Илья Виницкий.

Граф Сардинский: Дмитрий Хвостов и русская культура



скачать книгу бесплатно

Плохие поэты (или «плохие» поэты, так как ничто не меняется быстрее эстетических критериев) есть во все времена и у всех народов. Среди этих плохих («плохих») поэтов всегда были самые ужасные, представленные в национальных литературных мифологиях как комические и отвратительные антиподы истинных поэтов. Таких авторов принято было ругать, над ними принято было смеяться, рассказывать о них анекдоты и цитировать их стихи как примеры галиматьи.

В Риме времен Августа жили два стихотворца, от которых не осталось ни строчки, но о которых мы знаем, что они были самыми гадкими поэтами того «золотого века». Их звали Бавий и Мевий. Один считался хуже другого. Мевий к тому же еще и вонял козлом (Гораций в одном из своих эподов призвал богов утопить дурнопахнущего сочинителя во время его плавания в Грецию). Эти имена стали нарицательными в наследовавших классической поэзии нормативных эстетических системах [Херрен: 3–15]. Их поминали до второй половины XIX века, и в каждую литературную эпоху в разных странах современники находили своих кандидатов на роль национального антипоэта.

Зачем вообще нужны бавии и мевии? Для литературных полемик (один соперник называет другого вонючкой Мевием, другой ему в ответ – а ты Бавий и тоже вонючка). Для обозначения эстетического «дна» поэзии и утверждения «от обратного» критериев истинного искусства[16]16
  Уж не для того ли, чтобы подтвердить господствующую в данном экспертном сообществе (или в обществе в целом) систему ценностей, и существуют в современном, далеком, казалось бы, от нормативного мышления мире премии за самые плохие фильмы, роли и романы? (Сошлюсь здесь на книгу моего коллеги Джеймса Инглиша «The Economy of Prestige: Prizes, Awards, and the Circulation of Cultural Value», 2005.) В свою очередь, намеренно плохое письмо издавна служило для утверждения новых художественных принципов (об этом в свое время хорошо писали Тынянов и Эйхенбаум). Но я не хочу здесь теоретизировать. Я слишком для этого рода деятельности эмоционален.


[Закрыть]
. В сатире Поупа «Дунсиада» Бавий предстает как верный слуга богини Скуки и хозяин поэтического антиэлизиума (он окунает в Лету человеческие души перед тем, как вселить их в тела современных поэтов). Апостол Петр в байроновском «Видении суда» сбрасывает бездарного поэта-лауреата в озеро, но тот быстро поднимается на поверхность, ибо дурная поэзия не тонет. Бавии и мевии нужны и просто для смеха: карнавальные шуты, оттеняющие серьезность классической или романтической поэзии. Эти архетипические образы также играли важную роль в эстетической теодицее сменявших друг друга нормативных традиций: они представляют собой необходимое для процветания истинной поэзии зло. Убери Бавия (Мевия, Шапелена или Саути), и храм поэзии покачнется (это хорошо понимал известный нам составитель «Феномена»).

История литературы убедительно свидетельствует о том, что бавиями и мевиями не рождаются.

Их выбирают или назначают более удачливые современные поэты и критики из числа литературных неудачников. Их «канонизирует» молва. Почему тот или иной стихотворец получил у современников и потомков репутацию Бавия – вопрос, что называется, индивидуальный. Историки древнеримской литературы, например, полагают, что реальные Бавий и Мевий, осмеянные августинианцами Вергилием и Горацием, на самом деле принадлежали к партии Антония, разгромленной Октавианом [там же]. «Французского Бавия» Шапелена низвергли с престола его соперники-классицисты. Насмешки над «русским Бавием» Тредиаковским часто объясняют идеологическими и политическими причинами [Пумпянский: 68–69; Рейфман]. По словам умного критика А.В. Дружинина, этот кроткий и странноватый плебей, не пользовавшийся покровительством влиятельных меценатов, стал первой «очистительной жертвой» в русской литературе, стремившейся во всем подражать французской литературной мифологии [Дружинин: 233–234][17]17
  Мысль Дружинина о Тредиаковском как «очистительной жертве» русского классицизма была впоследствии подхвачена Тыняновым, назвавшим князя Шаликова «очистительной жертвой» карамзинизма [Тынянов 1977: 307].


