Георгий Виллиам.

Побежденные



скачать книгу бесплатно

Ночью пальба возобновилась. Бурачки спали у себя в сарае как ни в чем не бывало. А я целую ночь думал: кто такие эти люди, Бурачки? Одиночное явление или?.. Или и все население «в районе вооруженных сил юга России» вот этакое?

«Кукушка»

Против казенного дома, где была кухонька Бурачков, находился виадук, перекинутый через линию Владикавказской железной дороги. Целый день по виадуку катился поток людей, а ночью около него останавливалась на отдых «кукушка». У лестницы виадука была маленькая крытая платформа, станция «кукушки». По ночам ночевали здесь бездомные; иногда находили утром мертвых. По другую сторону был вокзал, место гиблое, где вповалку валялись на полу и неделями сидели вокруг столов в буфете первого класса в ожидании отправления проезжие. Многие, не дождавшись, заболевали тифом, и с кресла валились на пол, под стол, и умирали. Кругом вокзала всюду, где только возможно было приткнуться, сидели на вещах казаки, барыни с детьми, раненые, оборванцы. По ночам здесь царил ужас, и хорошо себя чувствовали только карманники. При отправлении и отходе поездов была давка, истерики, щедро сыпались зуботычины и удары нагайками, бывала и стрельба. Публика лезла на крыши, на тормозные стаканы, ее били, оттаскивали, но она лезла снова, когда поезд уже был на ходу. Бесконечные очереди за билетами стояли и лежали около кассы.

«Кукушкой» назывался поезд из четырех разбитых, донельзя загаженных классных вагонов, поддерживающий сообщение с городом.

«Кукушка» ходила без расписания. Иногда она заканчивала свои рейсы в 4 часа дня, иногда в 10 часов вечера. Зависело это от одной вокзальной дамы; если дама попадала домой рано, публике предоставлялось или ночевать в городе, или идти домой пешком через осушенное дно залива, в темноте, что было опасно, потому что там убивали. Но если дама застревала в гостях, «кукушка» поджидала ее и приходила к виадуку ночью. По ночам в «кукушку» приходили ночевать зеленые, вокзальные воришки, и, главное, в вагоны впускали девиц с гостями.

С 6 часов вечера на вокзале и около него появлялась полиция, и начинались повальные обыски и проверка документов. Задерживали железнодорожных рабочих и служащих, пришедших в буфет купить хлеба, и так как они приходили обычно без паспорта, их жестоко били шомполами и нагайками, а иногда и прикладами; потом с них брали выкуп и отпускали, а если не было денег, то отправляли в контрразведку, откуда многие не возвращались вовсе.

На огромных пустырях, на осушенном дне залива, отделявшем вокзал и прилегавшую к нему слободу от города, ютились бродячие персидские цыгане, называвшие себя «сербиянами», народ, заросший грязью и безнадежно изорвавшийся и обленившийся. Милостыню они просили так назойливо, что их боялась даже оголтелая железнодорожная стража. Около самого въезда в город были раскинуты шатры. Там жили цыгане, кузнецы, конокрады и ворожеи. Вокруг табора бродили тощие, с выдавшимися вперед ребрами, бездомные псы, и тут же находилась свалка нечистот.

На пустыри вокзальные воры собирались для дележа добычи, поэтому там почти всегда валялись опорожненные баулы, чемоданы, дорожные корзины.

Поделив добычу, жулики разбредались по пустым вагонам и пьянствовали; отдыхали со своими подругами в кучах мусора на солнышке; а иногда во время дележа происходили крупные драки, пускались в ход ножи. На пустырь валили палых животных.

Но по ночам на пустыре бывало тихо. Изредка мелькала боязливая тень запоздалого пешехода. Раздавались всегда бесплодные призывы на помощь, выстрелы; иногда кто-то жалко стонал до рассвета.

Однажды я рискнул ночью перейти через это проклятое место, днем белое от раскаленного солнцем цемента. Пройдя до половины, я увидел около обсаженной чахлыми акациями дороги труп, вероятно, только что убитого человека. Около него стояли мужчина и женщина; мужчина обчищал палочкой грязь с штиблет на еще подрагивающих ногах. Вокруг головы расплывалась черная лужа. Остро пахло свежей кровью – точно на бойне. Они мельком взглянули на меня, и женщина сказала;

– Снимем штиблеты; он все равно неживой.

Я спросил:

– А от чего он неживой?

Мужчина пристально посмотрел на меня и нехотя процедил:

– Идите, куда идете.

А женщина прибавила злым голосом:

– Не то и вам то же будет.

