Георгий Пряхин.

Хазарские сны



скачать книгу бесплатно


Не снимали б тогда, что ли. А если снимали, чтоб запугать, застращать живых, то это еще более опасная глупость: не на тех напали.


И все-таки самое страшное не это. Жестокость, бесчеловечность вползает в нашу повседневность. Зарождаясь с отношения к врагу, самооправдываясь, перекидывается, как болезнь, и на все вокруг и внутрь каждого из нас. Зачастую уже и не осознаваемая таковой.


Трупным ядом веет над Россией.


Несколькими месяцами позже вновь увидел сходную картину. Тоже по ящику. Но теперь уже не из Чечни, а прямо из Москвы. Из Шереметьево. Ворота страны, ее визитная карточка. Разбился Артем Боровик, журналист и издатель – к слову говоря, вместе с чеченским нефтяным магнатом Зией Бажаевым, на его, Бажаева, самолете. В этот же день, двумя часами позже, Сергей и сам приземлялся, вместе с дочерью, в этом же аэропорту, но картину катастрофы – или после катастрофы – наблюдал, слава Богу, уже не вживую. Девятое марта, гололед. Но никакой непролазной грязи, тем более на взлетной полосе, ничего экстремального, что не позволяло бы (может быть, вытаскивая трупы, в Чечне опасались снайперских пуль, потому и скрывались в броне?) спокойно, на носилках перенести тела погибших в надлежащее место. По-людски. Нет. Их тоже – свои своих – тащили волоком! Жестокость нарастает, как нарастает исподволь глухота или – одевая коростой живое – катаракта… И мы уже перестаем видеть и слышать ее. Вокруг. В самих себе. Привыкли.


И если есть люди, представители противоборствующего народа, вышагивающие из этого круга ненависти, им надо тотчас, убежден Сергей, подавать руку. Пока это, несомненно, одиночки. Но это  ненависть приходит ко всем разом, преодоление же ее, как и прозрение вообще, процесс интимный, он, возможно, и достигается-то лишь одиночеством. И такая рука не должна повиснуть в воздухе без встречного жеста доброй воли. Дружат не народы – они лишь воюют – дружат отдельные, конкретные люди: такова еще одна горькая истина, вынесенная Сергеем из этих полутора десятков лет.


Сергей не преувеличивает свою дружбой с Мусой. Не возводит ее в национальную степень. Но и не преуменьшает тоже. Муса, как и Сергей, любит Лермонтова (впрочем, найдите чеченца, который не любил бы Лермонтова, они даже веруют, что в поэте течёт и чеченская кровь). Удивительное дело! В бою Лермонтов был горяч, полон азарта и, конечно же, неподдельного, нелитературного запала, ненависти – командовал сотней «охотников», иными, современными словами, «спецназовцев», что даже форму игнорировали, выряжались, кто во что горазд. Вот характеристики разных, в том числе и по отношению к Лермонтову, принявшего свою сотню из-под руки легендарного бреттера Руфина Дорохова, когда тот получил очередное боевое ранение, очевидцев и сослуживцев:


«Лермонтов собрал какую-то шайку грязных головорезов. Они не признавали огнестрельного оружия, врывались в неприятельские аулы, вели партизанскую войну и именовались громким именем Лермонтовского отряда…»


«…В этот миг увидел возле себя Лермонтова, который словно из земли вырос с своей командой.

И как он был хорош в красной шелковой рубашке с косым расстегнутым воротом; рука сжимала рукоять кинжала. И он, и его охотники, как тигры, сторожили момент, чтоб кинуться на горцев…»


В красной шелковой рубахе с косым воротом. Не по форме, не по форме, Михаил Юрьевич. Прямо-таки провозвестник Есенина и Шукшина.


Как видим, поручик Тенгинского пехотного полка вполне самозабвенно занимался тем, что сегодня грамотно определяют как наведение конституционного порядка в Чечне, а позавчера с солдатской прямотой именовали «усмирением». И тем не менее – любят. Может, потому что и он любил их. И мирных, среди которых были и его кунаки, и не очень. Во всяком случае ни в одном произведении не дал взять над собой, в себе верх инерции боя, шоковой инерции ненависти: никто не оставил миру – и самим же чеченцам в том числе – их столь одухотворенные и даже идеализированные образы, как поручик, партизан, спецназовец, бреттёр, врывавшийся в аулы, Лермонтов. Особенно женские…


Когда один хороший Серегин товарищ, полковник, командир полка, молодой еще, но совершенно несгораемый, дубового кроя, шкаф с нашивками за ранения, рассказывает, вернувшись из очередной «командировки» (еще какой сгораемый – с лица его круглый год не слезает дубленый, кумачовый горный загар: то летний, то зимний, почти горнолыжный, ибо командируют его на юг с его спецназовским полком и когда водка теплая, и когда ох как студеная) рассказывает о стычках с чеченцами, то заканчивает всегда почему-то одной и той же раздумчивой фразой:


– Духовитый народ....