[Закрыть]
.

Моя гипотеза, дорогой коллега, такова. Русской литературе так называемого золотого века поэзии необходим был свой антипоэт, и этот антипоэт должен был быть единственным в своем роде. На его роль современники «пробовали» разных сочинителей (тот же Тредиаковский, Бобров, Шаховской, Шаликов, позднее прозаик Орлов), но стал им «классик» – долгожитель Дмитрий Иванович Хвостов, оказавшийся одинаково удобной мишенью для всех поэтических партий этой эпохи[18]18
  Очень точно о культурном значении феномена плохого писателя в России сказала Светлана Бойм: «The bad writer, victim of mockery and self-mockery, is one of the most pathetic images of the Russian cultural mythology» [Бойм: 170].


[Закрыть]
. В глазах современников он представал как отживший свой век автор ужасных од и бессмысленных басен, самовлюбленный пиит и пустой критик, шут и вонючка. Он, конечно, сам давал повод для насмешек, постоянно поддерживая свою комическую репутацию: писал, печатал и по нескольку раз перепечатывал свои бесчисленные произведения, наполненные всевозможными ляпами; пробовал себя во всех родах и жанрах и считал свои пробы образцовыми; учил молодых поэтов тому, как писать стихи правильно; рассылал десятки экземпляров своих творений знакомым и незнакомым (получился такой хвостов-раздат); заискивал перед авторитетными писателями и обижался на их насмешки – словом, не давал современникам ни на мгновение забыть о своем существовании.

Между тем русский антипоэт (я, как Вы, наверно, заметили, предпочитаю этот термин тыняновскому термину «пародическая личность») оказался совсем не похож на своих европейских и русских собратьев. Над Хвостовым смеялись не так, как над Бавием, Мевием, Тресотином, Шапеленом, Тредиаковским et tutti quanti. Хвостов воспринимался современниками не столько как отвратительная карикатура на высокого поэта, сколько как комический спутник, незадачливый трикстер или гротескный двойник истинного автора, будь то Державин, Дмитриев, Карамзин или Пушкин. Более того, общим местом русской хвостовианы стало утверждение, что в каждом из поэтов есть частица Хвостова. Поскреби любого и убедись: те же амбиции, суетность, страсть к бумагомаранию, многословие, культ поэзии, аристократическая спесь, желание славы и поэтического бессмертия.

Стихи Хвостова принято было называть трескучими, скрипучими, жесткими и т. п. Но этих трескучих, скрипучих, жестких и т. п. стихов от него ждали, а если не дожидались достаточно трескучих, то их придумывали за него и пускали в оборот (явление псевдохвостовианы). Над Хвостовым смеялись (в алфавитном порядке) Аполлон, Баратынский, Батюшков, Белинский, Блудов, Булгарин, Вигель, Воейков, Вяземский, Гнедич, Греч, Дашков, Державин, Дмитриев, Екатерина Великая, Жуковский, зоилы, Измайлов, Карамзин, Крылов, либералы, Милонов, NN, Одоевский, Остолопов, Полевой, Пушкин, Ростопчин, Рылеев, Сомов, Тургенев, Уваров, франколюбы, А.С. Хвостов, Цертелев, Челищев, Шаликов, Щулепников, элегасты из Москвы, юноши архивные из Петербурга, а также поэт Языков. Обращения нескольких поколений русских литераторов к Хвостову вообще имели ритуальный по своей сути характер. Собрание его «Притч» превратилось в своего рода священное писание псевдопоэзии. Его «нелепые» стихи заучивались наизусть, передавались из уст в уста, собирались в коллекции и служили комическими паролями, которыми обменивались «истинные» ценители литературы. Портреты неказистого графа, прилагавшиеся к его собраниям сочинений, выступали в роли своеобразных антиикон. Чуть ли не каждый молодой сочинитель, чтобы «вступить в литературное сословие», должен был отметиться эпиграммой или сатирическим панегириком в честь неугомонного графа. К Хвостову ходили на вечеринки, чтобы потом рассказать анекдоты о хозяине. Хвостова провоцировали и разыгрывали (иногда жестоко) и рассказывали об этих провокациях и розыгрышах знакомцам. В самом деле, если бы Хвостова не было, то его следовало бы придумать (как выдумали в 1850–1860-е годы, эпоху нового литературного ренессанса в России, Козьму Пруткова; как создали других воображаемых антипоэтов в модернистскую и советскую эпохи).

