Игорь Волгин.

Последний год Достоевского



скачать книгу бесплатно

Так же как убийство Раскольниковым старухи-процентщицы не лишает его окончательно ни авторских, ни читательских симпатий.

Убийство всегда (кроме случая защиты от убийцы) отвратительно Достоевскому. И в плане этическом для него совершенно безразлично, кто является жертвой: Шатов, Алёна Ивановна или русский царь.

Алёна Ивановна и русский царь

Но в двух последних случаях (Алёна Ивановна и Александр II) присутствует некая общая черта.

Поступок Раскольникова есть такое же теоретическое преступление, как и цареубийство. Причём оба эти акта идейно бескорыстны (во всяком случае, в первом приближении).

И Раскольников, и, очевидно, будущий Алёша Карамазов разрешают себе «кровь по совести».

«Какой удар, бесценный Лев Николаевич, – пишет Страхов Толстому через несколько дней после удавшегося наконец покушения на русского царя. – …Бесчеловечно убили старика, который мечтал быть либеральнейшим и благодетельнейшим царём в мире. Теоретическое убийство, не по злобе, не по реальной надобности, а потому что в идее это очень хорошо».

Это письмо написано примерно через месяц после другого послания, в котором Страхов извещал Толстого о смерти Достоевского. На сей раз имя Достоевского не упомянуто: однако проблема «Преступления и наказания» налицо.

«Нужны ужасные бедствия, – продолжает Страхов, – опустошения целых областей, пожары, взрывы целых городов, избиение миллионов, чтобы опомнились люди. А теперь только цветочки»[57]57
  Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым. 1870–1894. Санкт-Петербург, 1914. С. 268.


[Закрыть]
.

Удивительно: казнь российского императора вызывает у Страхова цепь ассоциаций, очень схожих с теми, какие возникают в эсхатологическом сне Раскольникова на каторге, после убийства им вдовы-чиновницы. То, о чём говорит Страхов, – это перекличка с соответствующим местом «Преступления и наказания».

Убийство Алёны Ивановны было написано за несколько месяцев до первой попытки цареубийства. Всего же при жизни Достоевского их было шесть.

Эти попытки действовали на него угнетающе.

В возможной насильственной гибели монарха, «по доброй воле» освободившего двадцать пять миллионов подданных, он усматривал конкретное политическое зло.

По мысли Достоевского, реформа 1861 года создала исторический прецедент исключительной важности. Она явила пример добровольного отказа от вековой исторической несправедливости, мирного разрешения грозящего страшными бедствиями социального конфликта. В этом смысле освобождение крестьян было как бы первым шагом к «русскому решению вопроса»: проведённая сверху акция намекала на возможность созидания такого миропорядка, который будет основан на справедливости – и только на ней.

Насильственная гибель Александра II, с личностью которого он связывал и крестьянское освобождение, и возможность дальнейших – не менее радикальных – реформ, такой исход мог бы, по его мнению, означать конец (или, по крайней мере, существенную отсрочку) его собственных глобальных предположений.

Тем знаменательнее, что совершить это должен был его любимый герой[58]58
  Так как действие второй части дилогии должно было разворачиваться в самом конце 70-х годов, понятно, что предполагаемое покушение Алёши могло прийтись только на период продолжающегося царствования Александра II.

Само собой разумеется, что покушение должно было окончиться неудачей: ведь не мог же Достоевский при ещё живом царе изобразить его гибель!


[Закрыть].

Небезынтересно отметить нервическую реакцию, которую вызвала предложенная нами версия у одного петербургского автора. «…И. Волгин в своём неуёмном желании сделать Алёшу революционером доходит до полной фальсификации…» «Здесь И. Волгина так высоко занесло, что обратно он так и не смог спуститься». «Здесь он окончательно смыкается с…». Сколь узнаваем этот стилёк, взращённый на ниве нашего репрессивного литературоведения. Не хотелось бы, пользуясь фигурами речи оппонента, обвинить его в «явной фальсификации»: предположим, что дело «всего лишь» в явной эстетической глухоте. Иначе невозможно объяснить ламентации относительно того, что автор «солидаризировался с народовольцами… воспевая их». Или – ещё замечательнее – будто он, автор, пытается уверить наивную публику, что жизнь «сделала писателя сочувствующим народовольцам», и т. д., и т. п. Все эти благоглупости рассчитаны исключительно на тех, кто не открывал настоящую книгу.

