Герман Шелков.

1946 г, 47 г, 48 г, 49 г. или Как трудно жилось в 1940-е годы



скачать книгу бесплатно

Наш родной город был второй категории. И когда мы вернулись из эвакуации, то сразу это почувствовали. Все думали, что по случаю Победы отменят продуктовые карточки, но их не отменили. И все ждали, что развернется гражданское строительство, но оно не развернулось. И почти все предприятия находились еще в эвакуации. Поэтому в нашем городе была ужасная безработица. Люди искали себе место и не могли его найти – все было занято. Хуже всего было старикам и инвалидам, так как их вообще никуда не брали. Старики, пережившие войну, стали умирать. В нашем доме, например, в 1946 году умерли сразу четыре бабушки и два старичка. Для мамы тоже поначалу не нашлось места, она обошла, помню, весь город, но у нее ничего не получилось. Папа отчаянно старался ее устроить хоть куда-нибудь, и, наконец, летом 1946 года маму приняли на работу в заготовительную контору. Но сколько людей проиграли в попытке найти место! На улицах появились нищие. Люди бродили по дворам с гармошками, играли, прося подать хоть что-нибудь на жизнь, и нередко с ними были дети. Нищих можно было встретить повсюду, на базаре и возле городских бань, у торговых лавок с керосином, у дровяных складов. Они стояли или ходили, вытянув руку, унылые, осунувшиеся. Но им редко подавали. И они, конечно, умирали. Один такой нищий пришел во двор нашего дома, ходил-ходил, глядя на окна, а потом сел и умер. Кто он был такой, никому не было известно. Соседи позвали милиционера, тот пришел, оглядел нищего и ушел. А потом приехали санитары и увезли покойника. Я запомнила этот день еще потому, что в тот же вечер в наш двор пришел человек и наклеил на двери объявление: «Выступает знаменитый джигит Али-бек! Номер с кинжалами и саблей! Спешите видеть. Плата продуктами. Также берем дрова и вещи».

На следующий день во дворе появились какие-то люди с Кавказа, расстелили ковер, и на этот ковер вышел джигит Али-бек с двумя ножами и под гармошку стал исполнять танцевальный номер. Потом станцевал, размахивая саблей. Вокруг него собралась толпа, которой тут же напомнили, что за выступление Али-бек берет плату продуктами. Все мы страдали от скуки, потому что развлечения были редкостью. Жизнь протекала чрезвычайно однообразно, тоска была беспросветная, поэтому на Али-бека вышли посмотреть все. Потом помощник джигита стал собирать плату. Люди давали хлеб, муку, крупу, сахар, яичный порошок, сушеные яблоки, папиросы. Джигит ни от чего не отказывался. В 1946—48 годах во дворах выступали в основном лилипуты, джигиты и силачи. Силачи выглядели зрелищнее всего. Помню такое объявление: «Силач Магомед показывает чудеса силы и воли! Жонглирование двухпудовыми гирями! Разрывание цепей! Гнет кочергу! Пальцами сгибает гвозди!» Мы очень хотели поглядеть на этого Магомеда и ждали, когда он придет. И вот он появился, силач Магомед. Молодой мужчина с усами, невероятно мускулистый, с огромными плечами и шеей. Стал подбрасывать гири и ловить их. Потом согнул чугунную кочергу и отдал ее зрителем – пощупать и убедиться, что она действительно чугунная.

После этого разрывал цепи, гнул гвозди. Представление длилось полчаса. Гири, цепи и гвозди лежали в тележке с одним колесом. Многие люди были ошеломлены: до чего же сильный человек! А мама удивлялась, сколько же этому Магомеду требуется еды, чтобы быть таким мускулистым и сильным. Она качала головой. Но все мы были довольны, что увидели представление. Жизнь была такая трудная и унылая, что люди редко улыбались. Лица у всех были озабоченные. Бедность, болезни, страх за свою жизнь и жестокое однообразие – вот как протекали сороковые годы. Бедность была повсеместная. Хорошего было мало. Смотреть решительно не на что. Наш город зимой утопал в снегу, весной и осенью – в грязи, а летом в пыли. Вечером улицы едва освещались. В домах часто не было воды, плохо работали уборные. Люди жили тесно, недоедали, ссорились и отчаивались. Наверное, не было домов, где не случались бы драки, склоки и самоубийства. Тяжелее всего, как оказалось, было мужчинам, вернувшимся фронта. Особенно офицерам.

