Герман Шелков.

1946 г, 47 г, 48 г, 49 г. или Как трудно жилось в 1940-е годы



скачать книгу бесплатно

Люди умирали после войны чаще всего из-за плохого питания. Скверное питание вызывало болезни крови, туберкулез, инфекции, бесконечные простуды, пневмонии. Была высокая детская смертность. Сужу по нашей семье и по тем семьям, которых знала лично, а также по рассказам знакомых. Когда я стала взрослой, я поняла, что ничего удивительного в этих смертях нет. Однообразная пища, в основном хлеб и крупа, без мяса и полноценных жиров, без молока, яиц забирала детские жизни. Мой брат Дима страдал простудами, судорогами, сонливостью именно из-за нехватки витаминов и прочих питательных веществ. Мама кормила нас перловой кашей с топленым свиным салом и говорила Диме: «Ешь, и станешь богатырем! Все богатыри ели кашу». Он ел и слабел, мучился простудами, кашлял, хрипел во сне, а иногда у него так сводило ноги, что он кричал, как ужаленный. Мама показывала его врачу, и тот выписывал какую-то микстуру, которую потом в аптеке наливали в наши бутылки и банки, потому что казенная посуда отсутствовала. Еще он говорил, этот врач, что детям следует давать молоко. Но откуда бы взялось молоко? В продаже молока не было, его отпускали только по талонам на усиленное питание, а эти талоны выдавали лишь людям с дистрофией и далеко не всем подряд. А у Димы не находили дистрофию, в его карточке писали: «Простуда, кашель, бронхит, воспаление легких». Теперь я понимаю, что если бы мои братик и сестренка пили по утрам молоко, ели хлеб со сливочным маслом, и хотя бы один раз в неделю на нашем столе были мясо и яйца, они бы не погибли. Но мясо, молоко, яйца и сливочное масло продавались только на базаре у частных лиц. На базар мама ходила, наверное, не чаще двух раз в месяц, когда выдавали аванс и зарплату. Потому что рыночные цены на продукты питания и мамочкина зарплата были несовместимыми понятиями. Иногда мама покупала на рынке два куриных яйца, варила их, мелко нарезала и добавляла в кашу. Но как часто мы ели яйца? Один раз в два месяца. Один раз в неделю ели селедку. Мяса не видели вообще, только сало. Мама покупала у торговцев за большие, немилосердные деньги соленое сало, чудесное на вкус, на вид розово-голубое, не топленое, нарезала ломтиками и делала маленькие бутерброды. Это было прелесть что такое! Мы улыбались от счастья, жмурились и урчали. С той послевоенной поры свежее розово-голубое свиное сало вызывает у меня почти ощущение культа, глубочайшее уважение. Сало спасло мне жизнь. Господь послал нам в помощь этот грандиозный продукт в самое тяжелое для нас время, и мы остались живы – не все, но выжили…

После смерти брата и сестры мама замкнулась. Ходила подавленная, словно пережила контузию. Часто брала в руки их вещи – одежду, ботиночки, ложки, еще что-то, прижимала к груди, к щеке и заходилась в сильном волнении. Еще бы: потерять детей восьми и одиннадцати лет! Слез у нее не было, зато тряслись голова, тело, руки. Потом мамочка отходила, садилась на кровать или на стул, подолгу молчала, ни с кем не разговаривала. Наша соседка тетя Нина, умудренная жизнью женщина, тоже пережившая смерть малолетних детей, только раньше, в 1932 году, научила маму: «Они сейчас в раю.