Вполне лермонтовской.


…Футбольная команда «Динамо» играла с ЦСКА. По телевизору шла прямая трансляция игры. Серегин несгораемый шкаф был тогда еще довольно худощавой армейской тумбочкой. Но у него, тогда еще командира батальона, уже имелась неплохо оборудованная штабная землянка, в которой даже телевизор наличествовал. Весь офицерско-прапорщицкий состав батальона в землянку набился, некоторые спины, не вмещаясь, даже в притолоке торчали. Войска-то внутренние, и «Динамо» – самая что ни на есть единокровная команда. Грех не воткнуть заклятым друзьям – соперникам! Болели за своих не просто до хрипоты, а до натуральных салютов. Каждый динамовский гол отмечали залпом приданной батальону миномётной батареи. Команда «Пли!» прямо по спинам, как по бикфордову шнуру, и бежала, пригнувшись, от самого экрана, от комбата непосредственно в жизнь. То есть – к юному лейтенантику, который стоял, раздваиваясь душой и телом, между землянкой и батареей и только по этим животрепещущим потным командам и ощущал перипетии знаменательного матча между ВВ и ВС. После двух залпов тот же лейтенантик по тем же спинам и сообщил комбату, что в расположение батальона, прямо к землянке, явилась делегация старейшин одного из ближайших чеченских сёл.


– Что там еще за депутация? – нехотя вылез, оторвавшись от почетного места на устланном хвоей земляном полу, из парной землянки комбат. Действительно перед самым входом стояла группа стариков в мерлушковых папахах. Завидев старшого, кланяться не стали, но правые ладони, все как один, к левой стороне груди прилежно приложили.


– Слушай, сынок, – начал самый старший из них. – И вот эти мои ровесники, и все наше село, даже неразумные дети, тоже болеют поголовно за «Динамо». Поверни, пожалуйста, минометы в какую-нибудь другую сторону…


Комбат засмеялся и позвал их внутрь своей командирской землянки, хотя и были те совершенно непьющие.


Вот вам и гражданская война в России, на Кавказе, – во всей ее красе…



Не поехать с Мусой Сергей не мог и по самой главной причине: у Мусы работает Воронин.
























                                  ГЛАВА II



                   СОЛДАТСКОЕ ПОЛЕ




В 1973 году Сергея назначили собкором «Комсомольской правды» по Волгоградской и Астраханской областям и Калмыцкой автономной республике. Если и были в его жизни моменты карьерного счастья, то это один из них. Самый явственный – назначение в «Комсомолку». И скитаясь по районным газетам, и работая уже в Ставрополе, Сергей держал в мечтах «Комсомолку». Не «Правду», не «Известия» – именно ее. И не только в силу совершенной уже недоступности последних: эти газеты, подозревал Сергей, требовали совсем других анкетных данных, нежели те, какими располагал он. Нет. «Комсомолка» тех лет соединяла в себе литературу и публицистику, обладала особым языком, которым восхищался и к которому исподволь тяготел и Сергей, ее интонация отличалась от возвышенного единогласия всех остальных центральных изданий ровно настолько, насколько интонация в затемненном зрительном зале отличается от интонаций рампы.


Эта правда была не только комсомольской, но до известной степени и человеческой.


Возможно поэтому журналисты «Комсомольской правды» по известности побивали писателей (самые «человеческие» из которых писали, как правило, о прошлом, отдавая настоящее на растерзание, вернее, сдержанное возвеличивание своим подмастерьям, выходившим в основном из неудавшихся журналистов, по каковой причине удавшиеся и били их по всем статьям) и даже нарождавшихся тогда телевизионных звезд – самые же популярные из них и сами уже пробовали себя в магическом кристалле, в который страна начинала впериваться с завораживающим исступлением тронутости: вот-вот покажут пальчик.


И такая, скажу вам, дуля в конце концов оттуда вылезла!..


