banner banner banner
Дорогая буква Ю
Дорогая буква Ю
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Дорогая буква Ю

скачать книгу бесплатно

Дорогая буква Ю
Игорь Генрихович Шестков

Русское зарубежье. Коллекция поэзии и прозы
Книга берлинского автора Игоря Шесткова является продолжением собрания его малой прозы. В 2020 году в издательстве «Алетейя» уже были опубликованы три книги: «Сад наслаждений», «Фабрика ужаса» и «Покажи мне дорогу в ад».

В новую книгу вошли: «Записи из Дневника писателя», критическая статья «Почему мне неприятно читать Набокова?», интервью «Литературной газете» и радиостанции «Свобода», несколько эссе: «Вокруг Носа Гоголя», «Комната, в которой нас нет», «Фотограф в Храме Гроба», «Сова», а также различные рецензии, отрывки из неопубликованной повести «Вторжение» и другие тексты. Написанные страстно и предельно искренне, тексты эти послужат важным и уместным дополнением к рассказам и повестям автора.

Мысль эмигранта кружится как спутник по экзотической траектории, напоминающей восьмерку, вокруг двух тяжелых планет – оставленной родины и остального мира. Планеты эти существуют в различных временных зонах… Через разрывы или прорехи в жизненной ткани виднеются бесплодные поля Гадеса.

Игорь Генрихович Шестков

Дорогая буква Ю

* * *

© И. Г. Шестков, 2021

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2021

Автобиографические заметки

Город К.

В детстве мучил меня кошмар.

Будто бегу я в незнакомом городе, ищу мой московский дом и не могу найти. Дома на улице стоят плечом к плечу, как солдаты, между ними нет проходов.

Я бегу.

Бегу.

Улица как коридор. Туннель. Телом из него не выйти. Дождь моросит. Неба не видно – серые облака висят низко.

Душно.

Крутые, покрытые черной черепицей крыши лоснятся от влаги. Останавливаюсь, чтобы перевести дух. Смотрю по сторонам. В домах разбиты двери, выбиты стекла. Внутри – тьма, запустение. Оттуда доносятся странные шорохи и скрипы.

Страшно.

Невдалеке – мост над неширокой речкой. Вода бурая.

Вдоль реки вытянулись фабричные корпуса. Смутно видна высокая труба и кирпичная башня с циферблатом без стрелок. Пахнет противно – угольной пылью, стальной стружкой, машинным маслом.

По берегам реки – больные деревья. Листья на них серые, маленькие, сморщенные. Асфальт на улице растрескался, в лужах коричневая жижа с бензиновыми разводами. Ни машин, ни людей не видно.

Кошмар этот мучил меня несколько раз. Каждый раз, просыпаясь, я хватался покрепче за мой обыденный московский мир и мрачное видение исчезало.

В 1990 году я попал против моей воли в немецкий город К.

Вышел из здания вокзала, прошелся туда-сюда, огляделся и узнал тот самый коричнево-серый город из моего детского кошмара. Боги судьбы перепутали сны, ошиблись. И решили исправить ошибку – отправили меня в проклятый город. Сопротивляться не было сил.

Ну да, конечно, в реальном городе все было не совсем так, как во сне – тут ездили автомобили, сновали люди. В центре синел на солнце большой пруд, окруженный плакучими ивами и платанами, на окраинах города зеленели тенистые парки. Но многое в деталях повторяло мой сон – вонючая бурая речка протекала недалеко от моего дома, зловещая башня с циферблатом без стрелок торчала невдалеке, огромная фабричная труба господствовала в небе.

Боже мой! Это мой город, и мне придется в нем жить…

Легко сказать – жить. А что делать, если твое существование съежилось, а внутреннее время – остановилось. И пространство сворачивается за твоей спиной. Вроде бы ты тут, а на самом деле тебя нет, ты не существуешь. Ты в коконе времени.

Тело стареет, жизнь проходит, а ты не изменяешься, опыта не прибавляется. Косность материи не спасает, ее тяжелый поток не несет тебя в своем чреве. Занесло дурака в параллельный мир, и демоны ада гогочут, наблюдая твои кривляния.



Ужас жизни не в том, что любая фантазия может стать твоей тюрьмой, неожиданно материализовавшись, а в том, что эта материализация может оказаться половинчатой, мнимой. Взлетев, страшно не упасть, а навсегда застрять в воздухе.

Многие подумают – так тебе и надо! Не надо было покидать родной очаг, свой народ, свой город. Сменил шило на мыло! Москву на город К.

И сама брошенная родина отзывается равнодушием, в котором слышна угроза – предатель, беглец! Приютившая тебя страна тоже не отстает – проклятые иностранцы! Паразиты! Выслать!