Не будет преувеличением сказать, что литературоцентризм (точнее, поэтоцентризм) русской культуры золотого века нашел свое отражение не только в культе Пушкина, но и в антикульте Хвостова, комического антипода великого поэта. Скажу больше, дорогой коллега: только у народа, у которого есть Пушкин, мог появиться такой поэт, как Хвостов! Эти антитетичность и антипоэтичность Хвостова, его системная привязанность к пушкинскому культу и к культу поэзии вообще и дали ему путевку в вечность.

Но феномен популярности Хвостова в России связан не только с внешними причинами и культурными задачами его времени. Пресловутая антипоэтичность Дмитрия Ивановича по-своему эстетична. Его стихи, как я постараюсь показать дальше, создают совершенно особую, ни на кого не похожую поэтическую личность, обладающую индивидуальным голосом, собственной эстетикой и мировоззрением. Хвостов (в лучших своих творениях) не только смешон, но и узнаваем и обаятелен. Да, современники относились к нему, как к персонажу одной из его басен – глупой амбициозной лягушке, влюбившейся в широкие бока быка (Державина, Карамзина или Пушкина) и попытавшейся стать с ним равной: «пыхтела, дулася и лезла вон из кожи» и в итоге «треснула и породила смех»[19]19
  Над басенною лягушкою Хвостова, влюбленной в широкие бычьи бока, потешался в стенах «Арзамаса» Жуковский: «с унылым кваканьем приползла к нему, дулась, лезла вон из кожи и, наконец, треснув, породила смех» [Арзамас 1994: I, 295].


[Закрыть]
.

Вспомнился рассказ, который я слышал от нескольких лиц: где-то в Германии (или Америке) очень полный человек садится в автобус (или в поезд метро); одна смешливая русская туристка (или американка русского происхождения) тихо говорит другой: «Вот сейчас встанет и лопнет!» Проехали несколько остановок. Толстяк легко поднимается, оборачивается и говорит, разводя руками, по-русски: «Встал и не лопнул». И Хвостов раздувался, но не лопался. Знаете, коллега, он был ведь по-своему легок и грациозен.

Крайне заманчиво было бы посмотреть на эпоху становления и расцвета русской поэзии глазами самой этой смелой и мечтательной «лягушки» (кстати, это бедное животное слишком часто третировалось в русской культуре – и резали его, и вешали, и электричеством пытали, и с неба сбрасывали). Ведь и литературные лягушки знают поэтический восторг, и их индивидуальный голос звучит в общем поэтическом хоре. Может быть, с помощью Хвостова мы сумеем разглядеть в русской культуре его времени (1770–1830-е годы!) то, что не поняли и не приметили в ней более серьезные, чем мы, литературные критики и ученые. Муза Антипоэзии, благослови нас, грешных!

Часть I
Истоки и хвостики

1. Премудрая природа

Он имел характер неблагородный, наружность подлую и наряд всегда засаленный. Неизвестно, примечательная нечистоплотность от жены ли к нему привилась или от него к ней; только неопрятность обоих супругов была баснею Петербурга.

Ф.Ф. Вигель (злой человек)

Граф Хвостов написал за свою долгую жизнь много стихов (а если бы жил дольше, написал бы еще больше). В связи с чем возникает важный вопрос: с какого лирического стихотворения начинал сей плодовитый автор свое многолетнее служение российской Эвтерпе? В примечаниях к пятому тому своего итогового собрания сочинений граф Дмитрий Иванович указал, что первым его стихотворным произведением был следующий мадригал «из Волтера», написанный в 1780 году [V, 402]:

 
Все в мире сем равно. Премудрая природа
Прилично одарить умела всех людей;
Умом, и красотой, и младостью своей,
И прелестьми ты ей должна различна рода.
Всего лишенным быть на свете часть моя;
Но коль любим тобой, то все имею я
И благосклонна мне природа [V, 348].
 