Вынуждены ещё раз повторить – как можно примитивнее и доходчивее: Достоевский ненавидел террор и не знал никаких ему оправданий. Но понимал также, что болезнь глубоко поразила Россию, захватив таких «чистых сердцем» юношей, как Алёша Карамазов. Скажем больше: предчувствие того, что в революцию ринутся в первую очередь идеалисты, – эта угадка даёт ключ к пониманию трагических потрясений XX века.

Наш оппонент спешит успокоить новое либеральное начальство (как прежде – с обратным знаком – успокаивал старое советское), донося ему, что Достоевский не имеет никакого касательства к проблемам русской революции («как будто у революции могут быть высшие нравственные цели», – брезгливо бросает автор, очевидно, не подозревая о том, что без наличия таковых ни одна Бастилия в мире не шелохнулась бы)[59]59
  Белов С. В. «Гений и злодейство – две вещи несовместные» // Ф. М. Достоевский в забытых и неизвестных воспоминаниях современников. Санкт-Петербург, 1993. С. 14–19. См. также: Игорь Волгин. Возвращение билета. Парадоксы национального самосознания. Москва, 2004. С. 574.


[Закрыть]
.

«Бесы вышли из русского человека, – писал Достоевский Майкову в 1870 году, – и вошли в стадо свиней, т. е. в Нечаевых, в Серно-Соловьевичей и проч. Те потонули или потонут наверно, а исцелившийся человек, из которого вышли бесы, сидит у ног Иисусовых»[60]60
  Достоевский Ф. М. ПСС. Т. 29. Кн. I. С. 145.


[Закрыть]
.

Так не случилось.

Жертва и искупление

К концу десятилетия обнаружилось, что русская революция не пошла по нечаевскому пути. Напротив: в рядах её приверженцев ещё резче обозначилась та самая «национальная черта поколения», которую он пророчески угадал десять лет назад.

Можно было изгнать бесов из русского человека. Но нельзя было изгнать самого русского человека.

Спасти себя мог только он сам. От русской революции уже нельзя было «отделаться» языческим жертвоприношением: утопив свиней в озере. Искупительная жертва Алёши Карамазова должна была знаменовать, что ради разрешения главного вопроса русской жизни – «что считать за правду» – на заклание приносятся избранные из избранных.

Эпиграф к «Братьям Карамазовым» вступал в тайное противоборство с эпиграфом к «Бесам».

Алёше Карамазову было суждено «перетащить на себе» исторический опыт двух последних десятилетий. Он мог обрести художественный авторитет не проповедью «евангельского социализма» (и вообще не проповедью: вроде той, какую он произносит у Илюшиного камня), а только делом.

Колю Красоткина и других «русских мальчиков» нельзя было уговорить. Но их ещё можно было убедить – ценой собственной гибели.

«А если умрёт, то принесёт много плода».

Смерть Алёши на эшафоте и должна была стать его делом.

Самое поразительное, что подобный исход мог быть одновременно и подтверждением другой романной версии – о «русском социалисте». Параллельные должны были в конце концов пересечься.

Предполагалось «безумное» художественное решение.

Алёша второго романа должен был умереть именно за ту идею, которую, согласно «сверхзадаче» этого романа, он призван был опровергнуть. Но такие идеи не опровергаются словом. С ними можно спорить только жизнью.

Как и Родион Раскольников, Алексей Карамазов проводил эксперимент на себе.

Для развенчания теории Раскольникова потребовалась судьба Раскольникова. Для преодоления идеи Алёши Карамазова (идеи, приведшей его на эшафот) потребовалась жизнь Алёши Карамазова.

Это было доказательством от противного.

И тут мы вновь возвращаемся к записи в последней записной книжке – о крови.

«…Крепко-то оказывается не у тех, которые кровь прольют, а у тех, чью кровь прольют. Вот он – закон крови на земле».

Казалось бы, запись бесспорна: именно революционеры проливают чужую кровь. Следовательно, «крепко» оказывается не у них.

Но – «жертвовать собою и всем для правды – национальная черта поколения». К концу семидесятых годов эта черта обозначилась как массовая.