И даже искренняя помощь и сочувствие новых друзей имеют легкий, но неистребимый привкус презрения к беженцу, чужаку, пришедшему по чужое добро.

– Зачем ты сюда приехал? – орет это презрение.

– Зачем ты вообще живешь, падаль? – шипит родина.

– Вон! – вопит Германия.

– Подохнешь как пес! – отзывается СССР.

Этот шип и этот ор, этот свист валькирий и лай Цербера не так уж страшны – так манифестирует себя твоя вожделенная свобода, это свидетельство освобождения от фантомов государства, культуры, национальности, религии. Приветствие серафимов, посылаемое осмелившемуся сковырнуть осточертевшую скорлупу советчины и нагишом переплыть Стикс.

Красново

Вспоминается деревня Красново, вытянувшаяся вдоль берега Можайского моря. Дом отдыха, Старый корпус. Столовая в подвале. Официантки, несущие тяжелые подносы на плечах. На подносах – в несколько слоев – жестяные миски с обжигающе горячим борщом, тарелки с макаронами и маленькими кусочками плохо прожаренного мяса. У официанток красные потные лица. В подвальной кухне жарко. Оттуда доносится стук, звон, ругань. Там повара.

Бабушка выбирала столик, чтобы – не на проходе и у Настюшки. Официантку Настюшку жалели, ее муж дома бил. Она страдала какой-то неизлечимой женской болезнью. Ее красивое русское лицо часто искривлялось в гримасе боли.

Никому из отдыхающих профессоров университета не приходила в голову мысль, что таскать тяжеленные деревянные подносы – работа унизительная, адская. Не женская. Что барщину надо обличать не в проклятом прошлом, а в советском настоящем.

Чиновничьи и профессорские жены с отпрысками даже не подозревали, как их ненавидели официантки, повара, горничные, да и вся огромная деревня Красново, в которой не было ни одного не сидевшего хотя бы раз в тюрьме главы семьи. Хорошо еще, что Дом отдыха был для деревенских кормушкой. Там можно было подработать. Там кино, настольный теннис, там играли в волейбол. Поэтому деревенские его терпели.

Я подолгу рассматривал берега Можайского моря в подаренный мне дедушкой полевой бинокль. Видел поросшие кустарником берега, березы, сосны, пологие холмы на горизонте, плотину, дорогу. Я знал, что она ведет в Бородино. Оттуда как бы доносились ружейные выстрелы, и пахло порохом.

На дороге стояла заброшенная церковь с покосившимся крестом, в которой тогда еще висел никому не нужный наполовину сгоревший иконостас с большими иконами.

Я улетал на другой берег. Тут все казалось странным. Потому что на самом деле меня нет, но вот, я перелетаю с сосны на сосну, выхожу на дорогу, бросаю камешек в морду репейника, заглядываю через пролом в стене в церковь. В высоте – искаженное мукой лицо распятого Христа.

Я легко взлетаю на купол церкви, вглядываюсь оттуда в даль. Вижу туманное горячее марево, в котором копошатся оптические черви, шелкопряды судьбы.

Каждый цветок, кустик, каждое дерево, торчащее из воды, каждая его ветка представлялись мне звуком, буквой, словом зашифрованной в ландшафте фразы. Эти сообщения влекли как тайна, как клад. Хотелось их слушать, разгадывать, читать. И я читал и слушал и летал, летал с одного дерева на другое, наслаждаясь свободой и легкостью полета.

Знакомый тополь долдонил – день, день, день.

Огромное затопленное дерево, выбросившее из-под воды серые мертвые ветки, вторило – ох, ох, август, лету конец…



Бабушка ходила со мной в лес. Там мы находили уютное местечко в тени. На полянке.

Солнце пекло. По голубому небу плыли белые облака. Тихо звенели комары. Бабушка читала. А я смотрел на траву. Делался маленьким. Бибигоном. Куцая подмосковная травка превращалась в джунгли, в мою детскую Бразилию. В этой странной стране я сражался с жуками и кузнечиками. Искал израненную злыми насекомыми девочку. Маленькую куколку, вылепленную из глины и ожившую. Строил для нее домик и травяную постельку. Прокладывал дороги и разбивал миниатюрные прудики, куда выливал, к неудовольствию бабушки, остатки воды из фляжки. Приготавливал из лепестков повязки, чтобы лечить ей ранки от порезов и укусов. Ее глиняное тело превращалось в настоящее, человеческое, и я ласкал ее и блаженствовал.



Там же в лесу, недалеко от деревни Красное я испытал сексуальное потрясение другого рода, воспоминание о котором мучает меня до сих пор.

Я гулял в лесу один, просто так, без цели. Мечтал. Вдруг заметил что-то движущееся метрах в двадцати от меня. Инстинкт самосохранения заставил пригнуться и затаиться. Послышалось что-то вроде душераздирающего мяуканья. Я осторожно подошел поближе.