На войне офицеры привыкли командовать, распоряжаться, привыкли к субординации и к тому, что многие заботы можно переложить на младших по чину. Еще офицеры привыкли проявлять свою натуру и полюбили внимание к себе. Ведь многие на войне становились храбрецами потому, что были на виду. И вот некоторые такие офицеры чувствовали себя в 1946—48 годах ужаснее всего. Им было очень-очень тяжело. Приехали с войны, поглядели, какая тут жизнь, затосковали и запсиховали. У нас в квартире проживал Максим Иванович, фронтовой капитан, так вот он голодал из-за того, что не мог найти работу, и от этого сходил с ума. Когда он приехал с войны, он каждый день улыбался, напевал, делал в своей комнате физзарядку. Это было в конце 1945 года, а зимой 1946 он стал как будто другим человеком. Продал свою военную форму, ремни, сапоги, шинель. Купил вещи похуже, сильно поношенные, невзрачные. Очень похудел, осунулся. И сильно помрачнел. Ему никак не удавалось найти место, и он не знал, на что жить. Уже никто не слышал, чтобы он напевал. И улыбок его уже никто не видел. Он ходил злой, бормотал что-то нехорошее. Судьба поставила его в невыносимые условия: нужно было научиться выпрашивать, унижаться. А он не мог, он был храбрец-удалец, ротный командир. И однажды он куда-то исчез. Пять дней его не было, а потом в нашей квартире запахло разлагающимся телом. Взломали его дверь, заглянули в комнату, а он висит в петле! На столе записка: «Это не жизнь! Ухожу добровольно. Прощайте. Ваш Максим, гвардии капитан». Его комнатка была самая маленькая, как чулан, и в этой маленькой комнатке фронтовой герой от голода, тоски и неудач и решился на самоубийство. Когда его вынесли на улицу и положили в санитарную машину, мы, дети, тоже вышли. Старая облупленная санитарная машина, грязная, унылая улица, серые неухоженные дома с тусклыми окнами, и мы – плохо одетые, бледные и грустные оттого, что наш сосед повесился. Думали ли мы о том, что жизнь изменится к лучшему, и все станет, как рассказывал папа? Мы, дети, наверное, еще думали. А вот взрослые, я полагаю, уже нет. Особенно те, кто вернулись с фронта. Некоторые из них, увидев, что мирная жизнь обернулась горькой действительностью, затосковали и занервничали. Были такие, которые говорили, что вой снарядов, визг пуль, внезапная гибель товарищей и прочие ужасы войны им привычнее, интереснее и ярче. Я сама слышала от фронтовиков такие речи. Мирная жизнь показалась им невыносимее войны. На фронте им было лучше. До сих пор помню, как ругался другой дядя-военный, который был соседом наших знакомых. Он ненавидел эту убогую жизнь и вопил: «За что я воевал? Вот за это?» Он попросту бесился от злобы. Надрывался: «Гады! Тыловая мразь!» Вероятно, он был недалеким, темным человеком. Верил в то, что пока он сражался на войне, нехорошие люди, прятавшиеся от фронта, превратили его страну в смрадную яму, в тоскливое болото. Видно, он считал, что перед ним, вернувшимся с победой, должна была развернуться другая картина: всюду яркие краски, море света, простор, новенькие дома, улицы, лакированные автомобили, улыбающиеся хорошенькие женщины, богатые витрины и вообще изобилие. А у него не было даже вдоволь табаку.