Были явлены вопросы в высшей степени мучительные и трудные – именно для моральных оценок. Тот, кто проливал чужую кровь, одновременно проливал и свою, совершенно сознательно обрекая себя на гибель (этот дух жертвенности характерен почти для всех главных деятелей «Народной воли»).

 
Иди и гибни безупрёчно.
Умрёшь не даром – дело прочно,
Когда под ним струится кровь, —
 

так предвосхитившие события некрасовские строки неожиданно перекликаются со словами Достоевского о «законе крови на земле».

Власть тоже проливала чужую кровь: следовательно, «крепко» оказывалось не у неё. «Закон крови» в России был подобен заколдованному кругу.

Этот круг следовало разорвать.

Алёша Карамазов, всходя на эшафот, собственной кровью должен был освятить иной – бескровный путь: путь «русского евангельского социалиста». Его гибель явилась бы двойным искуплением.

Возникает вопрос: стоит ли так подробно останавливаться на всех этих несуществующих материях? Ведь ни один из вариантов второго романа так и не получил художественного воплощения. И можно лишь гадать, какое продолжение (или завершение) обрела бы жизнь Алёши Карамазова и других героев, будь этот роман написан. Может быть, Алёша мирно бы закончил свои дни в монастыре, окружённый воспитуемыми и наставляемыми им детьми, как это некогда и предполагалось. Поэтому не проще ли говорить о том, что есть, нежели поддаваться неверному соблазну догадок и навязывать несозданному участь десятой (сожжённой) главы «Евгения Онегина», – с той разницей, что последняя (теоретически) ещё может быть когда-нибудь восстановлена, в то время как ненаписанное нельзя восстановить никогда?

Всё это так. И мы не стали бы вдаваться в рискованную область гадательного и неизвестного, если бы к этому не подвигал нас сам Достоевский.

Второй «главный» роман отбрасывает незримую тень на первый, и в этой тени – не только сотворённые герои «Братьев Карамазовых», но и сам сотворивший их автор.

Естественный отбор

Итак, кажется несомненным, что замыслов «главного» романа было несколько и что они в основном возникли ещё до начала писания. Но столь же несомненно, что события 1879–1880 годов были способны существенным образом трансформировать эти планы, ослабить одни сюжетные линии и усилить другие, отфильтровать варианты и резко повысить шансы одного из них.

Происходит своего рода естественный отбор.

Думается, что к зиме – весне 1880 года, если не окончательно, то, во всяком случае, более подробно, чем остальные, отрабатывается версия Суворина / Z: в мае она попадает в «Новороссийский телеграф»[61]61
  Не содержится ли намёка на знакомство с этой версией в следующих словах Петерсена: «Жалеете ли вы, читатель, что этот роман никогда не будет написан Достоевским? Откровенно сказать, я не жалею; я убеждён, что это, наверное, вышел бы плохой роман, нимало не способный помочь разобраться в окружающей нас путанице и раздражающем всех хаосе кровавого сентиментализма»[1486]1486
  Литературный журнал. 1881. № 7. Стб. 609. Кстати, Алексей Фёдорович «второго» романа должен был, если верить «Новороссийскому телеграфу», стать сельским учителем. Сельским учителем был одно время и стрелявший в царя А. Соловьёв.


[Закрыть]
.


[Закрыть]
. Она могла соединять в себе элементы различных сюжетов (в том числе и «детскую» линию романа). Но центральное место, по-видимому, должна была занять будущая драма Алёши.

Происходит совмещение двух разнородных планов, их взаимопроникновение.

С одной стороны, Алёша «главного» романа воплощал в себе идеальный порыв русской революции, с другой – действовал согласно её реальной исторической логике.

При столь очевидной противоречивости этого предполагаемого персонажа он сохранял глубокое внутреннее единство. В младшем из Карамазовых, старающемся о мировой гармонии и одновременно – ради всё той же гармонии – разрешающем себе «кровь по совести», был схвачен момент истины. В Алёше – подвижнике и цареубийце – проступали два лика русской революции.