Им хорошо. Ведь они безгрешны! Они бегают там по зеленой, сочной траве, играют, смеются, наблюдают за тобой с небес и шепчут: «Будь спокойна, мамочка, с нами все хорошо! Однажды мы с тобой увидимся и уже никогда не расстанемся. И будет у нас жизнь вечная и прелестная!» И мою маму эти речи поднимали, делали здоровее, спокойнее. Эти речи происходили из нашей великой христианской религии, а монотонные, упругие, металлические голоса, доносящиеся из радиоточки, официальные голоса нашего правительства, могли только убить, угробить, свести с ума. Эти свинцовые бормотания дикторов радио послевоенных сороковых годов казались дьявольщиной. Кто их придумал – такие бездушные? Помню морозное, унылое, тоскливое мартовское утро 1948 года. Мы сидим за столом – мама, соседка тетя Нина и я, поминаем моего братика Диму, умершего от пневмонии 2 февраля. Дима умер сорок дней назад, вечером, но мы собрались за столом утром. Передо мной кружка чая. Мама и тетя Нина пьют спирт. Они молчат. Им, женщинам и матерям, невероятно тяжело думать об умерших детях. И вдруг доносится металлический голос диктора: «В текущем году в стране увеличится выпуск товаров широкого потребления. Фабрики Министерства легкой промышленности с начала года увеличили производство тканей…» И мама вдруг усмехнулась и сказала: «У этого диктора такой голос, словно он сам не верит в то, что говорит». Затем мама вспомнила, что когда она заказывала гроб для Димы, гробовщик вздохнул и сказал: «Эх, настанут ли еще такие времена, когда гробы снова будут обивать тканью? Когда-то мы предлагали заказчикам шелк и бархат. А теперь даже усопшего накрыть нечем – не найдешь куска самой обычной материи!» Гробовщик жаловался на товарный голод. В сороковые годы это была эпидемия – отсутствие товаров. Ни одежды, обуви, ни мебели, ни предметов обихода в продаже вы не нашли бы, по крайней мере, в таких небольших городах, как наш. В нашем городе, казалось, магазины ничем не торговали, кроме чепухи. На полках стояли какие-то шкатулки, которых и до войны было много, рамки для фотографий, керосиновые фонари и еще что-то. Хочешь что-то купить из одежды, обуви или приличной еды – иди на базар. Только там, на рынке, и существовала торговля, но за каждую вещь просили большие деньги или драгоценные продукты – яйца, сливочное масло, сало, сахар. Можно было также расплатиться мылом. О мыле мечтали все. о нем вздыхали. Нам в школе говорили, что мыло – основа гигиены, а его в войну и сразу после войны нельзя было купить. Его доставали, выменивали. За мыло могли зарезать на улице, поскольку оно имело такую же ценность, что и деньги. Мамочкины пудреницы, малиновая сумочка, беретка и еще много чего ценного были выменяны в свое время всего на два небольших куска мыла.

В 1945—46 годах мама носила только вещи, приобретенные до войны. То есть каждому предмету было около восьми лет. Легко вообразить, насколько поношенная это была одежда. Остальное из своего довоенного гардероба мама продала в эвакуации, чтобы прокормить нас. Теперь продавать было нечего. Но на рынке мамочка ничего не могла для себя купить – ей это было не по карману. Она покупала только для нас. Правда, после одной-двух покупок на базаре мы еще туже затягивали пояса. И все-таки у мамы появлялись вещи, я это хорошо помню. Ее выручали кустари. Это были люди, которые предлагали товары, сделанные ручным способом в каких-то закрытых артелях и мастерами-надомниками. Они изготавливали обувь из автомобильной резины, перчатки, шапки и кепки из кожаной обивки дверей и диванов, платья, пиджаки, брюки и даже макинтоши и пальто из той же обивки, из портьер, штор, скатертей. Детям, может быть, и не приходило в голову, где кустари добывали материал, чтобы изготавливать такой необходимый для всех нас ширпотреб, но взрослые, конечно, понимали, откуда что берется. Все эти шторы, скатерти, обивки кресел и диванов в большинстве случаев были ворованные. Воры сбывали кустарям все, что им удавалось украсть, а воровство в сороковые годы было такой же эпидемией, как товарный голод.