И он не мог позволить себе каждый день кружку пива или стакан вина. Карманы его вечно были пусты. Весь его гардероб – военная форма. В шкафе хранится только старая пижама. Купить ничего нельзя, нет в продаже. Каждый день диким злым зверем ходит по пятам голод. На обед и на ужин у него частенько один хлеб да кипяток. Он худеет и тускнеет. За лучшую жизнь нужно драться, нужно обивать пороги учреждений, предприятий, искать место, жалобно просить, упрашивать, клянчить. А кругом равнодушие и недоверие. Помогают только своим, выручают только самых близких. На героев войны смотрят просто, без интереса, как на пустое место. Но тяжелее всего дома, там настоящая война с теснотой, тоской, пустым желудком и не проходящей злостью на жизнь. «Мерзавцы! – кричал военный. – Мне, боевому командиру, некуда деться!» Но на его крики никто не обращал внимания. Это ведь было в 1946 году. За годы войны люди научились не обращать внимания на истерики, вопли и слезы. Разжалобить людей было почти невозможно. Хочешь отравиться – травись, только не на глазах у детей. Выбросился из окна – ну что ж, сам себе сделал развлечение. Поэтому, сколько бы тот военный ни кричал, никто ему не сочувствовал. Только говорили: «Слушай, мил-человек, шел бы ты во двор надрываться! Там над головой облака висят, вот к ним и обращайся». У военного от злости на лбу вздувались вены. Наконец его взяли в дорожную бригаду, строить дорогу. Это была временная работа, но все-таки лучше, чем ничего. И офицер немного успокоился. У него завелись деньги, он мог ежедневно выпивать вина и пива, а то и водки. Это ему помогало, примиряло его с действительностью. Однажды приходим в гости к своим знакомым, а он пьяный сидит на сундуке в общем коридоре и рассказывает дряхлой бабушке, которая ждала очереди в уборную, о том, как он жил на войне: «И этот немецкий городок мы захватили почти без боя… Потери, конечно, были, но малые. Да. И уже через час я имел в зубах сигару, в руке – стакан с коньяком, а еще ломоть вяленого мяса. И какие-то хрустящие галеты. И вот я сижу в старинном кресле, ем, пью и дым пускаю, и думаю о хорошей, белокурой мадам… Да. Ведь я был усач и герой, и кругом интересный мужчина. Думал: «Вот победим фашистов, заживем как положено!» И вот те на: приехали. Промахнулись… Тоска-а и чепуха-а… Представляешь, бабуся, я даже застрелиться хотел!»

Конечно, не все военные хныкали, психовали и впадали в истерику. Ведь все люди не могут делать одно и то же. Характеры все-таки разные. Родственник моей подруги, которого звали дядя Гриша, ни разу никому не пожаловался, хотя ему тоже было несладко. На войне он бил фашистов, а здесь, в мирное время и в родном городе, ему пришлось бить других врагов: безденежье, безработицу, тоску и голод. Сначала ему повезло – его взяли в бригаду возчиков. На телеге, запряженной лошадью, он подвозил бочки с водой. Но вскоре почему-то снова остался без работы. Когда я приходила к подруге, он всегда был дома, то чай пил, то курил, сидя на табуретке, то сапоги начищал. Бездельничал. А потом оказалось, что он «работает» по ночам. Все знали, что он сидит без дела, а у него между тем появились деньги на вино и закуску, и он даже мог одолжить тридцатку-другую соседям, выручить их. Добрый был человек. То есть всем так казалось. Но вот однажды за ним пришли из угрозыска. Вошли в квартиру и спрашивают у соседки: «Где комната Григория П.?» Она им указала, и они попросили ее позвать жильца, а тот неожиданно почувствовал опасность и затаился. Тогда они стали стучать в дверь и говорить: «Григорий Пос-ков, открывайте и сдавайтесь! Не то дверь вышибем и стрелять будем! Давайте без глупостей!»