На траве лежали двое. Одетый в ватник на голое тело пастух петушил деревенского дурачка Фофана, сына Настюшки. В руках у Фофана была веревка, перекинутая через сук. На другом конце веревки болтался, судорожно перебирая лапами, повешенный на ней за половые органы кот, под которым тлел костер. Пастух напевал что-то осипшим голосом, его худой оголенный зад дергался быстро-быстро. Фофан держал веревку двумя руками, дергал ее и ржал как конь.



Последнее мое воспоминание о деревне Красново – зимнее.

Февраль. Каникулы. Я – студент пятого курса мехмата. Месяц как женат. Моя жена – Неля, студентка исторического факультета. Мы живем в Новом корпусе, едим в новом здании столовой, просторном и светлом. Постаревшая Настюшка больше не таскает подносы с борщом, она сделала карьеру и стала сестрой-хозяйкой. Пастух умер. Фофан сидит в тюрьме за кражу.

На другом берегу Можайского моря – высокие сугробы. Стрельбы не слышно. Сказочное созвездие Ориона сверкает на морозном небе. Из церкви пропал не догоревший когда-то иконостас.

Мы живем комфортно. У нас комната с балконом на втором этаже. По вечерам мы забираемся в кресла с ногами и читаем друг другу стихи. Выпиваем. Танцуем. Стекла покрыты снежными узорами. В комнате пахнет хвоей. Моя жена ловит на балконе снежинки губами. Неля любит есть снег.

Нелегкое это испытание – исполнение желаний, пытка счастьем. Нет тупика безнадежнее. Проклятое мгновенье должно остановиться, но оно вместо этого ускользает. С вершины пирамиды возможен только спуск или падение. Сатурн исправно работает челюстями и все летит потихоньку в тартарары.



Катались мы однажды на лыжах по водохранилищу. Меня уже все приводило в бешенство – и лыжи, и ветер, и снег, и жена. И главное – моя идиотская роль счастливого супруга.

И тогда произошло чудо. Налетела на нас метель. Закрутилась вихрем. Хоть ножом ее режь. А когда метель улеглась и солнышко заблестело, я увидел себя и жену со стороны. Не «мы», а «они» скользили рядом, жестикулировали и бранились. А тело, в котором я находился, было от них довольно далеко.

Я растерялся. Не знал, что делать. Потом догадался, что моя прежняя линейная жизнь никогда не вернется. И поспешил в Москву.

Двойник

Ужас эмиграции состоит в том, что она, в сущности, невозможна. Можно, конечно, покинуть родину. Даже постараться забыть ее. Но невозможно отделаться от своего двойника, который останется и будет бродить, как душа не похороненного человека, вокруг насиженных в прошлой жизни мест. Наперекор всем законам природы часть твоей личности продолжит существование в отщепившемся от тебя двойнике. При этом расщепится не только твоя судьба, но и вся вселенная. Та, другая ее часть, будет и дальше существовать так, как будто ты не уехал. В ней осуществятся все твои страхи. И через сны перелетят к тебе.

Эмиграция – это клонирование личности и расщепление вселенной, а не побег. Желая попасть в рай, ты посылаешь своего двойника в ад.

Это началось месяцев за семь до моего отъезда. Мой любимый город стал мне чужим – Москва начала выталкивать меня из себя.

Как известно, все смотрит. Смотрят дома, автомобили, улицы. Смотрит Луна, небо, стол. В конце перестройки я вдруг почувствовал, что Москва тяжело, с ненавистью смотрит на меня сквозь свою многоэтажную клетку. Любимые с детства улицы перестали радовать и поддерживать. Дома наклонялись, они были готовы раздавить меня своей тяжестью. Поверьте, я вовсе не проектирую свое настроение на физиономию города. Я-то был весел и полон энергии, легкомыслен и легок.

Перестройка разрушила созданное поколениями совков поле самообмана и грандиозная декорация обрела наконец свое истинное обличье. Величественный фантом третьего Рима, мираж, выстроенный Сталиным и его последователями, рассыпался в прах. На нас глянули свинцовые глаза правды. Ведь это не СССР разрушался, а мы – его дети, его тело.



Я уезжал с Белорусского вокзала в сентябре 1990 года. Меня никто не провожал. Все были тогда заняты собственными заботами. Один на вокзале, один в купе. Грустно.

Вдруг я заметил на перроне знакомого мне человека. Он стоял и печально смотрел на меня. Помахал мне рукой. А я – ему. Поезд тронулся.

Так я и уехал с мыслью, что меня кто-то проводил.

И только приехав в Дрезден, успокоившись и отдохнув, я вдруг понял, кто стоял на перроне.