Еще до армии, в шестьдесят восьмом, Сергей побывал в «Комсомолке» на стажировке. Примерился. Недели две провел в отделе литературы, которым командовал тогда немного славянофильствующий, из рязанских-ивановских, поэт Геннадий Серебряков. Интеллигентный, застенчивый, рано, к сожалению, умерший. Поскольку параллельно Сергей сдавал сессию в университете (таким образом редакция «Молодого ленинца», командировав его из Ставрополя Москву, просто подсобила ему деньгами и вместе с тем сэкономила на гостинице, потому как жил Сергей в университетском общежитии) и выезжать никуда не мог, его приладили обрабатывать письма трудящихся. Однажды, после какого-то шума наверху и бурной планерки у главного, на которой Сергей, разумеется, не присутствовал – не по чину – велели срочно подготовить подборку против засилья западной эстрадной музыки и «Битлз» в частности в пользу отечественного, желательно хорового, вживую, без магнитофонов, оравших в каждой подворотне, пения. Задание передал на бегу – он почему-то всегда появлялся в отделе на бегу, впопыхах – Серебряков. Сергей слепил горбатого в два счета: в массе писем, приходящих в редакцию, можно было отыскать филиппики на все случаи жизни – хоть супротив Папы Римского. Но Серебрякова к тому времени в кабинете уже не было. Сергея вместе с подборкой вызвал к себе зам. главного редактора, курировавший литературу и искусство (sic!) Феликс Овчаренко. Это был уже натуральный, рафинированный  славянофил. Вычесанный, выглаженный, великолепно образованный. Hе посконное, а, напротив, нечто элитарное, сибаритственное было в нем. Сергей примостился на краешек дивана и стал ждать: Феликс, как и его железный тезка, читал.


Прочитал, сведя чернявые брови, раз, полистал, прочитал еще.


– А вы сами-то верите? – взглянул на Сергея, уверенного, что сделал все в лучшем виде.


– Во что? – спросил ошеломленный практикант, уже заподозривший что-то насчет Бога: славянофил все-таки.


– Да в то, что написали.


– Это не я писал, – произнес Сергей внятно. – Это – народ.


Так что что «все» было вполне оправданно:  н а р о д .


– Ну да, – согласился Феликс, смял Серегины листки и выкинул, не глядя, как баскетболист экстра-класса – сколько всего нетленного туда спровадил! – в корзину, стоявшую где-то под громадным столом, под ногами, – народ. Идите.


Народный прозаический эпос – выкинул.


Сергей встал и, задумчивый, вышел вон. Оно, конечно, в почте «Комсомольской правды» в любой момент при желании можно отыскать письма на все случаи жизни – и все они будут от народа. Но все-таки в странных взаимоотношениях находятся иногда с ним, народом, его народники. В странных.


Славянофилы, даже сдержанно предводительствуемые в одно время патриархом Василием Михайловичем Песковым, никогда не составляли в «Комсомолке» большинства. Главный редактор, случалось, бывал из славянофилов, редакция же все равно жила по своим законам. Тот же Феликс Овчаренко был прислан сюда «на укрепление» после нашумевшей (любой шум начинался, как правило, не снизу, не из читательских масс, а сверху, и в этом плане все знаменитости «Комсомолки» созданы, слеплены непосредственно в ЦК КПСС) левацкой статьи о театре, в которой усмотрели, видимо, симптомы «Пражской весны» в Москве.


И, казалось, кто мешал ему хотя бы в данном конкретном случае воспользоваться поддержкой сверху во имя собственных почвеннических идей – ведь в партизанской войне меньшинства с большинством нет запретных приемов. Не воспользовался. Кремлевская геронтократия семидесятых – первой половины восьмидесятых, возможно уже в силу своего поголовно рабоче-крестьянского происхождения, а возможно, из тайного, осторожного подражания Сталину, который на все времена и всем поколениям своих преемников оставил в Кремле едкую свою кошачью метку, и те, уже полстолетия, оглянувшись предварительно, не застукает ли кто, украдкой принюхиваются-таки, примеряются к ней – исподволь тяготели к умеренному славянофильству. Но так было далеко не всегда – и не только в новейшей истории. Тем не менее и исторически сложившееся западническое большинство в «Комсомолке» тоже никогда, даже при смене курсов, которая не случалась в одночасье, а вызревала подковерно, годами, выхлестывая иногда преждевременными указивками, не прибегало к помощи верхов, официоза, чтобы потеснить путавшихся под ногами «меньшевиков». К верхам любой ориентации и те и другие относились одинаково подозрительно.


Нигде, наверное, противоборствующие идеи не были столь идеалистичны, а спорщики, регулярно сходившиеся лоб в лоб то на летучках в «Голубом зале», то просто за стаканом вина в крошечных кабинетиках, на которые, как на соты, иссечен длиннющий редакционный коридор, столь бескорыстны, как в «Комсомольской правде» тех лет…


Этот эпизод, в котором Сергей выглядел не лучшим образом, как ни странно, только подогрел желание попасть в «Комсомолку». Реабилитироваться?