Но дядя Гриша сдаваться не пожелал, а распахнул окно, вскочил на подоконник и полез на крышу. Мы с подругой как раз свернули с улицы во двор ее дома, поэтому все увидели своими глазами. Дядя Гриша отчаянно пытался сбежать от милиции, карабкался на крышу, а ему кричали: «Дурак! Куда лезешь, ведь застрелим! Сдавайся!» И вдруг начали стрелять. Ранили дядю Гришу, и он, раненый, ухватился за водосточную трубу и тоже закричал: «Все, все! Не стреляйте, сдаюсь!» Потом ему помогли влезть в окно соседней квартиры. Там его уже ждали. Выяснилось, что он налетчик из банды грабителей. Вот это да! И в банде этих налетчиков были одни бывшие фронтовые офицеры. Нападали на людей, грабили лавки, склады, магазины. Не знаю, приходилось ли дяде Грише стрелять и убил ли он кого-нибудь. Об этом не говорили. Ему присудили десять лет тюрьмы. Через десять лет он вернулся и снова поселился в той же квартире, у родственников. Но вскоре умер. Вот какая история про военных. Вспоминая дядю Гришу, я размышляю о том, что в сороковые годы не только отпетые негодяи шли в налетчики, а разочаровавшиеся в жизни военные, офицеры и солдаты. Вот кто, как оказалось, вместе с разбойниками появлялся из темноты с ножами и пистолетами.

Но мы боялись не только вечера и ночи, а еще утра, когда все шли на работу или на учебу. Дома оставались старые люди и малые дети, и они, бывало, все утро проводили в тревоге. На квартиру могла напасть какая-нибудь вооруженная шайка, или в форточку мог забраться малолетний вор. Мой младший брат однажды очень сильно испугался, когда увидел за окошком лицо незнакомого мальчишки. Это был «форточник», которого послали на «дело» воры повзрослее. «Форточник» думал, что в комнате никого нет, и уже собрался открыть форточку ножом. Если бы она не поддалась, то замазку смазали бы серной кислотой, и она размягчилась бы и отошла, и тогда стекло можно было бы выдавить. Мой брат болел ангиной, лежал в постели. Воришка появился за окном, когда он не спал, а читал книжку. И оба они – и братец, и воришка – испугались. Братец потом рассказывал нам, что он даже немного описался от страха. Он вскочил, выбежал в коридор, постучался к соседке, и та ворвалась в нашу комнату с криком: «Воры, воры!» Она была опытная женщина и знала: главное – поднять шум. Воришка спустился по водосточной трубе и убежал. Скорее всего, это был мальчик, потерявший в войну всю свою семью. Таких детей было много. Некоторые из них разрешили проблему собственного существования простым способом – воровством. Сбивались в шайки, воровали и грабили.

В первые послевоенные годы люди маниакально зорко присматривали за своими портфелями, сумками, свертками. Сумки, портфели, чемоданы держали как можно крепче. Свертки прижимали к себе и были готовы к тому, что в любой момент может появиться мальчишка и броситься под ноги. Падая, люди иногда выпускали из рук свое имущество, и тогда его подхватывали другие мальчишки, которые тут же быстро удирали. Нашу квартиру пытались ограбить каждый год. То «форточники» лезли в окна, то мошенники стучались с лестничной площадки в дверь, прося дать напиться или уточнить адрес, или разыгрывая сердечный приступ, или говоря, что к соседям приехал родственник или родственница. Являлись также фальшивые водопроводчики, электрики, просили открыть дверь и впустить их в квартиру. А один раз постучался фальшивый милиционер, одетый как все милиционеры, только китель и галифе у него были мятые, словно их перед тем, как надеть, он вынул из мешка. Это было утром, когда в квартире находились лишь две наши соседки, обе пожилые. Одна из них, Людмила Ивановна, была очень подозрительная женщина, и она, даже поглядев в скважину и увидев милиционера, не открыла дверь, а стала спрашивать: «Чего надо? К кому? Зачем?» Фальшивый капитан милиции сказал, что ведется особая перепись жильцов нашего дома, потребовал впустить его, а тетя Людмила Ивановна сказала: «Нет, не открою. Хотите – ломайте дверь, хотите – арестовывайте. Но вы не милиционер. Не верю». И не открыла. Капитан ругался, угрожал, но так ни с чем и ушел.