Это стихотворение, как мы установили, представляет собой перевод мадригала, посвященного Франсуа-Мари Аруэ де Вольтером его музе и возлюбленной, маркизе дю Шатле («A Madame la Marquise du Ch?telet», 1736) – одной из самых одаренных женщин XVIII столетия (это была красавица, писательница, математик, элегантная и очень смелая женщина):

 
Tout est ?gal, et la nature sage
Veut au niveau ranger tous les humains:
Esprit, raison, beaux yeux, charmant visage,
Fleur de sant?, doux loisir, jours sereins,
Vous avez tout, c’est l? votre partage.
Moi, je parais un ?tre infortun?,
De la nature enfant abandonn?,
Et n’avoir rien semble mon apanage:
Mais vous m’aimez, les dieux m’ont tout donn?
 
[Вольтер: X, 517–518][20]20
  Смотрите перевод этого мадригала М. Кудиновым: «Есть равенство, и мудрая природа / Всегда стремится смертных уравнять. / Ум, красота, раскованность, свобода, / Цветущий вид и царственная стать / – Вам все дано. Удел иного рода / Достался мне: природой обделен, / Я для невзгод был, кажется, рожден; / Но Вами я любим – и прочь невзгода: / Я все имею. Я вознагражден» [Вольтер 1987: 34].


[Закрыть]
.

В молодости Дмитрий Иванович, как и другие члены его литературного кружка (братья Карины, князь Дмитрий Горчаков, Михайло Муравьев), был большим поклонником великого французского писателя. В 1782 году он перевел «Слово похвальное г. Волтеру», написанное прусским королем Фридрихом Великим, и посвятил собственному переводу отдельное стихотворение:

 
Прекрасное для Муз настало торжество, –
На свет произвело Волтера естество,
Чтобы родить в умах еще наукам цену.
Не лесть сплетается Владыке от певца,
Но здесь приводит Царь к безсмертью мудреца[21]21
  Друг Хвостова князь Д.П. Горчаков писал Дмитрию Ивановичу «без лести», что его перевод «достоин как подлинника, так и того, кто в оном похваляем». Особенно ему полюбились последние два стиха из приведенного выше посвящения, о которых он сказал: «Это долг великих людей, чтоб возвещать славу себе подобных» [Степанов 1989: 122].


[Закрыть]
.
 

В этот перевод, вышедший в Санкт-Петербурге в 1783 году, Хвостов включил «Эпитафию господину Волтеру, сочиненную г. де ле Брюном»:

 
От горести, Парнасс, и ужаса стени!
Разрушьте лиры здесь, о Музы оскорбленны!
Ты, коей сто устен и крыл им утомленны,
Гласи, что мертв Волтер, восплачь и отдохни.
 

Увлечение Вольтером нашло отражение и в других произведениях Хвостова 1780-х годов – остроумной комедии «Русский парижанец» (1786) [Строев: 31–42], а также переводе фривольного антиклерикального «Ep?tre ? Ninon de l’Enclos» («Послание к Нинон Ланкло») талантливого подражателя Вольтера графа А.П. Шувалова (великий насмешник называл это послание, обращенное к знаменитой французской куртизанке, «несколько вольным и дерзким»). Об этом переводе, выполненном по заказу тогдашнего патрона Хвостова, генерал-прокурора сената князя А.А. Вяземского, Дмитрий Иванович рассказал в своей «Автобиографии» 1822 года [Сухомлинов: 529]. Эпистола по цензурным соображениям не могла быть опубликована, и ее текст, скорее всего, утрачен (а может быть, все еще прячется в хранящихся в Пушкинском Доме многотомных материалах Дмитрия Ивановича «с щегольскими надписями на корешках по красному сафьяну золотыми буквами» [Колбасин: 140]). Любопытно было бы посмотреть, как переложил Хвостов, будущий обер-прокурор Святейшего Синода, скажем, следующие вольтерьянские стихи из шуваловской эпистолы (даем их в переводе Л.В. Гладковой):

