banner banner banner
Птичий фургон. Часть первая. Птицы
Птичий фургон. Часть первая. Птицы
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Птичий фургон. Часть первая. Птицы

скачать книгу бесплатно

Птичий фургон. Часть первая. Птицы
Григорий Рейхтман

История путешествия по снам, жизням, землям на воздушных шарах, в хрустальных сферах, чужих жизнях и на прочих не-электронных носителях.

Птичий фургон

Часть первая. Птицы

Григорий Рейхтман

…Молвить пламя не умею

и не понимаю тьмы.

Вижу звёзды в книге мира —

слов никак не соберу

    Марцелиюс Мартинайтис.
    «Слова спящему ребёнку»

© Григорий Рейхтман, 2016

© Евгения Ивановна Стерлигова, иллюстрации, 2016

Иллюстратрация на обложке Ольга Новоселова

ISBN 978-5-4483-3839-7

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Глава первая. Дорога

Я ехал на поезде в Ленинград. Была серая дождливая осень. Генрих Бёлль мне надоел, и я отложил его. Свет так же был приглушён, как и звук. Я смотрел в окно на проносящиеся мимо станционные домики, на тусклые, мокрые глыбы многоэтажек, на мокрые платформы, на бурую ржавчину гаражей, на серое, низкое, медленное небо, для меня теперь почти неподвижное. На коленях у меня лежала тетрадь. Обыкновенная толстая «общая» тетрадь с коричневой клеёнчатой обложкой, с листами в клетку. Тетрадь была закрыта. Страницы были чисты. Я её придерживал ладонью – чтобы не соскользнула на пол от тряски – и думал: смогу ли когда-нибудь всю её заполнить своим почерком? Да не просто так, а чтобы вышло что-то вразумительное? Кому-то интересное кроме меня самого? Повесть? Или сказка? Что-то не верится, думал я. Кажется, всё вокруг закрывает для меня двери и окна. Я не знаю секрета вещей. Какие они, о чём молчат?

Я думал: вот, я смотрю и слушаю, но всё это словно не для меня. Словно я не являюсь звеном этой цепочки, частицей этого мира, словно кому-то другому предназначены – и этот день, и эти грязные окна, и разговор двух толстых тётенек напротив меня. Я не понимаю ничего в этих серых, низких, медленных облаках, в этой дороге – даже в собственных мыслях я не понимаю ничего. Может меня перепутали? Может, вместо меня должен быть кто-то другой, которому тут всё впору, всё ясно – что делать, куда идти, и почему мир таков, а не инов. Но так как-то получилось… Теперь уже поздно что-то менять. Остаётся сделать вид, что так и надо. Что так всё и задумано. И что тогда? Удастся ли разглядеть за видимостью… что-то другое? Понять значение фраз, которыми обращается ко мне мир?

Неплотно закрытая дверь купе постукивала о металл косяка. Летели рельсы за окном, пахло сталью, пластмассой, мокрой тканью плащей… и много ещё чем – всем тем, чем и должно пахнуть в купе поезда. Но ещё… Ещё был какой-то новый запах, которого я раньше не знал. Кажется, это был запах ветра из щели плохо закрытого окна. Я, конечно, и раньше знал, что у ветра бывает запах, причём у каждого – свой. Но теперь это ощущалось почему-то особенно остро. Запах жухлой листвы? Прелой, жухлой, мокнущей листвы тополей и лип, что облетают там, за перронами, за платформами, за домиками станционных смотрителей… Я вдруг подумал – это первая осень, которую я запомню на всю жизнь. Забавно. Я понятия не имел – откуда пришла эта мысль. Знал только, что так оно и есть.

А поезд всё шёл и шёл, а дождь всё сеял и сеял, и не было конца усталому покачиванию, речитативу бесконечных чёрных изоляторов на проносящихся за окнами телеграфных столбах, не было конца мелкой чёрной ряби взлетающих галок и серым далёкими силуэтам доменных печей и гигантских заводских труб, из которых – там, вдали, в вышине! – валил густой дым – прямо в серое, дождливое, медленное небо.

Я почти дремал под монотонное движение поезда. Иногда из глубины этой дрёмы я вдруг замечал, что с речью двух тётенек начали происходить превращения. Появлялись другие звуки и смыслы. Например, «слыхала» превращалось в «вокзала», а «вокзала» – в «сало», или в «сказала». Разговор приобретал фантастический, пугающий оттенок. Нет, решил я, слушать ЭТО немыслимо. Надо глотнуть чаю и взбодриться. И всё-таки попробовать написать сегодня хоть что-нибудь.