Воры лезли к нам в дом, вероятно, потому, что приметили, какое «приличное» пальто и «добрый» костюм у моего папы. Преступники устраивали за ним слежку, чтобы выяснить, где он живет. Пускали за ним мальчишку, и тот возвращался и называл адрес. Воры думали, что если у папы такие хорошие пальто и костюм, то и в доме у него найдется, чем поживиться. Впрочем, на папу с ножом и кастетом нападали и на улице, в самый обычный день, а один раз подбежали с обрезом ружья. Пытались его раздеть. И вот какое чудо: каждый раз папе удавалось отбиться. Осенью 1946 года он прибежал домой сильно запыхавшийся, но радостный, и рассказал, что несколько минут назад на него напали двое налетчиков и стали стаскивать плащ и рвать из рук портфель, и папа одного грабителя хотел лягнуть ногой по колену, но промахнулся и угодил в промежность, и тот упал на колени, а другому грабителю досталось портфелем по носу, да так сильно, что он закричал. Папочку пытались раздеть и ограбить даже на углу нашего дома. И каждый раз ему везло. Я думаю сейчас, что он был заговоренный, «отмоленный», потому что совершил хороший, светлый поступок: спас икону. Об этом мне незадолго до своей смерти рассказала мама.

Это был удивительный случай: зимой 1942 года, в морозный день, папа поехал на грузовике в какой-то поселок, и в дороге грузовик сломался. Водитель сказал, что пешком никто из них не дойдет, замерзнет, поскольку мороз стоит не шуточный, за тридцать градусов. Будет лучше, если они останутся на месте, потому что через три часа по этой дороге должен проехать еще один грузовик. И они остались сидеть в кабине. Но вот мороз стал пробираться в кабину, и вскоре оба так замерзли, что даже моргали с трудом. Тогда водитель принялся шарить под сиденьем, ища какую-нибудь тряпку, которую можно было бы поджечь. Кругом степь, пусто, деревьев никаких нет, костер развести не из чего. И вот, пошарив под сиденьем, водитель нашел икону. Он на этом грузовике работал недавно и об иконе ничего не знал. А она была большая, размером с крупную книгу. «Вот вам и деревяшка! – сказал водитель. – Мы ее сейчас разломаем, подожжем и согреемся. А то околеем». Но папа сказал: «Это же икона, товарищ. Разве можно ее жечь? Последнее дело. Лучше мы отдерем доску от борта вашего грузовика, наломаем щепок и разведем костер. И дождемся помощи. А икону сбережем. Правильно?» Услышав о порче государственного имущества, водитель испугался, замахал руками и завопил: «Вы что, ополоумели? За одну доску с борта нам могут присудить десять лет тюрьмы! Никогда, ни за что! Дайте сюда икону – за нее нам ничего не будет!» Папа икону не отдал. Вынул блокнот, вырвал страницу, отогрел дыханием окоченевшие пальцы и написал расписку, из которой следовало, что всю ответственность за порчу госимущества он берет на себя, а водитель ни при чем. Тогда водитель согласился оторвать доску. Так они и спаслись. И икону спасли. И после этого папе везло больше, чем его знакомым. Ни один донос, написанный на него, не повлиял на его судьбу, и ни один налетчик не причинил ему серьезного вреда. Вот как вышло: папа спас икону, а она спасла его. Ведь он ее забрал к нам домой, а потом отдал какому-то священнику. Совершив светлый поступок, папа смог уберечься от многих неприятностей.