 
Наше покорное духовенство обладает только внешней властью,
Наш архиепископ кроток и призван всегда оставаться спокойным,
Тартюф здесь добряк, его ярость неуместна.
Требовательный священник прослыл бы безумцем,
А атлет Шоме умирает от голода в Москве.
Эта страна – без монашеской непримиримости,
Без святош, ханжей и бесноватых,
Наши деньги не идут ультрамонтанам,
Наш Синод мудр и наши дни безмятежны.
Но меня зовет ужин, прости, поэзия;
Я пью за тебя, Нинон, за твою философию;
Если у меня есть враги, я жалею их за напрасный пыл;
Мое чело всегда светло благодаря моему веселому нраву;
Тихое веселье взывает к снисхождению,
Я выпиваю шампанское и заранее прощаю [Шувалов: 584].
 

Легкая «философия Нинон», дорогой коллега, нашла свое отражение и в других сочинениях молодого автора, нередко воспевавшего в 1780-е годы дружеские пирушки с искристыми винами (с 1783 года Хвостов служил сенатским экзекутором по винной части) и прелестных девиц («Ашиньке», «Поцелуй», «Богомолка», «Красавице», «Анюте» и др.). Так, в своем переложении стихотворения французского подражателя Вольтера Joseph-Fran?ois-?douard Desmahis он обращался к сельской богине:

 
Лукерья! чувств моих царица,
Прелестная Венеры жрица!
Оставь другим сует мечты,
Лилей природы красоты.
По розовой тропе спускайся,
Среди цветов не спотыкайся,
Любовный фимиам кури,
Вкушая счастье – им дари[22]22
  Впоследствии Хвостов несколько стыдился этого сочиненного в сущей молодости стихотворения. Печатая его в последнем томе своих сочинений, он указывал, что «не признает себя за автора онаго, а только верно знает», что оно сочинено в 1782 году «в подражание Французскому посланию, на сей же предмет Г. Des-Mahis» [VII, 262–263].


[Закрыть]
[VII, 105].
 

Словом, влияние фернейского старца и его подражателей на раннее творчество Хвостова было значительным[23]23
  Много лет спустя злоязычный родственник Дмитрия Ивановича Александр Семенович Хвостов написал на нашего поэта известную эпиграмму: «А граф – сказать ли без укор? / Танцует как Вольтер, а пишет как Дюпор!» (цитирую по памяти). Граф Хвостов ответил обидчику едкой эпиграммой, которую мы здесь не приводим, чтобы не уводить в сторону наше и без того петляющее повествование.


[Закрыть]
. Впрочем, как впоследствии вспоминал граф Дмитрий Иванович, «воспламеняясь» достоинствами Вольтера, он всегда «гнушался» его безверия [Cухомлинов: 545]. Пылкую любовь молодого человека к французской общественной мысли остудил, согласно воспоминаниям поэта, начальник Хвостова князь Вяземский, который «за 8 лет до французской революции предугадал оную».

В ответ на восторженную оценку Дмитрием Ивановичем переведенного им трактата красноречивого министра финансов Франции Жака Неккера «Compte rendu au roi» (1781) «опытный старик» заметил: «Я не доживу, а вы увидите, беды будут; он, сударь, оголил ж… Франции» [там же: 530][24]24
  В «Автобиографии» Хвостов указывает, что перевел для сего вельможи, «по незнанию его иностранных языков», трактат Неккера о финансах «в четырех томах, который и теперь рукописный должен находиться в библиотеке покойного генерал-прокурора» [Сухомлинов: 529]. Кажется, Дмитрий Иванович запамятовал, что первый том этого сочинения вышел в свет в 1786 году под названием «О управлении государственных доходов Французскаго королевства» (СПб., 1786). В предисловии к переводу говорится: «Книга сия не требует похвалы: творец ея известен всей Европе, а на российск(ой) язык переведена по повелению одной из знатнейших особ, правильно и верно». По мнению современного библиографа, под знатнейшей особой «подразумевалась сама императрица» [Ватейшвили: 277]. Скорее всего, этой особой был Вяземский, заказавший, как мы знаем, Хвостову перевод этого труда. Хвостов также перевел в 1784 году сочинение Неккера «О блаженстве дураков» (Sur le bonheur des sots, 1788).