Понятно, почему Суворин никогда не предал гласности то, что он недвусмысленно зафиксировал в своём дневнике. Обнародование версии о «политическом преступлении» (и тем более расшифровка характера этого преступления) – вещи для него идеологически недопустимые[62]62
  Это ещё один аргумент в пользу того, что автором статьи в «Новороссийском телеграфе» (Z-м) был не Суворин. Если, как пишет Благой, версию о цареубийстве Суворин «не решился доверить… даже дневнику» (и это через много лет!), трудно представить, чтобы он отважился на столь сенсационное (пусть даже и анонимное) заявление в печати.


[Закрыть]
. Да и столичная цензура вряд ли осталась бы равнодушной к сообщению о том, что покойного автора «Братьев Карамазовых» посещали столь рискованные сюжеты. После 1 марта 1881 года упоминание об этом делалось и вовсе неуместным.

Между тем подобный исход романа естествен для Достоевского. Художник крайностей, он не мог удовольствоваться «рядовым» политическим преступлением. Ему было необходимо самое тяжкое (но, заметим, для 1879–1880 годов – типичное).

Ещё раз вспомним приведённую выше запись: о крови.

Глава III. Вера Засулич и старец Зосима
Выстрел в градоначальника

31 марта 1878 года в переполненном зале Петербургского окружного суда слушалось дело по обвинению дочери капитана Веры Ивановны Засулич, покушавшейся на жизнь петербургского градоначальника генерал-адъютанта Фёдора Фёдоровича Трепова.

Это было первое (и последнее) дело такого рода, доверенное суду присяжных: оно намеренно рассматривалось как уголовное.

Председательствовал на суде добрый знакомый Достоевского Анатолий Фёдорович Кони. На почётных местах за судьями поместились первые сановники империи: лицейский товарищ Пушкина, а ныне государственный канцлер восьмидесятилетний князь Горчаков, статс-секретарь Сольский, высшие чины Министерства юстиции, сенаторы…

Достоевский сидел в ряду, отведённом для прессы.

В преступлении Засулич был нравственный акцент, не могущий не взволновать автора «Преступления и наказания»: она мстила Трепову за его приказ высечь политического заключённого Боголюбова. Она подняла руку на человека, вступившись за человека.

Молодая женщина (ей было двадцать восемь лет) вступилась не за своего жениха или возлюбленного (так подумали вначале: это было бы понятно), не за собственную честь или честь своих близких, а за лицо, абсолютно ей незнакомое. Она вступилась за принцип.

24 января 1878 года, в десять часов утра, Засулич явилась в приёмную к градоначальнику. На ней была широкая чёрная тальма без рукавов: в её складках скрывался шестизарядный револьвер. Генерал начал обходить просителей (их было человек двенадцать) – первой стояла Засулич. Трепов принял прошение, спросив о чём оно; затем обратился к следующей просительнице с тем же вопросом. Старушка не успела ответить: раздался выстрел.

Засулич стреляла в упор, с расстояния полушага «из револьвера, – как сказано в обвинительном акте, – заряженного пулями большого калибра»[63]63
  Кони А. Ф. Воспоминания о деле Веры Засулич. Москва, 1933. С. 104.


[Закрыть]
. Трепов взялся за бок и начал падать; покушавшуюся схватили.

На суде А. Ф. Кони допрашивал свидетеля – майора Курнеева; Достоевский слышал весь диалог.

«В<опрос>. Боролась с вами подсудимая?

О<твет>. Нет.

В <опрос>. Делала она движение, чтоб выстрелить второй раз?

О<твет>. Нет, у неё не было револьвера, она его бросила.

В<опрос>. Так что, она выстрелила только один раз?

О<твет>. Да, один раз»[64]64
  Там же. С. 108.


[Закрыть]
.

Итак, произведя выстрел, Засулич отбросила пистолет в сторону. Когда А. Ф. Кони спросил её, желала ли она убить Трепова или только ранить, она отвечала, что это ей было всё равно: она лишь хотела «показать этим, что нельзя так безнаказанно надругаться над человеком»[65]65
  Там же. С. 139.


[Закрыть]
.

(Дубровин уже подходит к вопросу как практик: он считал, что покушение не удалось по чисто техническим причинам. «Вера Ивановна Засулич, – писал он в изъятых у него при аресте «Записках русского офицера-террориста», – тоже напрасно выбрала револьвер системы “бульдог” среднего калибра… Если приходится погибать нашим дорогим товарищам-социалистам, то пусть они погибают, производя, насколько только возможно, наибольший урон в рядах нашего бесчеловечного, дикого и крупного врага»[66]66
  Каторга и ссылка. 1929. № 5. С. 72.