Кустари обычно приходили по вечерам, когда все взрослые были дома, вежливо здоровались, показывали товар. Торговаться с ними было бесполезно – сколько помню, они всегда держались твердой цены, скидки не делали ни калекам, ни многодетным матерям. Такого понятия, как жалость не существовало. И все это хорошо понимали. В сороковые годы никто никого не жалел, сострадание было диковиной. Кустари хоть и казались приветливыми, но люди были жесткие, решительные, готовые дать отпор любой агрессии. Если с товарами приходили женщины, за их спиной непременно стоял бугай – «рожа как тыква, на лбу чуб, на губе папироса». У этих женщин частенько бывали дамские и детские вещи – сшитые из занавесок платья, пиджаки из старой, но еще вполне годной плюшевой портьеры или скатерти, обувь из какого-то «военного» материала. Мамочка сохранила детские ботиночки нашей покойной сестры Жанночки, купленные у кустарей, и однажды к нам – это были уже шестидесятые годы – пришел ремонтник, увидел их в серванте за стеклом и говорит: «Да это же футляр из-под бинокля!»

Помню, как в конце 1946 года наш город наводнили кустарные домашние тапочки, сшитые из какого-то материла, похожего на войлок. Сшиты они были кое-как, грубо, но поскольку стоили недорого, их покупали. Через год в городе появились такие же кустарные кофты, не шерстяные, не полушерстяные, а неизвестно из чего. Торговцы тапочками ходили по домам с доверху набитыми вещевыми мешками за плечами, потом с такими же мешками ходили продавцы кофт. Они произносили заманчивое, уютное слово «трикотаж». «Хозяйка, купите хороший трикотаж! – говорили они, развязывая мешки. – Купите сейчас, а то потом не будет!» Все торговцы упирали на то, что нам повезло – мы будто бы поймали счастливый момент. Мама купила и тапочки, и кофту. Кофта выглядела не нарядно и не украшала, но все-таки это был предмет одежды. Без одежды ведь совсем плохо.

В сороковые годы было много кустарных вещей. Мамочка носила пальто на вате, сшитое из диванной обивки темно-коричневого цвета. Вату для пальто добыли явно из того же дивана. Но мама была довольна, потому что настоящее пальто, фабричного производства, она купить не могла. В свободную продажу такие вещи в нашем городе не поступали, а спекулянты просили за одежду, сшитую на фабрике, слишком дорого. И хотя на рынке всегда можно было купить поношенную одежду – пальто, юбки, кофты и блузы, пиджаки и платья, она тоже стоила недешево. Это были ворованные вещи, привезенные из других городов. Бандиты нападали на дома, на прохожих, грабили их, сбывали добычу перекупщикам, а те увозили товар в другой город и сбывали на базаре.

Особенно плохо обстояло дело с дамским нижним бельем. О, это была всенародная беда! Мама надевала вниз, под одежду, белье, перешитое из солдатских кальсон. Когда мы ходили в городскую баню, я видела такое же белье из кальсон у многих женщин. Клапан, что был спереди на кальсонах, плотно и намертво зашивали, и чем аккуратнее это делалось, тем изящнее такое белье смотрелось. Фабричное же белье вызывало немалую зависть. Его берегли, за ним тщательно присматривали, поскольку в любую минуту его могли украсть. Впрочем, крали любую одежду – ведь ее всегда можно было выгодно сбыть, и притом очень быстро, уже через десять минут после кражи.