[Закрыть]
. Еще большее влияние на формирование нравственного облика молодого Дмитрия Ивановича оказал архимандрит Амвросий (Подобедов), у которого будущий поэт поучался высоким богословским истинам в бытность его префектом Славяно-греко-латинской академии:

 
Ты кистью мудрости святою,
Душевных качеств простотою,
Среди моих не зрелых лет
Открыть святыню удостоил:
Напрасной мудрости полет
В душе бунтующей спокоил.
 

В поздние годы Хвостов представлял себя убежденным борцом с развращенной французской словесностью XVIII века. В записке, написанной им по случаю драматического восшествия на престол императора Николая Павловича, старый поэт указывал, что «всегда был чужд заразы французской революции и громил крамольников в своих сочинениях» [Морозов: LXXV, 418]. По мнению графа, главным средством осуществления коварных замыслов крамольников всегда была литература, тайно или явно проповедующая безначалие. «Если у меня спросят, – писал он, – от которого времени сие зло появилось в России? – ответствую: с семидесятых годов прошедшего столетия; но тогда оно было в колыбели: пустословие, игра ума, ополчающаяся затейливо на некоторые заблуждения и обычаи» [там же]. Антидот этому зловредному влиянию Хвостов видел в неизменном следовании поэтом тройственной цели поэзии: нравственная польза, распространение вкуса и остепенение правильного языка [все там же]. Общественное и литературное зло Дмитрий Иванович видел в покушающейся на духовные скрепы анархии, заклейменной им в оде «Безначалие» (творческое подражание оде Державина «Колесница», опубликованной в первой части «Журнала российской словесности» за 1805 год):

 
Расторгнув от бразды закрепы,
По дебрям, по холмам текут,
Пылав огнем, кони свирепы,
Копытами о землю бьют:
Рассыпана вся колесница;
А там – растерзанный возница,
Плачевна жертва люта дни,
Не крепкими владев руками,
Запутался между браздами –
Стоптав его – летят кони.
‹…› Несмысленны и духом бедны,
Нелепых призраков творцы,
О вы учители зловредны!
Печальны в Мире мудрецы!
Самих небес вы были чужды,
В Царях не находили нужды.
Вы свет – без вас мярцала (sic!) тьма.
Или текуща кровь и свары,
Опустошение, пожары,
Есть плод крылатого ума? [С. 107]
 

За свое глупое безначалие, по Хвостову, французы и наказали себя тиранией Наполеона:

 
Возница дерзкий и несытый,
Что честолюбие зажгло,
За токи все кровей пролиты
Воздаст вам седьмицей за зло… [там же]
 

Но мы ушли далеко в сторону от первого стихотворения Хвостова. Интересно, конечно, кому мог посвятить начинающий поэт свой перевод вольтеровского мадригала, но, увы, имя «хвостовской дю Шатле», отличавшейся умом, красотой, младостью и прелестьми «различна рода», нам не известно. Злые языки (точнее, один особенно злой) говорили, что «неблагообразный и неуклюжий» Хвостов «в первой и в последующих за нею молодостях, лет до тридцати пяти ‹…› присватывался ко всем знатным невестам, но оне отвергали его руку» [Вигель: 143]. Хвостов знал, о чем говорил, когда признавался в своем мадригале: «Всего лишенным быть на свете часть моя». В своей «Автобиографии» он сетовал на то, что с детства его «телесныя способности» были вовсе отказаны ему природой: «танцовщик я был самый плохой, также лет пять был в манеже, но с таким малым успехом, что редко садился на коня, кроме Пегаса» [Морозов: LXXIV, 572]. Впоследствии кто только не издевался над внешностью обиженного природой Дмитрия Ивановича, особенно в поздние годы![25]25
  «Подзобок на груди и, подогнув колена, / Наш Бавий говорит, любуясь сам собой…» (Дмитриев). «Противоестественная» внешность Хвостова проецировалась сатириками на его творчество, нравственный облик и положение в обществе: «Твой список послужной и оды, / Хвостов! доказывают нам, / Что ты наперекор природы / Причелся к графам и певцам» (Вяземский; привожу по памяти).