[Закрыть]
.)

Выстрел Засулич был преступлением идеологическим.

Почти все убийства и самоубийства в романах Достоевского – идеологичны.

Некоторые моменты этого процесса (в частности, поведение председателя суда, речи сторон и т. д.) отзовутся впоследствии в «Братьях Карамазовых». Но нас пока интересует другое.

Нас интересует приговор.

Приговор был беспрецедентен: общество (в лице присяжных) поквиталось с тяжёлым самодуром – полновластным хозяином столицы. По негодующему слову Каткова, этот процесс обратился в «дело петербургского градоначальника Трепова, судившегося по обвинению в наказании арестанта Боголюбова»[67]67
  Сборник передовых статей «Московских ведомостей» (1878). Москва, 1897. С. 161.


[Закрыть]
.

Большинство присутствовавших были уверены, что присяжные вынесут обвинительный вердикт. Один из свидетелей (буквальных: он выступал свидетелем по делу) вспоминает: «Кони среди воцарившейся мёртвой тишины молча просмотрел первую страницу, медленно перевернул её, перейдя глазами на вторую, и… слышно было, как зал удручённо вздохнул. У меня тоже болезненно заныло сердце. Неужели наши опасения оправдались и Засулич признана виновною?»[68]68
  Глаголь С. Процесс первой русской террористки // Голос минувшего. 1918. № 7–8. С. 154.


[Закрыть]

Вот та же сцена, увиденная с другой точки, на сей раз – глазами самого председателя суда: «Они (присяжные. – И.В.) вышли, теснясь, с бледными лицами, не глядя на подсудимую… Настала мёртвая тишина… Все притаили дыхание… Старшина дрожащею рукою подал мне лист… Против первого вопроса стояло крупным почерком: “Нет, не виновна!..”[69]69
  Кони А. Ф. Указ. соч. С. 215.


[Закрыть]

Оправдание Засулич было публичной пощёчиной правительству: суду присяжных такого не могли простить никогда.

«Это самый счастливый день русского правосудия!» – воскликнул один из присутствовавших на процессе сановников, на что Кони мрачно возразил: «Вы ошибаетесь, это самый печальный день его»[70]70
  См.: Гессен И. В. Судебная реформа. Санкт-Петербург, 1904. С. 167.


[Закрыть]
. Он оказался прав: вскоре после оправдания Засулич все дела, связанные с покушением на должностных лиц, были изъяты из ведения суда присяжных. Правительство повело целенаправленный натиск на «суд общественной совести».

«Московские ведомости» (да и не только они) считали, что едва ли не всё зло на Руси пошло от этого скандального вердикта.

«Передавая лист старшине, я взглянул на Засулич… – вспоминает Кони. – То же серое “несуразное” лицо, ни бледнее, ни краснее обыкновенного; те же поднятые кверху, немного расширенные глаза… “Нет!” – провозгласил старшина, и краска мгновенно покрыла её щёки… “не вин…”, но далее он не мог продолжать».

Достоевский был свидетелем того неистового восторга, который охватил публику после объявления приговора.

«Крики несдержанной радости, – продолжает Кони, – истерические рыдания, отчаянные аплодисменты, топот ног, возгласы: “Браво! Ура! Молодцы! Вера! Верочка! Верочка!” – всё слилось в один треск, и стон, и вопль. Многие крестились; в верхнем, более демократическом отделении для публики, обнимались; даже в местах за судьями усерднейшим образом хлопали…»[71]71
  Кони А. Ф. Указ. соч. С. 215–216.


[Закрыть]

Интересно, что делал в этот момент Достоевский? Как отнёсся он к приговору присяжных?

Но прежде: как отнеслось к нему русское общество?

Многие не могли поверить в оправдательный приговор, полагая, что вести о нём – первоапрельская шутка.

Получив петербургские газеты, полные ликующих откликов на решение присяжных (такова была единодушная реакция либеральной прессы), Катков сообщил своим читателям, что в Москву прибыл «весь сумасшедший дом петербургской печати»[72]72
  Московские ведомости. 1878. 3 апреля.