Вероятно, такие сцены разыгрывались тут часто. Понятно поэтому, какую важность имела для обывателей привокзального района «кукушка».

Живя у Бурачков, я быстро приобрел некоторую популярность. Однажды на наш дом напали ночью вооруженные люди. Они покушались ограбить находившуюся в одной из квартир контору нефтекачки. Случайно проснувшийся сосед-офицер открыл стрельбу; грабители бежали; даже расстрелянный в упор, прямо в лицо, из браунинга и свалившийся, как мешок, со второго этажа разбойник успел уползти и скрыться до рассвета. Во время нападения вызывали по телефону стражу с вокзала; никто не явился. Я написал о случившемся заметку в газету, и на другой день, когда я ехал в город в «кукушке», мне почтительно поклонился контролер. Вызвав меня на площадку, он таинственно прошептал мне на ухо, боязливо оглядываясь кругом.

– Обязательно пропечатайте эту самую даму! Помилуйте, столько народу мучает… Вчера в двенадцатом часу ночи приехали!..

Даму я пропечатал; конечно, без результата; если не считать, что вызвали для внушения по этому поводу редактора. «Кукушка» продолжала ходить по-прежнему; но мне это до ставило известность, настолько громкую, что со мной выразил желание познакомиться сам комендант станции, которому тоже понадобилось кого-то пропечатать.

Комендант, бывший полковник гвардии, пригласил меня вечером попить чайку и в располагающей обстановке, около шумящего, давно мною не виданного самовара, сообщил мне действительно любопытный «материал» о железнодорожном житье-бытье. Черные дела творились на станции «Новороссийск» при генерале Деникине!..

Все сообщенное мне, я, по желанию полковника, записал в свой блокнот, а когда кончил, попросил его подписаться. Как сейчас помню эту оригинальную сцену.

В большой, уютно обставленной комнате, за накрытым Камчаткою скатертью столом, сидела семья коменданта. Жена, бледная петербургская дама с подвязанной щекой, разливала чай. Блестящий никелированный самовар выбрасывал клубы пара. Ярко горело электричество в красивой арматуре. На стенах – ковры, оружие кавказской чеканки.

Усердно дуя на блюдечки, пили чай с молоком два толстощеких кадета. Серебряная сухарница с булочками, чайник под вышитой салфеточкой.

Полковник, с рыжими, закрученными а la Вильгельм усами, долго таращил на меня глаза, покраснел и глухо спросил:

– Это зачем же, подпись, то есть?

Я объяснил, что без его подписи сведения будут голословными и их не напечатают:

– Может возникнуть судебное дело, и меня привлекут за клевету – без вашей подписи.

Комендант совершенно спокойно и уверенно произнес:

– Это я не сделаю.

– Видите, – продолжал он, – я больше не служу; еду в Р. в офицерскую школу. Вы знаете, офицерское жалованье – мизерное, на него невозможно жить. Мне самому приходилось оказывать услуги. Я должен подписаться против себя самого.

По его же собственному рассказу «услуги» состояли в том, что в вагонах вместо снарядов, одежды и продовольствия для добровольческого фронта, везли товары, принадлежащие спекулянтам. Фронт в то самое время голодал и замерзал где-то за Орлом, не получая из глубокого тыла ничего, кроме лубочных картинок «Освага» с изображением Московского Кремля и каких-то витязей. На фронте не хватало даже снарядов. А комендант со своими сотрудниками везли мануфактуру, парфюмерию, шелковые чулки и перчатки, прицепив к такому поезду один какой-нибудь вагон с военным грузом или просто поставив в один из вагонов ящик со шрапнелью, благодаря чему поезд пропускался беспрепятственно как военный. Сам полковник и другие, ему подобные, в это время дрожали от страха при мысли о победе большевиков: кричали по ночам спросонья; но красть и губить тем самым свою последнюю надежду, фронт, продолжали…

Я высказал это коменданту. Он согласился, что выходит как будто несколько чудно. Но интерес его к моей особе исчез. Он разочарованно протянул:

– А я думал, что вы этого негодяя Н. пропечатаете…

Дама с подвязанной щекой сказал с воодушевлением:

– Это такой негодяй, такой!.. Выдали английское обмундирование, он себе три комплекта взял, а Ивану Федоровичу, мужу, два, да плохих, оставил…

Я допил чай и ушел. Комендант проводил меня до двери и, топорща усы приятной улыбочкой, все повторял:

– А быть может, вы того… Без подписи… Главное – матерьялец для вас самый интересный!