И я попробовал.

«Был серый день. Свет так же был приглушён, как звук. И серыми казались мне мысли в моей собственной голове».

Но что же дальше?

Дальше этих трёх фраз дело не шло. Я записал их и снова закрыл – а потом и вовсе отложил тетрадь.

И вообще. Какое всё и вправду промозглое, никчемушное. Осень только начиналась, а мир уже устал от холода, мокрого асфальта, грязно-оранжевых путевых жилетов.

Наверно, можно уснуть, потом проснуться, потом снова уснуть и опять проснуться – и ничегошеньки не изменится. Вот так же будет бубнить радио, о тех же километрах-килограммах будут бормотать толстые тётеньки, поглядывая на свои толстые сумки, доставая из них ЕДУ, и нарезая её, ЕДУ, на идиотской газете с идиотскими заголовками и статьями… И съедая еду под тупую езду и болтая о жизни на полном ходу с верхней полки глядеть, засыпая на треть, ни о чём не мечтать… ничего не иметь…

И будет дождь.

И вдруг я понял, что где-то и правда – ошибка.

– Привет, – сказал Витька на другом конце провода, – узнал?

– Привет, – сказал я и обрадовался.

– Слушай, – сказал он, – тут есть всякие разные ПТУ… в общем, из которых в армию не берут. Короче, приезжай, если хочешь. Я тебя встречу. Ты же, вроде, любишь Питер?

И ещё что-то в том же духе.

Потом он повесил трубку.

Это было вчера утром.

А я тут же узнал по телефону какие есть поезда на Питер, и отправился за билетом. А вечером – на вокзал. Витькина мама привезла его чемодан, когда узнала, что я еду. Собрала быстренько чего-то там и приехала с другого конца города. С чемоданом и ещё с какими-то кульками. В результате возникла путаница: часть Витькиных вещей оказалась в моём чемодане, а часть моих – почему-то в Витькином, но это уже потом обнаружилось. Провожала на вокзал меня мама. И ещё Антошка.

Антошка – это был человек лет двенадцати. Познакомились мы так: когда-то у меня была девушка, которая любила Станислава Лема.

Точнее, она, может, и не особенно любила Лема, но мне так хотелось, чтобы она любила, что я и до сих пор не сомневаюсь. И я ей носил книжки с «Солярисом», «Эдемом», «Воспоминаниями Йона Тихого», потом «Футурологический Конгресс» у тёти в библиотеке выпросил, в общем – постоянно таскал ей эти книжки и читал вслух. На самом деле мне очень нравилось две вещи: как она слушает, это первое. А второе – как я ей читаю.

Мы эти книжки таскали с собой повсюду. Например, идём на Каменный Карьер купаться, а книжку – с собой. Обычно дело было так: мы купаемся, потом целуемся, потом устаём целоваться, достаём книжку и превращаемся в Незнайку с Кнопочкой.

Потом сценарий у нас изменился, потому что она собралась замуж за какого-то медика, целоваться мы перестали, но всё равно встречались иногда и читали Лема. Потом и медик куда-то подевался, то ли в Америку, то ли в другую галактику. А мы опять-таки продолжали встречаться и читать. Ну, не всё время Лема, разумеется, таскали мы с собой и другие книжки, повести Беорниса, например, или рассказы Тима Корнера, или «Овсяный обрыв» Джека Бёрнса, на русском, конечно… Но всё равно всё время возвращались к Лему. Я не знаю почему.

И в то утро у меня был с собой сборник с «Солярисом», «Эдемом» и «пилотом Пирксом». По сути дела, я впервые обратил тогда внимание на подробные описания океана. Уже вышел фильм Тарковского, и мы спорили – стоило ли в угоду тонкой психологии подчистую «сносить» всю фантастику. Я считал, что почему бы и нет, Алиса говорила, что фильм только выиграл бы, покажи Тарковский хоть одну двадцатую того, что описывает Лем. Нам не приходило тогда в голову, что у Тарковского, скорее всего, никаких вариантов не было. Ни в каком смысле. Ни в выборе темы, ни в выборе средств. Я, кажется, по-настоящему разбушевался. Я кричал, что нет и не может быть у современного кинематографа… чего у него нет и не может быть, я не успел прокричать, и теперь уже не помню – что имел в виду – то ли прав каких-то, то ли ещё чего-то… В общем, скорее всего, кричал я по обыкновению какую-то глупость, да оно и понятно, в противном случае я либо говорил бы негромко, либо просто молчал.