Счастье

Счастье приходило ко мне только в детстве и юности. Причем только в те моменты, когда происходила пусть маленькая, но катастрофа. Счастье приходило как компенсация.

Завалил я однажды экзамен в школе. По математике. Не смог найти решения диофантовых уравнений. Вышел на Ленинский проспект.

Декабрьские московские сумерки. На земле – снежная каша. Синеватые тени мелькают. Машины мигают желтыми и красными огнями. Снег идет. Крупный, мокрый. Все спешат по домам. А у меня на сердце кошки скребут – дома придется рассказывать о моем позоре. И тут, назло логике, погоде, назло всему – меня охватило радостное чувство. Озарение. Счастье.

Я живу! Снег прекрасен. Синие московские тени загадочны. В уличном грохоте слышится чудесная мелодия. Она влечет меня к чему-то захватывающему, неизведанному, самому важному, перед чем вся математика – детский лепет…

Повинуясь этому зову, я перестал ходить в школу. Из дома я пунктуально выходил, но шел не в школу, а, встретившись у универмага «Москва» с моим другом, уезжал с ним в кино, в Иллюзион.

В конце концов и меня и друга из школы выгнали. Казалось, вся жизнь была испорчена, но вышло иначе. Мы оба закончили другие школы, потом и университет, работали в престижных научно-исследовательских институтах. Все это однако радости не приносило – счастье мы испытывали только в те, украденные у школы, пьяные дни отрочества.

Дело в самой геометрии дня. Светлое состояние времени и пространства – день – не терпит никакого насилия. Адам не был создан для работы или любви, а только для свободных прогулок в Эдемском саду.

В Донском

Донской монастырь был островком покоя и чистоты в шумном и грязном фабричном районе. Пройдя под знаменитой розовой колокольней, посетитель оказывался в другом, не московском мире. Кладбищенская тишина нарушалась только шелестом листьев и пением птиц весной и летом. Москва давала о себе знать низким гулом, похожим на шум морского прибоя в пустой раковине.

Я приходил туда весной, когда деревья и кусты только начинали зеленеть и из черной кладбищенской земли вылезали солнечные одуванчики и небесные фиалки. Поклонившись нескольким знакомым могилам, садился на лавочку, раскладывал на ней акварельную бумагу, перья и тушь. Рисовал надгробья и деревья, наслаждаясь их естественной графичностью. Потихоньку мной завладевало блаженство сосредоточенности – внутренние образы и мысли, эти серые зверьки, превращались в огнекрылых ангелов, и сердце переполнялось чувством полноты и радости жизни. В подобном состоянии я разговаривал с мертвыми обитателями могил, смотревшими с вделанных в каменные надгробья фотографий. Говорил с ними как с живыми, без пиетета или иронии. Рассказывал им что-то, о чем-то спрашивал. И мне казалось, что они отвечают мне моими мыслями.

Вот так сидел я однажды и рисовал, говорил и слушал…

Голову я опустил, внимание сосредоточил на рисунке. Забылся. То, что я увидел, когда оторвался наконец от бумаги и поднял голову, поразило и испугало меня. Рядом с могилами стояли их обитатели. Стояли и молча смотрели на меня.

Одеты были покойники не в лохмотья или саван, а буднично, как при жизни. Это были не привидения, не духи – а мертвые, в которых проявилась какая-то другая, незнакомая нам форма существования. Я ущипнул себя за руку. Не помогло.

Восковые, застывшие их лица не были изъедены тлением. Глаза, неподвижные, мутные, но не мертвые, а как бы усталые, смотрели на меня с укором. Я не сразу заметил, что у ставших полупрозрачными стен монастыря стояли сотни или тысячи покойников, а за стенами – сотни тысяч. Все они глядели на меня, разрывая мне сердце молчанием и укором. Уж лучше бы бросились на меня…

В изнеможении я закрыл глаза и не открывал их долго длящуюся минуту. И все щипал, щипал себе руки.

Багровые камни перекатывались между зрачками и веками. Уши резала тишина. Когда я открыл глаза, мое кинематографическое видение исчезло.

Дома я рассказал о пережитом бабушке. Она вздохнула и посоветовала мне готовиться к сессии, а не таскаться по кладбищам. Вечером, однако, рассказала мне шепотом, что в сталинщину и в самом монастыре и на территориях, примыкающих к нему со стороны крематория, в огромных ямах хоронили замученных на Лубянке людей. Сколько их было – никто не знает.

– Странно, – добавила бабушка. – Я думала, что души неправедно убиенных являются только своим палачам. А они выбрали ребенка, чтобы напомнить о себе. Ведь их убийцы и мучители не только не наказаны, но награждены, пользуются почетом и привилегиями. Многие живут не так далеко от Донского. Их бы и укоряли!

Все вы сталинские ублюдки