[Закрыть]

Вернемся к воспоминаниям о Хвостове злого мемуариста. Наконец, пишет он, «пришлась по нем» одна княжна Аграфена Ивановна Горчакова (дочь генерал-поручика князя Ивана Романовича Горчакова, двоюродная сестра друга поэта князя Дмитрия Петровича Горчакова и любимая племянница великого Суворова), «которая едва ли не столько славилась глупостию, как дядя ея Суворов – победами» [Вигель: 144]. Еще один посмертный недоброжелатель графа позволил себе смеяться над французским языком Аграфены Хвостовой, «который она умела так удивительно уродовать, что в большом свете, где тогда незнание французского языка считалось чем-то вроде уголовщины, рассказывалось бесчисленное множество примеров ее ужаснейших русицизмов» [Бурнашев: 18–19][26]26
  По-русски Аграфена Ивановна также писала с ошибками, как видно из ее письма князю Андрею Горчакову: «Мы, мой друк, слава Богу, здаровы и живем довольно весело, только я все о тебе беспокоюсь, об сражениях и о твоем здоровьи, которое не очень хорошо было, как ты отсюда поехал. Каков-та ты таперь? Пращай, мой друк, буди с табой Божие благословение. Верный твой друк и сестра» [Горчаков: 209].


[Закрыть]
. А злой и ехидный зоил Александр Федорович Воейков поместил «гадкую» супругу графа в «женское отделение» своего стихотворного «Дома сумасшедших»:

 
Вот картежница Хвостова
И табачница к тому ж!
Кто тошней один другого,
Гаже кто – жена иль муж?
Оба – «притча во языцех»:
Он под-масть ей угодил:
Кралю трефовую в лицах
Козырной холоп прикрыл!
 
[Грех ссылаться на этот пасквиль]

Между тем граф Дмитрий Иванович жену свою любил нежно, считал «умной барыней», более других чувствовавшей в нем «достоинство не вельможи или стихотворца, но честного человека», и торжественно называл в своих произведениях Темирой (наверное, в подражание Державину, звавшему свою вторую супругу Миленой; вдруг запамятовал, как Гаврила Романович величал в стихах свою первую супругу. Пленирой! Спасибо за подсказку, коллега).

Я, признаюсь, очень люблю условные имена литературных героинь XVIII века. Их в распоряжении русских сочинителей был целый цветник – на любой вкус и случай. Классицисты использовали идиллические и элегические имена (Темиры, Хлои, Дафны, Лилеты; на худой конец – для особо игривых – Фанни [Пешио: 88–92]). Чувствительные авторы предпочитали имена-леденцы, кои было сладко повторять (и кои постоянно облизывали в сентиментальных повестях влюбленные герои). Я, кстати сказать, в молодые годы попал в затруднительное положение из-за этих героинь: составил однажды список сладкогласных имен нежных красавиц из русских сентиментальных повестей (Элина, Мальвина, Эделина, Эолина, Альвина, Алина, Моина, Марина и т. д.) и напротив каждого имени указал, сколько раз оно встречается в русской сентиментальной прозе. Список оставил на тумбочке. И надо же было такому случиться, что моя будущая Темира случайно нашла этот списочек. «Я тебя не спрашиваю, – сказала она, задумавшись глубоко, – почему их так много. Меня не удивляет, почему они все иностранки. Мне даже неинтересно, почему Эльвина – 13 раз. Но почему, почему они все в рифму?» Ах, Пуши?на[27]27
  Домашнее имя жены автора, образованное, по всей видимости, от фамилии величайшего нашего лирика. – Прим. ред.


[Закрыть]
, какой блестящий историко-литературный вывод ты сделала в тот момент! Воистину, любовь в те времена имела чисто эвфоническую природу. Она была невинна.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9