Я узнала об этом только в восьмидесятые годы, когда папы уже не было. Но тогда, в сороковые, даже папа не знал, почему ему везет. Наверное, он не догадывался. А на него писали доносы. Его коллега по работе, которого, кажется, звали Дмитрий Степанович или Степан Дмитриевич, набивался ему в товарищи, стремился подчеркнуть свое доброе расположение, и при этом каждые три месяца отправлял в НКВД письмо-«сигнал», в котором перечислял все новые случаи папиной враждебной деятельности. Он писал, что папа в частном разговоре ругает правительство и хвалит Англию и Америку, критикует советские законы и порядки. Это выглядело примерно так: «Считаю своим долгом сообщить, что настроенный враждебно к правительству СССР гражданин П. 14 марта сего года при проверке документации в конторе склада намеренно устроил двойную проверку, чтобы затянуть или отложить отправку медикаментов со склада в лечебные учреждения… При этом он отрицательно отзывался о правительстве нашей страны, называя его работу некомпетентной… Говорил, что в Америке люди живут лучше…» Но поскольку доносов в НКВД поступало бесчисленное множество, то прочитать каждое письмо было трудным делом. Письмо, бывало, так и не распечатывали, а лишь клали в особый ящик для хранения. Этот Дмитрий Степанович клеветал на папу и ждал, что из этого выйдет. Очевидно, он очень надеялся, что папу лишат должности, «снимут с работы», как говорили в то время, чтобы самому занять папино место. Обычное дело в сороковые годы. В чем причина такого коварства и злобы? Зависть и желание улучшить свое материальное положение. Поэтому Дмитрий Степанович писал и писал свои доносы.

Иногда, как я уже говорила, папу вызывали в НКВД и устраивали расспросы. Спрашивали: «Зачем вы устроили двойную проверку документации? Затягивали отправку медикаментов?» Папа отвечал: «Хуже всего – это преступная халатность. Она играет на руку врагам. Враги только и ждут, чтобы наша страна утонула в халатности, безалаберности и некомпетентности. Представляете, что будет, если лечебное учреждение получит недостаточно лекарств и перевязочного материала только потому, что документы были оформлены неправильно? Но я устраиваю двойные проверки не всегда, а лишь в тех случаях, когда документами занимаются молодые работники». Порой папа чувствовал себя так, словно именно сегодня его заберут в тюрьму. Этого он боялся больше всего, потому что у него было трое детей. Без папы мы, наверное, сгинули бы. И когда он шел в НКВД, он волновался и тревожился. Но вот его отпускали, а через некоторое время из-за новых доносов вызвали снова. Такое было время!

Хорошо помню Новый год с 1946 на 1947. У папы на работе служащим разрешили устроить новогодний вечер, и каждому работнику позволили привести одного своего ребенка. Папа привел меня, а мои младшие братцы с нетерпением ждали, когда я вернусь, потому что знали: на вечере будет какое-то удивительное угощение, и что я обязательно принесу его домой и поделюсь. Я очень радовалась такому событию. Новогодний вечер! Праздничное угощение! Вечер должен был начаться в семь часов. В 1946 году 31 декабря и 1 января были рабочими днями, поэтому служащие папиного учреждения, закончив работу, всего-навсего сдвинули столы, развесили бумажные гирлянды и устроили праздничное чаепитие. Елки с игрушками не было. И на следующий день уже ничто не напоминало о празднике. Но вечером 31 декабря все веселись, улыбались, поздравляли друг друга. Я заняла место рядом с папой. Новогодним угощением был нарезанный треугольниками и завернутый в фольгу хлеб со сливочным маслом и с повидлом, что выглядело и празднично, и таинственно, а также карамельные конфеты и шоколад. Шоколад! Каждому досталось по кусочку, и так как папа отдал свою порцию мне, у меня были два кусочка, оба для младших братьев. Я их завернула в фольгу. И еще я отложила в сторону четыре карамельные конфеты и хлеб с маслом и повидлом. Тоже для братцев.

Здесь представлен ознакомительный фрагмент книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста (ограничение правообладателя). Если книга вам понравилась, полный текст можно получить на сайте нашего партнера.

Купить и скачать книгу в rtf, mobi, fb2, epub, txt (всего 14 форматов)



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16