили не только мажорные, но и трагические события), да и само название «Пурим» в переводе с иврита звучит как «судьбы, жребии», что далеко не всегда радостно.

Но согласно древнему обычаю, Пурим – дни карнавала. Да, как ни странно, в память смерти Злодея принято радоваться, танцевать и пить, но ни в коем случае не серьёзно, не торжественно, а напротив – беспечно, смеясь при этом и над собой. Порой дело кончается тем, что в смехе как бы теряется сама граница между добром и злом, злодеем и героем (вернее, та граница познания добра и зла, которая доступна человеку?). Карнавал? Нелепое празднование похорон? Да, пожалуй. Но сама вечность незаметно садится при этом за стол и учит тому, что все мы ещё лишь подростки с разной внешностью, что не нужно нам иной раз быть столь серьёзными, что надо на какое-то время о чём-то забыть – и в том числе о тех невесёлых загадках жизни и истории, которые мы называем «её ужасами».

Забыть? Но у меня, давно уже взрослой, до сих пор «ёжится кожа» на тех суставных сгибах, где по ней пробегал мороз (на локтевых и шейном) при одном воспоминании о страхе и издевательствах, пережитых в конце 1953-го да и в последующий год.

И у меня, разумеется, нет ни малейшего ответа на эти вопросы; пожалуй, его и не найти…

Смерть Сталина была событием серьёзнейшим, но никто из нас (кроме, может быть, моего деда?) не представлял себе, что ожидает нас в году 1954-м, да и вообще в будущем.

А теперь пора вспомнить о той маленькой девочке, на это краткое время ещё не пытаясь вновь ею стать. У меня-неё не было никакого представления, никаких мыслей о том, кем был в действительности И. В. Сталин. Однако в тот день я-она поняла что-то очень важное, именно не узнала, а интуитивно поняла, – и это определило моё отношение к нему на всю оставшуюся жизнь.

А всё, что я впоследствии постепенно узнавала, только подтверждало и укрепляло это… мнение? Нет. Подозрение? Да нет. Пожалуй, всё же именно представление.

Когда оно сложилось и стало чем-то определённым (примерно к двадцати годам), я уже знала, что у Сталина были разные профили, из них как бы два основных – справа и слева. Если посмотреть с правой стороны (с российско-эмигрантской, первой волны, после Гражданской) – хищный профиль хазарского кагана (он же и царь Ирод Великий). А если посмотреть со стороны противоположной (левой и в своё время коммунистически настроенной, но также к тому времени не только натворившей дел, но и натерпевшейся и претерпевшей) – профиль египетского фараона из другой ветхозаветной истории: о Моисее и Исходе из Египта. И оба профиля были угаданы верно – в нём была и макиавеллическая (завораживающая) хитрость первого восточного деспота из короткой династии Иродов, и бесконечное высокомерие фараона, земного бога, обрекающего на смерть и рабство, переселения и каторгу миллионы людей, личности и народы.

Но для более полного, а значит, и более истинного понимания важнее было постараться увидеть это лицо не только в профиль, но и в наиболее чёткий из его полуанфасов. И тогда – прежде всего, раньше и больше всевозможных личин – оно оказывалось лицом отступника. Человека, не просто утратившего веру в Бога – определённую, конфессиональную, – а резко порвавшего с Богом, ушедшего из семинарии сразу в революцию (причём в такие её крайности, как террор и экспроприаторский грабёж), поправшего и разорвавшего перед этим в открытую оба Завета – и Ветхий, и Новый. То «обезбоживание», которое у других происходило в течение двух, а то и трёх поколений рода, в его жизни свершилось за какие-нибудь полгода или полчаса. Он и был человеком исторической минуты, всего лишь, но эта его «минута» продлилась отчего-то тридцать лет, а не два-три года, как у Робеспьера или у великого предшественника Ленина.

Но в духе антиномии (не марксистской) тут же возникает и другой его полуанфас – Великого Инквизитора из легенды в «Братьях Карамазовых» Достоевского…

И пока что не надо больше о нём, ведь мы остаёмся в пятидесятых – и вот чугунного литья, с коваными копытами битюги уже умчали его катафалк в те глубины Преисподней (возможно, левые? Или правые? Да разве это важно?), о которых в своё время писал Дант и где он, быть может, и продолжает над кем-нибудь властвовать, но да минует нас чаша сия, как миновала в этой жизни. Кони мчатся тяжеловесно и стремительно сквозь этот день в навсегда. «Узнай» – и прощай же, – «Амман».