Сразу после войны трудно было раздобыть зубной пасты, зубных щеток. Зубной порошок, мятный, хорошо пахнущий, и зубные щетки привозили из крупных городов, из столиц республик, и, конечно, из Москвы. Люди, никогда не бывавшие в Москве, с открытым ртом слушали тех, кто посещал нашу главную столицу, и всегда расспрашивали, как выглядят столичные магазины, правда ли, что в московских универмагах можно купить одежду, обувь, нижнее белье, мыло, духи, пудру, принадлежности для бритья и стрижки, зубные щетки, коробочку зубного порошка. Москва была наглухо закрытым городом. В Москву пускали только по пропускам. Моя мама тоже спрашивала. Она, как и все другие женщины страны, завидовала столичным жительницам. Позже, через несколько лет, выяснилось, что многие рассказчики попросту выдумывали, сочиняли небылицы о снабжении Москвы, говорили, что оно высшей категории, «снабжение класса «экстра». Никто не знал, что это за снабжение такое – «экстра», существует ли оно на самом деле, и верили. Воображали себе богатые магазины, нарядные светящиеся витрины, улыбки и смех столичных дам, которых мужья и кавалеры приглашают посетить театр, кафе и прокатиться на таксомоторе. Слово «таксомотор» действовало на нас, живущих в ужасной нищете, волнующе и ободряюще. Всюду ходила такая фраза: «Быстро, как на столичном таксомоторе». Вероятно, это слово внушало нам надежду на восстановление нормальной жизни, на благополучие. А может быть, нам просто хотелось во что-то верить, ведь все давно уже устали страдать.

Как-то раз к нам пришел какой-то приезжий и спросил, здесь ли проживает такая-то семья. Фамилия этой семьи была нам незнакомая. Мы рассказали, что наш дом разбомбили, поэтому мы живем в чужом уцелевшем доме, в подвале, и ждем, когда наше жилье отстроят заново. Выяснилось, что этому человеку дали неверный адрес. Он расстроился, а потом развязал свой мешок и показал нам драгоценности: сахар, зубной порошок и мыло. «Купите что-нибудь или все сразу, – сказал он. – Мне срочно нужны деньги на обратную дорогу». А мама сказала: «Господи! Да где же вы все это взяли?» И приезжий ответил, что в Москве. Купил в универмаге. Мама задумчиво и зачарованно качала головой. Видимо, она представила себе этот универмаг: широкие лестницы, море электрического света, разноцветные люстры, служащие в униформе и, конечно, заваленные товарами прилавки. Незнакомец назвал сравнительно небольшую цену, но даже этих денег у мамочки не нашлось, и она отправилась занимать, кое-как собрала на мыло и зубной порошок, а сахар купила соседка, тетя Нина. И вот открытая коробочка зубного порошка стоит на столе, рядом лежит настоящее туалетное мыло в красивой бумажной обертке, и мы раз за разом наклоняемся и нюхаем эти драгоценные предметы. Это было в 1947 году. Брат Дима был еще с нами, а сестра Жанночка уже умерла… Я хотела позвать подругу Надю из дома напротив – пусть подивиться нашей удаче, но мама не велела этого делать. Я подумала, что она не хочет, чтобы нам завидовали. Ведь все мы были люди простые, обыкновенные, и зависть была естественным для нас свойством, но потом, повзрослев, я поняла: мама опасалась слухов и сплетен, которые могли навлечь на нас беду – воров или, еще хуже, налетчиков. Ведь наводчики не дремали, а ходили, вынюхивали, кто как живет, есть ли чем поживиться, слушали чужие разговоры, сплетни, домыслы. В то время все мы боялись за свою жизнь, потому что грабежи и убийства были частым делом. Поодиночке далеко старались не ходить, и если уж случалась такая необходимость, то одевались победнее, в последнее рванье. Вечером улицы пустели, а выходить ночью было равносильно самоубийству. Вообще люди очень боялись воров и бандитов и старались не болтать лишнего. Все ценное прятали подальше, деньги зашивали в одежду, а иногда клали в рот, изображали немых или контуженных. Я видела это собственными глазами.