[Закрыть]
. Позднее он не упустит случая напомнить, что путь к 1 марта 1881 года был открыт 31 марта 1878-го.

В своих позднейших воспоминаниях издатель консервативного «Гражданина» – князь В. П. Мещерский – писал: «Торжественное оправдание Веры Засулич происходило как будто в каком-то ужасном кошмерическом сне… Никто не мог понять, как могло состояться в зале суда самодержавной империи такое страшное глумление над государевыми высшими слугами и столь наглое торжество крамолы… Так, промеж себя, некоторые русские люди говорили, что если бы, в ответ на такое прямое революционное проявление правосудия, Государь своею властью кассировал решение суда, и весь состав суда подверг изгнанию со службы, и проявил бы эту строгость немедленно и всенародно, то весьма вероятно развитие крамолы было бы сразу приостановлено»[73]73
  Мещерский В. П. Мои воспоминания. Часть II. Санкт-Петербург, 1898. С. 404–405.


[Закрыть]
.

Спустя семь лет Победоносцев, узнав о намерении Александра III назначить Кони на должность обер-прокурора кассационного департамента Сената, предостерегал своего бывшего воспитанника от этого шага, ссылаясь на роль Кони в деле Засулич[74]74
  См.: К. П. Победоносцев и его корреспонденты. Т. 1. Полутом 2. Москва, 1925. С. 496.


[Закрыть]
.

Катков, Мещерский, Победоносцев – их мнение было единым, их негодование – искренним и неподдельным. Все они исходили не только из своих собственных убеждений, но и из соображений высшей государственной целесообразности.

Эти люди – круг Достоевского. Во всяком случае, все они могли считать и, очевидно, считали его «своим». И вправе были бы требовать от него единомыслия.

Взгляд на это дело Достоевского решительно не похож ни на возмущение охранителей, ни на умиление либералов.

Он вообще ни на что не похож.

Ибо Достоевский «изымает» дело из сферы формально-юридической и переносит его на какую-то совсем иную почву.

Он не высказал своего мнения публично: «Дневник писателя» в это время уже не выходил. Но оно всё-таки известно.

«Иди, ты свободна…»

Вечером 1 апреля Г. К. Градовский (Гамма), автор знаменитого фельетона о процессе, который на следующее утро должен был появиться в «Голосе» («“Голос”, – жалуется Победоносцев наследнику престола, – разразился дикою пляской восторга по случаю оправдания Засулич»[75]75
  Письма К. П. Победоносцева к Александру III. Москва, 1925. С. 256.


[Закрыть]
), посетил председателя Комитета министров. «Неужели вы за оправдание?» – поразился Валуев. – «Не я один, – отвечал журналист. – …Возле меня сидел Достоевский, и тот признал (замечательно здесь «и тот». – И.В.), что наказание этой девушки неуместно, излишне… Следовало бы выразить, – сказал он: – «Иди, ты свободна, но не делай этого в другой раз». – «Удивительно», – процедил сквозь зубы Валуев»[76]76
  Градовский Г. К. Итоги. Киев, 1908. С. 8–9.


[Закрыть]
.

Министра можно понять: «приговор» Достоевского не имеет аналогов в мировой юридической практике (не парафраз ли евангельского: «Иди и впредь не греши»?). Между тем в словах, сказанных им Градовскому, заключалась идея, вынашиваемая много лет, не прошедшая бесследно для «Дневника писателя» и «Братьев Карамазовых».

«Иди, ты свободна…» – произносится ещё до объявления оправдательного вердикта. «Нет у нас, кажется, такой юридической формулы, – добавил Достоевский, – а чего доброго, её теперь возведут в героини»[77]77
  Там же. С. 18.


[Закрыть]
.

Нет юридической формулы; та же «формула», которую предлагает Достоевский («Иди, ты свободна, но не делай этого в другой раз»), неприемлема для государства. Но, может быть, то, что предлагается, осуществимо просто среди людей, связанных какой-то иной, негосударственной общностью?

Ложь в постановке вопроса

Вопрос для Достоевского заключается не в большей или меньшей целесообразности существующих правовых норм, а в несоответствии судебной процедуры сути дела. Ибо сам суд основан на внутренней неправде, на разрыве между государственной нравственностью и моралью лица.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17

Поделиться ссылкой на выделенное