(Перерыв в Отступлении на вечер этого дня)

…Я вернусь ненадолго в вечер того же дня, когда я впервые увидела дедушку молящимся торжественно и радостно, в чёрном старом сюртуке и в чёрной же, слегка потёртой на сгибах полей, шляпе. Он молился со слезами на глазах, а я думала: «Что с ним? Отчего он так? Почему мне так невыносимо тяжело, а он…» Дед не только впервые молился при мне открыто, он зажёг свечи, поставил на стол хрустальные «кубки» – как в сказке! – и бутылку красного вина, которое предложил из «кубка» (это был старинный резной высокий стакан с фигурной подставкой и витой ручкой) пригубить и мне…

Но он никогда потом не отмечал годовщину этого дня. Он говорил со мной в тот вечер как с большой, и мне стало при этом намного легче, почти хорошо. Но больше половины сказанного, как часто бывало у нас во время серьёзных разговоров, я не поняла. Запомнилась только фраза: «В наши дни, пожалуй, никого уже нельзя проклинать, кроме человека, поднявшего руку с целью насилия и убийства на ребёнка – от новорождённого и старше». И я пыталась вдуматься (но безуспешно), о чём же он так серьёзно говорит. Но не уверена, что вполне понимаю его и сейчас.

Отступление 1-е, продолжение

…Но так как большую часть этого отступления пишет (приходится повторить) человек давно уже взрослый, ограничиться этим, пожалуй, нельзя. Пуримшпиль[11]11
  Действо, представление праздника Пурим (идиш).


[Закрыть]
с участием Фараона и Великого Инквизитора – да, для нашей семьи всё, быть может, этим и ограничилось бы, кончившись относительно хорошо…

А для Отчизны, для огромной и великой России? Нельзя забывать ни о чём: он был и Божиим бичом для неё, её новейшим Аттилой, но он же был для неё и тем, с чьим именем («За Родину! За Сталина!») умирали солдаты в Великую, вторую по счёту за два века Отечественную войну. Неоднозначность и многоликость этой исторической личности – своего рода Емельяна Пугачёва, последнего мужицкого царя, но не простого, а «идеологического Самозванца», оказавшегося надолго на вершине власти, «мятежника и вора», по определению старинному и законному, однако же, выигравшего непонятно как и «ими же веси судьбами» великую народную войну вместо законных царей… Эта неоднозначность – не сродни ли она исторической загадке самой России?

Российский народ выносил татарское иго почти триста лет, затем полтораста лет выходил из него, но до конца так и не отошёл, ибо закончилось это Иоанном Грозным, прекращением династии (по мужской линии) и Смутой.

Затем почти триста лет он нёс на себе всё «крепчающее» крепостное право, выйти из которого, по сути дела, даже не то чтобы не сумел, а не имел на это исторического времени. При том, что восхваляемые в наши дни столыпинские реформы разрушали крестьянскую общину и подрывали не только те силы на самовосстановление, которые народ, к тому времени успел собрать, но и сами его исторические устои, те «три кита», которых, по большому счёту, не коснулись ни татарское иго, ни крепостное право…

Мне скажут высокомерно: «Опять вы про этот первобытно-общинный строй?» Да, многие так думали, так считали марксисты и Плеханов слева… А справа – Столыпин и растущие земельные магнаты, но «из сказки-то слова не выкинешь». К тому же никакие не сказочные, а евангельские общины первых веков апостольской церкви существовали ведь исторически, но первобытными никак не были.

Всё не так просто, как многим из нас хотелось бы, и крестьянский («христьянский», но с явной примесью слова «крест») русский мiр недаром хранил, хотя бы в заскорузлой, ограниченной и замершей форме, эти корни, начаток христианско-общинной жизни в течение долгих веков. Это определяло во многом и его, и всей России национальное историческое самосознание.

«Мужицкий последний царь» Иосиф Сталин не придумал колхозы – он вообще ничего не выдумал и не открыл: он просто соединил – кое-как и как пришлось – аракчеевские поселения с уцелевшей легендой об этой крестьянско-общинной жизни (а на самом-то деле с реальностью крепостного права) и осовременил это соединение – так и получились колхозы. Это не было талантливо, но… Да в чём же дело, откуда это «но» всё-таки берётся?

И тут выплывает совсем другое, идущее от мыслей Достоевского. Быть может, народ всё же, опомнившись, нуждался в искуплении своей вины (смута, богоборчество, разрушение храмов) и в наказании – на уровне коллективного бессознательного? Всеобщий, общинный разбой и – потом – общее искупление? Вспомним рассказ одного из персонажей Достоевского, странника Макара Ивановича, о солдате, которого присяжные за убийство оправдали, а он после этого взял да и повесился? (А послали б на каторгу – остался бы жив?) Рассказ этот не выдуман; вероятно, он взят из газет, как случай из жизни.