И долгое время спустя, он, встречаясь со мной в той же пресловутой «кукушке», приятно топорщил усы и с видом заговорщика спрашивал:

– Не надумали еще? А надо бы его, курицына сына… Да и Других за компанию. Ведь вешать за это мало, как честный офицер говорю.

По-прежнему работала «кукушка»; днем она возила в город и из города всякую служилую мелкоту, а ночью в вагонах «резвились». И все так же приставал старик-контролер: дама, регулировавшая рейсирование «кукушки», выводила его из себя.

«Кукушка» по несколько раз в день сходила с рельсов, ее вытаскивал приезжавший дежурный паровоз и ставил на путь истинный. Ходила она черепашьим шагом, так что от аварий никто не страдал. Пассажиры ругались и шли пешком: в компании было сравнительно безопасно, да и не далеко, потому что она сходила с рельсов всегда в одном и том же месте, недалеко от виадука.

Вечером контролер, ревнитель гласности, просивший обязательно еще раз разоблачить даму, становился у двери единственно отпертого вагона – остальные он предусмотрительно запирал – и взимал плату с вокзальных девиц, приводивших своих гостей. Приходили воры с соблазнительными пакетами, с бутылками в карманах. Наведывалась озябшая стража.

Ночью, когда в кромешной тьме гремела кругом бестолковая перестрелка, темные окна загаженных вагонов озарялись зловещим мрачным светом. Контролер уходил домой. В «кукушке» пили, дрались, горланили песни, шла игра в карты.

Комендант посматривал на «кукушку» из окна; она останавливалась как раз против дома, а квартира его была во втором этаже. Он знал, что ему полагалось знать. Конечно, «кукушка», но жалованье комендантское – мизерное, а совместить гласность с соучастием все не удавалось.

В Новороссийске было одно место, которое называлось «Привоз», – площадь в конце города, у подножий гор, куда из окрестных станиц возились всякие деревенские продукты.

Глубокой осенью, когда я впервые побывал на этой площади, «Привоз» представлял собою море жирной и глубокой черноземной грязи, в которой тонули по ступицу колес высокие арбы кубанских казаков, запряженные рослыми, длиннорогими волами. На арбах, не в пример прошлым изобильным годам, были по большей части только арбузы да кабаки – большие зеленые тыквы с ярко-желтым мясом внутри, да еще мешки с ядовитым чинаровым семенем, которое сходило за орехи, хотя от него рвало кровью. Казаки в рваных бешметах и папахах, сидевшие на возах статные, голубоглазые казачки, в высоких мужских сапогах, с нескрываемой враждебной насмешливостью поглядывали на истощенных городских барынь, тонувших в грязи в своих модных ботинках, в ажурных шелковых чулках, с захлестанными цементной грязью подолами коротких модных юбок, с изящными, но – увы! – пустыми корзиночками в руках. Барыни бесплодно искали сметаны, яиц, сала и чуть не вступали в драку из-за каждой тощей курицы. Долго разглаживали казаки получаемые донские кредитки с аляповато изображенным на них Ермаком или атаманом Платовым и со вздохом прятали за голенище. Вокруг «Привоза» синели и зеленели уходящие вдаль горы.

Поодаль от возов были ряды, в которых торговали всякой утварью. Были тут самовары со вдавленными боками, облупившаяся эмалированная посуда, яркие ленты, старое платье, банки с леденцами, кровати и т. п. дрянь, свидетельствовавшая о том, что всякое производство в районе Добровольческой армии прекратилось. Казаков привлекала мануфактура, и они толкались около лотков, где навалена была пестрыми стопами всякая гниль и заваль, привозившаяся через Батум из Италии, Франции и Англии, за баснословно высокие цены. Около мануфактуры вертелись юркие, лукавые греки, поблескивая черными жгучими глазами. Лица у казаков были злые.

У кабаков и харчевен что-то ели, валялся в грязи мертво-пьяный; дрались две толстые торговки, охваченные плотным кольцом довольных зрителей. Стражник с разбойничьей рожей от скуки похлопывал себя нагайкой по голенищу.

Дома вокруг «Привоза», какие-то грязновато-серые, с облупившейся штукатуркой, с ржавыми крышами, были заклеены плакатами «Освага». Плакаты были большие, яркие, напоминавшие старинный лубок. На них изображался Троцкий с рожками, в красном фраке, окруженный сонмищем красных чертей; длинный красный змей с зубастой пастью, подползающий к дорожному верстовому столбу, с надписью на нем: «Китай», и т. п. чепухой, расклеивавшейся в целях антибольшевисткой пропаганды.

