скачать книгу бесплатно
а на другую глядят и молчат в укоризне
два долговязых скота.
Женщина, ты и помады еще не истерла на губы
сколько положено было в синичий твой век,
но из сумятицы будней тебя вынимают негрубо,
и, возмущенно ерошась еще, ты увидишь: вдоль рек
позаболоченных – тянутся волглые срубы…
с умершим сердцем, живая еще, опускаешься в снег.
«…звали его Китом…»
* * *
…звали его Китом,
шел с приятелем, тот…
Посмотри, как время нас выдает,
я хочу сказать – бремя
слепорожденной жизни не позорней иных,
смерть во дворе-колодце, на глазах у старух —
новое поле брани.
Дослужась до шиша в кармане,
мы, заложники вечности, как утверждал поэт, —
лес букварный в распаде. А в тридцать лет
кровь подводит итоги.
Ты убит ударами карате,
племя новой культуры не мы, а те —
каратисты и йоги.
Осыпается мой словарный лес,
скоро будем мертвы во имя чудес
эры с привкусом серы,
опустеет окраин нелепый стан,
и пойдем на небо под барабан,
как когда-то шли в пионеры.
Я молчу – это время хрипит во мне:
исчезают в огне, колыме, тюрьме
те, чьи губы любили,
те, кто плакали под хмельком,
кого кованым каблуком
прямо в сердце тугое били.
«Сколько горя, сколько черной боли…»
* * *
Сколько горя, сколько черной боли
приняла я в городе Петровом.
Греемся на пепелище старом,
плачемся на пепелище новом.
С нежностью и тайною оглядкой,
чужестранка в этом мире сиром,
узнаю потемкинские пятки
у атлантов, гениев, кумиров…
Но когда у Ксении Блаженной,
у ее часовни жду рассвета:
– Жено, о блаженнейшая жено,
сколько счастья было, сколько света!
«Пела и на клиросе…»
* * *
Пела и на клиросе,
и под небесами,
как звезда, светилася
в деревянном храме.
Обходя без устали
городок-пустыню,
площади и улицы
все перекрестила.
Все согреть старалася
каменное ложе
Ксения Петербургская —
тайная надёжа.
«Запах нашатыря, истлевшего снега…»
* * *
Запах нашатыря, истлевшего снега,
воздух с примесью яда,
битый кирпич, дебильный Ильич,
но только здесь я могу заговаривать тьму,
растворяться и ждать появленья
нескончаемой вереницы женщин —
шатких теней, бредущих след в след
за высокой, в истлевшей шинели,
Ксенией, как свеча горящей.
Они приникают к окнам, вглядываются в спящих,
вдыхают запах тревог и страхов
и благословляют землю под слоем гари,
плоское небо, кованый воздух —
все, чего не любили при жизни.
«Зима на убыль. Ветер тянет мыльней…»
* * *
Зима на убыль. Ветер тянет мыльней,
грязь чавкает со вкусом под ногою,
дрожащее пространство и нагое
для глаз затруднено, преизобильно.
Поэт со мной, москвич с лицом изгоя,
взглянув окрест, проговорил: «Морильня».
Но посмотри: телесность, кротость, страх,
предродовое напряженье воли
я чувствую и в поле, и в холмах —
как роженица, путаясь в подоле,
земля в своих границах и морях
встречает полдень в крепости и боли.
Поэт застыл с улыбкою слепой,
над нами к небесам восходит птица…
– И наша жизнь, – я говорю, – постой,
как капля хмеля в чаше золотой,
Бог ведает, во что пресуществится
в отчизне милой, родине святой!
«И репейники звезд, и колодцы воздушной воды…»
* * *
И репейники звезд, и колодцы воздушной воды
меж созвездий – что духу еще для бессмертья?
Как ресницы влажны, и глаза – соляные пруды,
как луна подоконник косыми крестами пометит
и в единый прощальный сливаются ночью сады.
Плач в апреле, и влажная тяга земная клонит
сердце к восьмиконечной звезде, отразившейся в лужах,
наливается солью луна и выходит в зенит.
Так за время дневное колодезный ворот натружен,
что скрипит, рассыхаясь, и цепь напряженно звенит.
Только звук напряженья, воды соляной зеркала,
отсыревшие спички, дрожащий огонь керосина…
Приближаются сроки – Страстная неделя, осина,
там, где небо с овчинку, и даль, побелев, обмерла.
Страстная неделя
В движеньи реки была стройность псалма,
библейских садов шелестение в елях,
в апреле уже забывалась зима,
и теплилась жизнь на вершине холма —
тянулась Страстная неделя.
– Ну что тебе Страсти Христовы, когда
и собственной боли умеешь не слушать?
– Не знаю, откуда мне эта беда —
зловещее солнце и чаша у рта,
и смертное бремя на душу.
– Ну что тебе Страсти Христовы? Смотри:
топочет весна в городском хороводе,
деревья подтаивают изнутри,
под солнцем дымятся теперь пустыри,
движенье в плененной природе.
– Не знаю, не знаю… Но эти семь дней
мерещилась сердцу больному Голгофа
среди городских раскаленных камней,
и проволока в небе, и солнце над ней.
Пустыня. И горечь. И грохот.
«В город Пушкин поедем, друзей навестим, посчитаем потери…»
* * *
В город Пушкин поедем, друзей навестим, посчитаем потери.
Здравствуй, дом невысокий, рогожей обитые двери,
рыхлый свет за окном до полуночи станет светиться,
загребает крылом царскосельская древняя птица.
Голубь мира над нами дряхлеет, тучнеет, кружится,
разрушая фонтаны, студеная катит водица,
этот строенный парк – к декабрю только остов да балки,
купол церкви горит булавою дамасской закалки.
В город Пушкин поедем, а в полночь вернемся оттуда,
голубые шары принесем, потеряем у пруда,
водкой горло сожгло или воздух сомкнулся железом —
нет дыханья в груди на пути окровавленным лесом.
Вот он, осени дом, обнаженье древесного сердца,
кривизною страданья отмеченный рост страстотерпца,
бестелесны в лесу, мы застыли у самого края,
он бредет мимо нас, алый пот с облаков отирая.
Помнишь пламя дерев, пепелище остывшее луга,
непросохший бетон, горизонты смыкающий туго,
хруст сучка под ногой, нашатырь, восходящий над парком,
иностранный автобус, заваленный набок под аркой.
Я рассталась, срастаясь навек с этим городом ветхим
под неслышным дождем, под галдящею галочьей сеткой,