И вот, какой-то момент я понял, что мы не вдвоём.

Третий был – пацан лет двенадцати, это и был Антон. Он купался тут рядом, увидел нас с книжкой, услышал как я надрываюсь, а фильм, оказывается, как раз недавно посмотрел. Ну, и сел рядом, и стал слушать. А потом заговорил: чего вы спорите, сказал он, потом кто-то снимет другой фильм, там будет сплошной океан и никакой психологии. Я на него обернулся, и Алиса тоже – сразу, потому что голос и текст как-то не совпадали по фазе. И я, не тормозя ни секунды, ответил – вот именно, и так всегда!!! – а потом только разглядел – Антона. Когда оказалось, что с ним можно говорить не только о фильме, но и о СМЫСЛЕ фильма, мы купались уже по пятому разу, и до Антона дошло, что не такие уж мы и взрослые, и он прекратил «выкать», а ещё через полчаса осмелел достаточно, чтобы попросить нас «покидать» его в воду с травянистого обрыва – где глубоко, и потом Алиса говорила – никогда не думала, что человек может так заходиться от хохота, как младенец – это когда оказалось, что Антон боится щекотки.

Потом мы собрались по домам. Пошли вместе, шли и болтали. Опять про кино, и про то – кто что читал и где кто бывал… Про космос, конечно. Тогда довольно часто говорили про космос, многие считали что скоро люди полетят к другим звёздам. Некоторые даже знали принципы работы фотонных двигателей – в общих чертах, конечно. Я, разумеется, был за нуль-транспортировку.

Потом снова стали говорить о «гостях» со станции «Солярис», и вот тогда оказалось, что Антон совершенно уверен, что они и правда есть, «гости». Только не на орбитальных станциях, а прямо здесь, у нас, на Земле. Он сказал – они на самом деле не люди, только он не знает пока – откуда они берутся. Но это дело времени, сказал он. Постепенно станет ясно. А насчёт нейтринных систем – это всё ерунда, они по-другому устроены…

Кто его знает… Честно говоря, я уже не очень удивлялся его «текстам». «Акселерация» – думал. И вообще… Я вон тоже в детском садике уже знал про галактики, а в первом классе – про «чёрные дыры», однако, как потом показал опыт – это нельзя считать основным критерием сверхвысокого развития…

А вот на Алису Антон, кажется, действительно производил большое впечатление – до сих пор помню, какие круглые и синие у неё делались глаза, когда он всё это «выдавал».

Однако, мне это отчего-то было даже приятно. Не знаю – в чём тут дело. Словно это Антон был моим старым знакомым, а она – та, на кого следовало произвести впечатление: мол, вот ведь у меня какие развитые друзья… Но нет, конечно, не в том дело. Да и впечатление на неё производить мне уже не хотелось, да и не надо было.

Дошли мы вместе до улицы Вальтера Скотта, где она жила, и она ушла, а мы с Антоном побрели дальше по трассе просто куда глаза глядят. Мимо неслись машины всех видов, а мы шли себе и шли. И продолжали начатый разговор. И не заметили, как вышли на другую трассу – южную.

Это всё было за год до моей поездки в Ленинград. И тоже была осень, но без дождей – сухая и тёплая. Листья, правда, уже все осыпались, и мало того – их уже пожгли, а где не пожгли, там они стали такие белёсые, просто мелкая крошка, пыль… Я шёл и думал, что до сих пор о таком только в книжках читал. И то, пожалуй, такое бывает только у Беорниса. Чтобы почти взрослый человек (я!!!) познакомился вот так с пацаном и спокойненько бродил бы с ним по улицам и говорил бы невесть о чём, и нисколько не беспокоился бы о том – как это так. А как это так?

Теперь-то я знаю – как.

Мы живём разными своими сторонами в разных местах мира…

У человека есть, например, тяжёлая, теневая грань, или сторона, и ею он живёт в каких-то таких угрюмых странах.

А есть светлые и лёгкие стороны – и ими человек живёт в таких же просвеченных солнцем и продутых ветром мирах, странах, местах…

И если он встречает другого – кто тоже из угрюмых стран, то эта угрюмость полностью проявляется: двое резонируют и увеличивают силу тяжести. Так было у меня с некоторыми знакомыми, и это очень тяжело, и в таких случаях лучше расстаться.