Побродив по «Привозу», я пошел домой.

Пробираясь по грязи сторонкой, около домов, где было меньше риска увязнуть по колена, я вдруг отшатнулся и отскочил: на меня пахнула такая струя трупного смрада, что закружилась голова и едва не вырвало. Я поднял голову. Предо мной тянулось длинное, двухэтажное здание, темное, с пятнами сырости на штукатурке. Все до последнего окна были в нем выбиты. Смрад доносился из зияющих дыр. Я заглянул внутрь и увидел огромную залу, сплошь заставленную кроватями.

Я подумал:

«Верно, казармы».

Но тут же сообразил, что если бы это были казармы, то в них сидели бы и ходили люди, так как было еще совсем светло, а в этой зале были люди, но все они смирно лежали на кроватях, прикрытые одеялами. Вдруг одно из одеял приподнялось. Костлявая желтая рука высунулась наружу, открылся жёлтый лоб, с прилипшими к нему прядками черных волос. Рука поискала что-то вокруг, не нашла и опять спряталась, натянув на голову одеяло.

Я отошел подальше от дома, чтобы лучше можно было заглянуть внутрь; заглянул и содрогнулся. На кроватях, на полу, между и под кроватями, на голых досках, на грязных соломенниках без подушек, без белья лежали или тихо копошились в жару сотни больных. Через открытую дверь виднелась другая зала и в ней было то же самое. Тогда я понял: это были тифозные.

Это были жертвы маленьких отвратительных бельевых вшей, называвшихся «тифозными танками», разносившими смертельный яд пятнистого тифа в рядах добровольцев и всех, соприкасавшихся с ними. Это были жертвы того страшного бича, которым Провидение карало за жестокое презрение к человеку. То был наш русский «император смертей», как в древности называли чуму, не щадивший никого: ни генералов, ни банкиров, ни барынь в обезьяньих мехах и кружевах, ни оторванную от домов народную массу, завербованную в ряды добровольцев. Нигде и никогда эта ужасная болезнь не получала такого развития, как на юге России при Деникине. Это был апофеоз заброшенности, беспомощности, последнее выражение отчаяния.

Что делалось в этом страшном месте, когда во мраке ночей в разбитые окна врывалась ледяная новороссийская «бора», норд-ост, срывая одеяла с мечущихся в жару больных, погибавших здесь без ухода, без всякой помощи?!

Немного поодаль к зданию была прибита небольшая белая вывеска с черной каймой вокруг надписи «Лазарет № 4». Под вывеской находились ворота. Во дворе были свалены простые гробы. Около ворот стояла беременная сестра милосердия с миловидным, покрытым веснушками, лицом под белоснежной косынкой. Она была в модной коротенькой юбочке, из-под которой уродливо вылезал ее живот; ноги были в кокетливых туфельках на высоких каблучках. Она недовольным голосом выговаривала что-то безусому офицеру с пустым рукавом, на котором была вышита на черном фоне мертвая голова со скрещенными костями, указывавшая, что он служил в «батальоне смерти» имени генерала Корнилова.

Со второго этажа, из окна над воротами, выглядывала другая сестра милосердия, хорошенькая, с розовыми щеками и выбивающимися из-под белой косынки кудряшками. В руках у нее была обтрепанная книга, но она не читала, прислушиваясь к тому, что говорилось внизу. Поодаль от беременной сестры милосердия стояло человек пять толстомордых лазаретных солдат, называемых «бульонщиками»; лениво передвигаясь, они лузгали тыквенные семечки, далеко отплевывая шелуху. А перед ними, по щиколотку в грязи, стояла со смиренным морщинистым лицом старая казачка в высоких сапогах. Беременная сестра несколько раз нетерпеливо взглядывала на нее и пожимала плечами: наконец она не выдержала и, сделав плачущее лицо, сказал злым хныкающим голосом:

– Чего ты торчишь? Сказали тебе: убирайся! Почем я знаю, где твой Корнюшка; может быть, давно закопали… Володя! – простонала она, поднимая глаза на офицера.

Безрукий «корниловец» сделал свирепое лицо и сделал движение к казачке. Старуха шарахнулась прочь, споткнулась на что-то позади себя и упала в грязь. Сестра на втором этаже улыбнулась, санитары громко засмеялись, захохотали; офицер-корниловец засмеялся. Беременная сестра побледнела от злости. Она с ненавистью устремила взгляд в лицо «Володи» и простонала:

– Да ну же, да помоги же ей!..