Не был ли весь сталинский строй этой коллективной, колхозно-лагерной, но в общем-то, быть может, и потребной тогда для российского народа каторгой, той «общей участи чашей»[12]12
  Из стихотворения автора.


[Закрыть]
, которая мало кого в те времена миновала?

Не было ли это (на всё том же общенародном и бессознательном уровне) чем-то неизбежным? И более понятным для народа тогда, чем, быть может, в наши дни, когда происходит запоздалый возврат к капитализму, столь же противоестественному для российского сознания, как революционно-доктринёрский и насильственный «социализм» двадцатых годов? И народ вновь чувствует себя Иваном-дураком, обманутым и выставляемым, да ещё и напоказ, из родного дома?…

Да, ни о чём не следует забывать, и мы не знаем, чем кончится всё это в наши дни, не прогремит ли вновь, как гремела она с 1941 по 1945 год, знаменитая увертюра П. И. Чайковского «1812 год»? Впрочем, в России-то гремела именно она и родственная ей музыкальная стихия (а не бунтовская их подмена) – в патриотических Отечественных войнах…

В 1941-м война началась с того, что человек этот, вождь, обратился ко всей стране со словами: «Братья и сёстры!» – и страна поверила ему несмотря ни на что. Но не было у него самого ни братьев, ни сестёр, ведь он ещё в бытность свою семинаристом отрёкся от их родства и от Бога. А затем «искоренял» в довоенные годы все конфессии как таковые, православие в первую очередь. Боролся, как полумифический арабский султан Саладин (пожалуй, ещё один его полуанфас), не только с крестоносцами, но и с самим Крестом Господним.[13]13
  Согласно арабскому апокрифическому преданию, в битве с крестоносцами, принесшей ему победу, Саладин разрубил Крест Господень на мелкие части, которые потом были собраны и разосланы по храмам христианских стран.


[Закрыть]

Не из-за того ли, что никаких «братьев и сестёр» на самом деле у него не было, мы, послевоенные, в большинстве своём остались по-настоящему без родных братьев и сестёр, множество детей так и не родилось на свет, а мы оказались «волчатами наших дворов» (в стране же всё продолжались, как при нём до войны, так и после него, повальные аборты)…


Два великих русских писателя советской эпохи (в тридцатых) смотрели на него с куда более идеалистически отвлечённых точек зрения – и, более того, с покорно-фатальной влюблённостью, создавая из него, пожалуй, нечто большее, чем упомянутые профили и полуанфасы.

Булгаков писал отчасти с него образ Воланда, смахивающего как мух всяческих «лиходеевых» (фамилия не случайная!) с лица земли и «куда подальше» и презирающего людей (людишек?) во имя высшей идеи державной власти и миропорядка.

Пастернак заворожённо мечтал о том, чтобы «поговорить с ним о жизни и смерти», как будто он знал о них нечто трансцендентное и доступное лишь пониманию вождя и гения. Но Булгаков жил недолго, а Пастернак в старости вспоминал об этом с мучительным стыдом.

Впрочем, поговаривают, что сложнее обстояло дело и с Булгаковым, что он разделял мнение Зарубежной церкви, основанное на дивеевских и оптинских предсказаниях о приходе к власти предтеч Антихриста. После чего вполне возможно и фантастическое, краткое посещение России самим[14]14
  Самим Антихристом.


[Закрыть]

…И получается, что и со всероссийской точки зрения остаются, пожалуй, всё те же литые чугунные, постаментные битюги с тяжеленными подковами, продолжающие мчать его в глубь той или другой (правой или левой, что не столь важно) частей Преисподней. А Отечество наше продолжает нести свой крест и держать ответ перед Богом…

Отступление 1-е окончено
Глава первая. (продолжается бегом, чтобы поскорее кончиться, да только это у неё не получится)

Итак, этот день пришёл, произошёл – а затем и прошёл. И несмотря ни на что, следующей осенью я всё же оказалась в одном из кружков Дворца пионеров, но почему-то не в литературном, а в театральном (меня перехватили из-за высокого роста – на эпизодические «взрослые» роли из нескольких слов), а мне было всё равно. С полнейшим безразличием проходила я мимо памятника Великой Екатерине на пути туда и обратно, а травля и охота на меня в классе продолжались, с перерывами и с переменным успехом, пока в середине осени, но только уж пятого класса, я не упала без сознания в прихожей, собираясь в гастроном с пустым молочным бидоном в руках.