А со мной и с Антоном, было как раз наоборот. Мы сошлись светом и ветром. И когда мы оказывались вдвоём, это чувство усиливалось, и я словно просыпался. Я вспоминал в себе Другого. Антошкиного брата. Но это было позже. А тогда мы просто шли и шли – и пришли в незнакомые места.

Потом почти всегда так случалось, когда мы начинали бродить вдвоём.

Мы бродили по окрестным лесам, по старым заброшенным стройкам и просто по незнакомым районам. Бывало так: сначала район знакомый, а потом – смотришь – а уже нет. Иногда мы часами подряд не имели представления где находимся. Возникало удивительное состояние, отрешённое и спокойное. Привычный мир становился другим. Мы оказывались на другой планете, в другом времени. Или – просто снились друг другу? Или не друг другу, а этой Планете?

Не знаю. Это был добрый сон.

Мы не надоедали друг другу разговорами. Иногда больше часа могли идти рядом и молчать. Смешно? Ну и пусть. А нам было хорошо. Каждый думал о своём. А потом оказалось, что Антошка – как и я – придумывает музыку. Только у него она звучала без инструментов. И была не похожа на то, что принято называть музыкой. Он мне пытался это подробно объяснить, но я, кажется, не понял до конца. Музыку не объяснишь. Позже я её просто услышал.

Однажды мы оказались в совсем уже странном месте. Дома там были похожи на приморские мазанки, а вместо обычных колодцев с воротами были «журавли». Антон тогда сказал: у каждого города есть особая сердцевина, и если в такую сердцевину попасть, то можно оказаться совсем в других краях. И может оказаться тогда, что ты вовсе не тот, за кого себя принимал. Я надолго задумался, но ничего не придумал. Я тогда ещё не дорос до таких вещей. Точнее, не было у меня такого опыта. Я потом часто думал: а что, у Антона этот опыт есть? Позже я понял, что опыт этот есть у каждого, только его нужно вспомнить.

Мамы наши удивлялись – чего это мы пропадаем целыми днями по пустырям, когда одному следовало бы думать об успешном окончании и дальнейшем поступлении, а у другого… тоже дел невпроворот, уроков там, и так далее…

И действительно, школу я закончил так себе. И в институт летом не поступил. Ни на чём не «срезался», просто не набрал баллов.

Надо было устраиваться на работу. А весной – в армию.

В армию идти не хотелось.

Тогда я отдал документы в отдел кадров одного режимного завода и стал ждать – когда они пройдут проверку. Сделал я это ещё и по настоянию друзей – им тоже не хотелось видеть меня в военной форме. Они говорили: в джинсах и свитере ты выглядишь лучше. Я и подумал – наверно, они правы. Я тогда просто не знал, что с моей фамилией на режимном предприятии делать нечего.

Пока шли всякие проверки, я был совершенно свободен. И принялся теперь уже целыми днями бродить где попало – со всё усиливающимся чувством – что мир – куда более странная вещь, чем мне раньше казалось, что жизнь похожа на сновидение с удивительными и странными законами: знаешь, что спишь, знаешь, что придётся просыпаться, и хочется всё рассмотреть тем более внимательно, ничего не пропуская – чем бы оно ни было. Интересно вот что: я действительно чувствовал, что впереди – пробуждение. Было, правда, непонятно – куда? В какую такую явь? Я стал ждать. Какого-то сигнала, что ли, знака… В общем, «звонка будильника».

Звонок Витьки им не был, конечно. Он почти не изменил моего состояния. Но это было предвестие.

Предстояло удивительное перемещение в пространстве: другой город, другое небо, и ещё – был странный и смешной довод в пользу поездки: ведь в Питере я смогу купить Антошке акварельные краски и хорошие кисточки – он неплохо рисовал, но инструменты у него были так себе. А Питер тогда славился своими кистями и красками.

Я думал – вот заработаю денег – и тогда будет на что эти кисточки покупать.

Мои соседки-тётеньки ушли в вагон-ресторан. Поезд остановился. Напротив нашего окна оказался уродливый, кособокий сарайчик, на шиферной стене которого кто-то написал: «СЛАВА КПСС!». Кривыми рыжими буквами. Так мог бы написать злобствующий диссидент. В насмешку. Или дурак – безо всякой насмешки. Для красоты. Или исполнитель – из чувства долга, по указанию вышестоящих идиотов. Но в любом случае, смотреть на эти кривые буквы было и тяжело и тошно. Я даже глаза закрыл, чтобы их не видеть, и так сидел, пригорюнившись, с закрытыми глазами, пока поезд не тронулся и слава кэпээсэс не уплыла куда-то из моего поля зрения. Тогда я открыл глаза.