Офицер сделался серьезен и шагнул к старухе, но та успела подняться и в страшном испуге бросилась от него прочь, старая, маленькая, грязная, боязливо и гневно оглядываясь назад.

Пошел и я. Сумерки спускались над городом. Горы по ту сторону залива темнели, быстро меняя цвета. Сначала они были розовые, потом фиолетовые, под конец стали темно-коричневые. Вдоль пристаней и на кораблях, стоявших на рейде, зажглись огоньки. Белый огонь вспыхнул на маяке на конце мола. Море глухо плескалось в каменную набережную, выбрасывая на берег арбузные корки, щепки.

«Откуда, однако, там такой трупный запах», – задал я самому себе вопрос, вскарабкиваясь на «кукушку», чтобы ехать домой.

Ответ на мое недоумение я получил недели через две от одного священника в Екатеринодаре, куда я поехал по делам.

Я познакомился с ним в ресторане. Священник этот сидел в меховом лисьем подряснике, багровый, с неопрятной седой бородкой, жадно ел котлеты с белым соусом и горячо говорил своему собеседнику, молодому, элегантному генералу с Владимиром на шее, как раз по поводу интересовавшего меня «Лазарета № 4». Как раз в это время в Екатеринодар эвакуировались правительственные учреждения, и он [священник] приехал из Новороссийска за деньгами. Жуя и выплевывая куски котлеты, он говорил:

– На глупости дают!.. А тут посмотрели бы сами: как пришлось принимать от города эту, прости, Господи, помойку, так меня, извините за выражение, вырвало.

Он прожевал громадный кусок, махнул рукой и продолжал с негодованием:

– Ни одного гроба, а покойники, понимаете, не только в сортирах, под лестницами, даже на чердаке были. Подымут одеяло на кровати, а там вместо больного разложившийся труп… Тьфу!

– И как только живые больные не задохнулись? Еще во истину слава богу, что ни одного стекла в окнах не было, смрад-то относило…

Генерал слушал и холодно и вежливо улыбался. Вокруг шумела бесшабашная толпа.

По дороге из города домой, к Бурачкам, мне проходилось проходить мимо обширного лагеря беженцев, греков и армян. В солнечную погоду я видел, как статные, черноглазые женщины в лохмотьях что-то готовили на кострах, сидя на корточках, кормили детей, пряли волнистую шерсть. Лагерь, кроме двух-трех солдатских старых палаток, состоял из низких, в аршин, навесов, устроенных из старого листового железа. Под эти навесы залезали, как в звериные норы. Когда бушевал норд-ост, листы железа срывало и носило с грохотом по пустырю. Жалкую рухлядь тоже носило, и она часто попадала в черную грязь широких канав около дороги. Костры гасил дождь и снег. Тогда по ночам по пустырю бродили странные привидения. С развевающимися по ветру косами, с синими лицами и с выбивающими дробь зубами, женщины ловили свои насквозь промокшие ветоши, снова стаскивали листы железа для шатров, а неумолкающая буря со злобным хохотом снова разбрасывала их. Плакали дети. Сжавшись в комок, лежали в лужах под дождем и ветром жалкие фигуры.

В этом стане погибающих свирепствовал тиф. Но умерших отсюда убирали. Лагерь находился подле самой дороги из города на Стандарт, к пристаням. Мимо проносились, поднимая тучи едкой цементной пыли, автомобили с развевающимися трехцветными флажками.

Смрад разлагающихся мертвецов мог бы достигнуть обоняния важных генералов, изящных, пахнущих духами дам, поэтому по утрам в это место скорби приезжали дрогали, подбирали покойников и увозили их в общую яму, куда их закапывали без гробов, «без церковного пения, без ладана»… Вместе с тифозными валили всякие другие трупы, всегда обнаруживавшиеся с наступлением дня на улицах.

Много больных было в общежитиях для беженцев, на вокзале и в пустых вагонах, на баржах, на пароходах, на бульварных скамейках; просто на улицах. У нас в редакции заболел курьер. Не только положить его было некуда, даже пощадить. Он бродил весь красный, в полубреду; падал, поднимался и снова бродил. Пущены были в ход все связи и знакомства, хлопотал сам военный губернатор, но места для больного не было ни в одной больнице, даже на полу, нигде. Целую неделю просили, приказывали, угрожали; наконец его приняли в какой-то лазарет, где он, лежа на каменном полу без подстилки, в то же день и умер. Да что там курьер: в это же время в вагоне генерала Врангеля, бывшего тогда не у дел, заболел и умер его друг, русский генерал, без всякой помощи.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6

Поделиться ссылкой на выделенное