Зубной порошок и мыло будоражили наше воображение еще только один день, а затем мама выгодно обменяла эти вещи на сало, сливочное масло и среднюю по величине соленую рыбину-селедку. Селедку она перетерла, смешала с частью топленого сала, и получилось селедочное сало, очень вкусное и калорийное. Сливочное масло она тоже растопила и тоже смешала с топленым салом, и мы ежедневно добавляли по полстоловой ложке этого лакомства в кашу, а селедочное сало один раз в день намазывали на хлеб. Хватило на полный месяц. Если бы мои брат и сестра питались так и все последующие месяцы, они, может быть, дожили бы до сегодняшних дней. Но, к нашему горю, этого не вышло.

Наверное, мама очень хотела оставить пудру себе, и мыло тоже, ведь она хорошо помнила то время, когда без манипуляций с пудрой, помадой, лаком и тенями не проходило ни одного ее дня. Но раздумывала ли она хоть минуту? Я уверена, что нет. Жертвуя чем-либо ради нас, она никогда не рассуждала, нужна ли эта жертва и можно ли поступить иначе.

Мамочка рано состарилась. В сорок лет выглядела так, словно ей за пятьдесят. Очень многие женщины и мужчины потеряли во время войны свою прежнюю привлекательность, особенно пострадали дамы. Всего за два-три года из полненьких, румяных и хорошеньких они превратились в сухих, бледных и хмурых. Это черное дело сделала война и ее верные помощники – плохая еда и вода, тяжелые жилищные условия, холод, тревоги и переживания, а также многочасовой труд и потери близких людей. Когда я смотрю на один мамочкин снимок 1940 года, где она особенно хорошенькая и веселая, я с горечью думаю: «Эта симпатичная женщина не знает, что через три года потеряет отца, через шесть лет младшую дочь, а через семь – сына. Также потеряет мужа. И будет жить в подвале, без солнечного света, недоедать, а вместо красивой одежды ей придется носить ужасные вещи, сшитые из диванной обивки и скатертей. И еще она не знает, что всего через пять превратиться совсем в другую женщину. Что за горькая судьба!» Да уж, судьбу женщин, подобных моей маме, переживших войну, иначе как горькой не назовешь.

Но мама не роптала. Она как будто поняла, что в жалобах нет никакого смысла, что это лишь жесты и звуки. Она впадала в задумчивость. А затем у нее появилась привычка читать газеты, потому что книг не было. Иногда книгами в войну отапливали помещения, но чаще их использовали как бумагу для письма – писали между строчками, так как обычная бумага была редкостью, и конечно, для курения махорки. А еще из них делали кульки для крупы, соли и семечек. Если книги были редкие и ценные, их можно было выгодно продать и обменять на продукты. Ноу нас не водилось даже самой захудалой книжки. Мы уезжали в эвакуацию налегке и вернулись ни с чем, и поэтому мама читала газеты. Напьется морковного чаю с сухарями, сядет за стол под лампой, подопрет рукой щеку и принимается за чтение. Газеты годились любые, без разбору, чаще всего они были старые, их использовали для свертков. За чтением мамуля проводила время, чтобы отвлечься. Ведь другого досуга не было. К тому же она была одинокая женщина. Кроме меня, у мамочки некого не осталось.

Сразу после смерти моего брата мама стала отчаянно меня беречь. Сделалась излишне подозрительной и маниакально заботливой. Зимой, весной и осенью каждый день щупала мне лоб, проверяла, нет ли температуры. Бросалась ко мне, сажала на стул, сама снимала с меня обувь, щупала носки или портянки. Если они бывали хоть немного влажные, мамочка восклицала: «Ах, насквозь сырые!» и тут же растирала мне ноги, закутывала их в одеяло, затем бросалась ставить чайник, чтобы поить меня кипятком. Даже самая крошечная мысль о том, что и я могу заболеть и умереть, делала ее безумной. Она постоянно думала о еде для меня и доставала ее, выменивала, покупала, заставляла есть хлеб с маслом, кашу с молоком, в обед и вечером запихивала в меня толченую вареную картошку с топленым салом, селедку и говорила: «Ты очень, очень худенькая, нужно поправляться, набирать вес!» В 1948 году мне исполнилось 15 лет, я была подростком, росла и вытягивалась, но особенной худобой не отличалась. Мама боялась, что я заболею туберкулезом, от которого люди умирали после войны тысячами. От этой болезни сгорела наша соседка тетя Нина. От туберкулеза умерла и моя подруга Надя. Мы учились с ней в одном классе. Надя умерла в 1948 году, в ноябре. В нашей квартире в подвале умерли еще двое детей. Тетя Нина жила с родной сестрой, у которой были два сына, два мальчика, семи и девяти лет. Один из них, семилетний, умер от пневмонии, как и мой брат. Вскоре после этого у тети Нины открылся туберкулез, она задумала уехать куда-то в теплые края, но не успела. И мамочка еще свирепее стала стеречь мое здоровье и кормить меня за покойных Жанночку и Диму.