Всё-таки, хорошо, думал я, что некоторые вещи уходят из жизни раз и навсегда. Как вот эти буквы, например: никогда-никогда я их больше не увижу, и разве это не кайф?! Может, другие такие же увижу. Но эти конкретно – никогда.

Забавно. Ниоткуда не следовало, это «никогда». А вдруг? А если? Я и теперь думаю, что где-то стоит этот сарайчик с буквами, ждёт меня, поджидает… Чушь, конечно.

Проводница принесла чай с вафлями «Снежок». Я пил чай и хрустел вафлями, и снова думал о том, как буду покупать Антошке эти самые краски и кисти. Я даже вспомнил один подходящий магазинчик в начале Невского. Странно, думал я, получается, что я собираюсь скоро вернуться, что ли?

Правда! Оказывается, вот еду я в Питер, планирую свою жизнь на несколько лет вперёд, собираюсь учиться в каком-то судостроительном, или ещё где-то – это всё с одной стороны. А с другой стороны, другой частью своего сознания, я, оказывается, ни на секунду не сомневаюсь, что и месяца не пройдёт, как я увижу Антошку. Как же это так? Как в таком случае вообще можно что-то планировать? «Ну-ну, – сказал кто-то внутри меня, – посмотрим-посмотрим…»

А чего – посмотрим – когда, может, будет что-то такое, о чём я и вообще пока не имею ни малейшего понятия?

«Вот потому и посмотрим», – сказал опять некто. Кажется, даже Антошкиным голосом.

– Ладно, – ответил я ему вслух, – разберусь со временем… – и снова принялся за Бёлля, устроившись на верхней полке. И не заметил как уснул.

Глава вторая. Циферблаты

Мне снился незнакомый город. Вид сверху.

Угадывалось где-то вблизи море, но всё, что я видел, было чередой домиков на крутом спуске.

Я помню течение странного ветра – жидкого и горячего, словно расплавленное стекло, но ещё более текучего, текущего и шипучего, наполненного многими пузырьками. С порывом этого ветра пролетал я над крышами из дранки, над бетонными двориками, залитыми южным солнцем.

Только меня-то не было: был один взгляд, скользящий по предметам.

Иногда происходила удивительная вещь: цементная поверхность перед моим взглядом вспучивалась, выпячивалась – и каждая выщерблинка, каждая ямка, каждое вкрапленице – становились видны отчётливо и крупно – как под гигантским увеличительным стеклом.

Но стоило мне отвести взгляд – поверхности успокаивались и возвращались в своё обычное состояние, а ветер уносил меня дальше…

Затем я медленно и с трудом сморгнул. Движение век сдвинуло жидкое, пузырчатое стекло воздушных потоков.

Пелена приподнялась как текучий колпак – и схлынула прочь.

И я снова открыл глаза, вздохнув от непонятного облегчения.

И обнаружил себя на заснеженной обочине какой-то трассы.

Было такое ощущение, что именно движение век перенесло меня сюда.

Я глубоко и часто дышал, наполняя лёгкие свежим морозным воздухом, радуясь, что всё – на самом деле, и одновременно сознавая, что это просто сон.

Булочная, куда послала меня мама, оказалась закрыта. На дверях висел плоский серый замок, и пришлось мне возвращаться ни с чем.

Я прекрасно помню и крыльцо булочной, засыпанное снегом, и ржавые металлические уголки, в которые были забраны ступени. Помню, как я спускался по этим ступеням, обрушивая своими шагами маленькие беззвучные снегопадики, и снежная пыль блестела на солнце. Странно, что я это помню: ведь событий-то этих во сне не было. Странно ещё, что в памяти моей день этот – яркий, солнечный, а в самом сновидении небо было затянуто тучами.

Я хотел перейти улицу, но было негде: сугроб не давал пройти. Хотя сугроб ведь можно было обойти?

Улица была пуста – ни одной машины – и всё-таки я не решался перейти.

Я снова, как и наяву, ждал какого-то знака или сигнала. И я поднял глаза к низкому, облачному небу.

И увидел прямо в небе циферблаты.

Циферблатов было три.

Стрелки показывали время, двигаясь на каждом из циферблатов с разной скоростью – и на каждом из трёх приближались к двенадцати.