Незадолго перед этим я болела свинкой и не вполне ещё поправилась, а то, что случилось, было непредсказуемым развитием болезни. В детской больнице Раухфуса первые два дня говорили о состоянии шока, а потом заговорили об энцефалите как осложнении после свинки. Выписали меня через два месяца с туманным диагнозом «псевдоэнцефалит». В больнице этой, приходя в себя с трудом, я впервые за полтора с лишком года, прошедшие после случая с Валентиной и тётей Алей, жила наконец-то обыкновенной и даже обычнейшей жизнью, подружилась с одной девочкой, помогала умывать и кормить малышей. И часами рассказывала им сказки, а им всё было мало, они ходили за мной и требовали ещё. Это был пик достигнутой мной в жизни популярности. Но я как-то этого не заметила (при всём своём самолюбии), ведь мне так нужны были тогда всего лишь отдых и человеческое тепло.

Впрочем, справедливости ради должна сказать, что некоторое смягчение моей участи началось ещё в четвёртом классе. Наш новый завуч и будущая учительница литературы (именуемая старшими школьниками просто Евгешей) как-то раз, проходя мимо меня, выставленной из класса в коридор со свежим синяком на лбу, взяла и увела куда-то в закуток. И вдруг, крайне для меня неожиданно – до испуга – обняла, сама при этом плача и лаская мою короткую косу со словами: «Потерпи ещё совсем немножко, моя хорошая».

Новые веяния давали себя знать, но вот четвёртый класс пролетел – медленно ли, быстро, но он кончался. И нас уже соединяли с мальчиками, а с ними пришёл и двор-второгодник (блатной мир второго и третьего дворов), и началась весенняя «вакханалия».

Почему родители не перевели меня в другую школу ещё той, первой весной? Да потому, что меня ни в какую нормальную школу и не взяли бы, на мне было клеймо, я «была поставлена на учёт там, где следует» и должна была ожидать перевода в специнтернат с последующей (со временем) высылкой в лагерь.

Впрочем, всё это было до выписки из больницы, а затем многое начало изменяться, – об этом потом…

Выздоравливая, я почти перестала расти, я так и не стала великаншей, не оправдав ожиданий, хотя долго ещё была одной из самых высоких девочек в классе, где училась до окончания школы, до выпускного бала. Училась в среднем на «хорошо», если не считать перерыва в пятом, когда пришлось догонять класс после болезни. Меня давно уж и не обижали (почему – и об этом позже, в своё время), и всё же история эта имела конец, во многом отличающийся от хэппи-энда.

…Но интерес к жизни возвращался, вернулись одна за другой и её радости, начиналась иная пора – полоса моих «безумных» увлечений: вначале Эрмитажем, его зачарованным миром, затем трофейными кинолентами, которые прокатывали тогда совсем близко от дома, в кинотеатре «Титан», а затем и настоящей историей в Публичной библиотеке для школьников на Фонтанке. Не вполне как предметом, а казалось бы, всерьёз… но, увы, и с поисками в ней всё тех же сюжетных линий, сиюминутных и вечных, как бы из серий кино…

Появились из-за кулис подружки, друзья, новые и старые …и всё это напоминало немного ту постановку из нескольких сказок сразу, то попурри из Андерсена в театральном кружке Дворца пионеров, где я исполняла сразу несколько мелких, почти немых ролей. И в частности, дефилировала в перешитом мамой из немецкой трофейной шторы длинном хвостатом платье фрейлины по залу. И сидя за роялем, играла, делая вид, что пою (пела по-настоящему преподавательница музыки): «Ах, майн либер Августин, всё прошло, прошло»…

Такова была вкратце и вчерне моя «самая страшная сказка», к отдельным эпизодам которой я не раз вернусь. Я рассказала её содержание вопреки всем законам повествования, требующим, чтобы читатель ничего заранее не знал. Однако всё оказалось иначе, и не только потому, что хэппи-энда не получилось. Да, моя собственная детская сказка в своё время кончилась, но ничто не прошло, и сколько всего несчастно-счастливого было ещё связано с ней впереди.

Да и всё, сказанное здесь напоследок, говорилось совсем не для того, чтобы предварить. Нет, лишь чтобы на время прервать, отложить продолжение и окончание…

Дело в том, что мне хотелось бы прежде рассказать немного о доме, где я росла, о родителях, в частности о маме и о моём единственном деде (мамином отце) Илье Израилевиче. А также и о том родственно-близком и дальне-разном окружении, не будь которого, я была бы иной, и всё кончилось бы для меня то ли лучше (или хуже), то ли просто иначе. Ведь кроме внешнего школьно-дворового мира и «кокона» моего детства существовали ещё и вполне обитаемые, реальные внешне-внутренние миры. Например, мир нашей большой коммунальной квартиры, а в ней – мир комнаты и уклада нашей семьи.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

Поделиться ссылкой на выделенное