Продукты питания, полноценные и в ассортименте, стали появляться на прилавках магазинов таких городов, как наш, в начале 50-х годов. И хотя продуктовые карточки отменили в 1947 году, да еще провели денежную реформу, с питанием было плохо. К тому же люди зарабатывали мало. При этом вокруг процветало воровство, тащили и крали все, что можно. Продавцы разбавляли молоко, обвешивали и устраивали пересортицу, мочили водой сахар, чтобы он прибавлял в весе, иногда даже мочили крупу и уверяли, что в таком виде ее доставили в магазин. Приезжие люди рассказывали о коммерческих магазинах, которые снова появились там и тут в крупных городах, и что в них можно купить все, что угодно – мясные изделия, рыбу, сыры, яйца, шоколад, сгущенное молоко, какао, кофе, сливки, конфеты, ликеры, наливки, шампанское и пирожные и прочие удивительные гастрономические вещи, но только по баснословной цене. А у нас в магазинах можно было купить хлеб, крупу и подсолнечное масло. Сахар, сливочное масло, мясные и рыбные консервы появлялись в продаже редко. Зато эти продукты всегда можно было купить на рынке.

Помню, как в 1949 году мы с мамой поехали в нашей родственнице, которая проживала в Горьком. Эту поездку я запомнила на всю жизнь. Кругом была ужасная бедность, люди были замкнуты и настороженны. Тревоги на лицах людей было больше, чем спокойствия или веселья. Хорошо помню, что в те годы люди решительно не доверяли друг другу. Никакую вещь не оставляли без присмотра – это было безумием. Не оставляли одних маленьких детей – их могли раздеть, то есть украсть одежду и обувь. Мы с мамой тоже все время глядели по сторонам. И вот мы приехали в Москву, в самый лучший город нашей страны, стали ждать на вокзале поезд до Горького. Народу в зале ожидания было много. Мы сидели на лавке, разглядывали людей, и тут я увидела вывеску «Буфет». Мама тоже ее заметила. Пойти и поглядеть, что продают в буфете, было для меня таким же развлечением, как посетить театр или цирк. И я стала умолять мамочку разрешить мне пойти и посмотреть, какой едой торгуют в столице. Мама отчаянно боялась за меня и все-таки разрешила: «Десять минут! Слышишь? Обещай мне!» Я пообещала и отправилась. Но вернулась раньше – прибежала и говорю: «Ах, что там такое! Кексы, шоколад, бутерброды с маслом и сардинами, пирожки с повидлом, чай, горячее молоко и… вареная курица!» И мамочка прошептала: «Неужели курица? Ах, в самом деле?» Она пошла посмотреть, а когда вернулась, долго качала головой и приговаривала: «Вот это да!» Курятина появилась на нашем столе нескоро, спустя несколько лет. Ее в любой день можно было купить в магазинах кооперативного потребсоюза, правда, по завышенной цене. Ну и, конечно, на базаре, где за нее тоже просили немало. Обычно мы покупали ее в выходные и праздничные дни.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16