Перед Феликсом Овчаренко реабилитироваться поздно: он пробыл в «Комсомолке» недолго, перешел в журнал «Молодая гвардия», видимо, более соответствовавший его воззрениям, и вскоре тоже, к сожалению, умер от раковой опухоли.


Второй раз на знаменитом шестом этаже Сергей оказался только в семьдесят третьем, уже отслужив два года в армии и сделав неплохую карьеру в ставропольской молодежке. Выполнял разовые задания редакции, писал заметки на потребу дня, и его вызвали на смотрины.


Из предыдущего своего пребывания на этаже Сергей сделал два кардинальных вывода.


Первый. Никакого совместительства с экзаменами. Черт с ним, с университетом! – вон Песков ничего, кроме школы, не заканчивал, а знаменит как Тургенев. И, надо сказать, и впрямь едва не сравнялся и с Песковым, и с Тургеневым, ибо университет закончил лишь на девятом году обучения, в семьдесят пятом, будучи уже заведующим отделом «Комсомолки», москвичом. А малограмотную тещу свою застал однажды за странным занятием: баюкала внучку, держа перед глазами, взятыми под стражу парой допотопных пластмассовых наручников со сталинитовыми стеклами, газету, «Комсомолку», и читая в ней вслух, нараспев, заголовки – все, что мельче, даже со сталинитом, разобрать не могла.


– Жили у бабуси два веселых гуся… – это папа твой написал.


– С ы ш ы а:  жизнь взаймы, – тоже папа…


В общем, все, что обозначено поддающимся сталиниту кеглем, было щедро приписано Сереге: с первой полосы по четвертую. Фамилии авторов по причине их малозаметности на полосе наручниками не воспринимались и в расчет тещей не брались. Сергей постоял-постоял на пороге, тоже не воспринятый, как и подписи, ни бабулей, ни внучкой, хотя кегль в данном случае имел вполне порядочный, да и попятился, давясь хохотом, потихонечку назад.


Согласитесь, снискать популярность у половины мира все же проще, чем у собственной тещи. И еще неизвестно, кто был популярнее в данный момент: Иван Сергеевич Тургенев или Сергей Никитович Гусев: ведь у Тургенева, как известно, тещи никогда не было.


…Вывод второй: никакого литературного отдела! Таким, как Серега, провинциалам, интеллигентам в первом поколении (а интеллектуалам – лишь в собственных детях) в «Комсомолку», если хотят задержаться, освоиться здесь, надо входить не через эту дверь. Эта – для других. Для тех, кто сызмальства не ходит по земле, не топчет ее подневольно, а безмятежно порхает, чаще всего, правда, тоже ласково ведомый шелковой невидимой ниточкой на замечательно волосатой руке, с каковой и соединяет его эта нежная пуповина, – никогда дверью не ошибутся. Впорхнут, куда надо. Два отдела есть для таких, как Сергей: рабочий и сельский, через которые можно выброситься со временем – руки крестом – в большую столичную журналистику. Тесными вратами приходят – покойные счастливчики – в рай. А эти две калиточки и есть две разборчивые дыхательные дырочки в «Комсомолке»: вдохнет и, если не выдохнет через минуту или не выплюнет через пять – глядишь, и задержишься, а там пронесет тебя с годами по всем коридорам, закоулкам и кабинетам большого организма, и выйдешь ты в надлежащем месте и в надлежащем, уже совершенно столичном виде, в большую, нередко даже политическую, жизнь, готовый к потреблению всеми, а не только сельским или рабочим, отделами на свете, вплоть до отделов большого, то есть не комсомольского, ЦК.


Масса народу в «Комсомолке» разбирается в литературе и искусстве.


Еще больше – в человеческих жалобах, письмах и стонах.


Новости – кто же не разбирается в новостях? Особенно хороших, которыми были полны под завязку газеты тех лет.


Даже в промышленности, вычислил Сергей, конкурентов у него будет больше, чем в селе: как-никак Москва, промышленный центр, вон и на машинах, на вшивеньких «москвичах», которые никуда дальше Кушки не шли, и то на багажнике заносчиво обозначено: «Moskvich». Любой «moskvich», особенно с окраины, – потенциальный соперник по части жизнеописания рабочего класса. Другое дело село, из которого он стремился в свое время удрать, вылезти, как из собственной кожи. Покажи любому, даже самому раззолоченному перу «Комсомолки» пшеничный и просяной колос – не отличит, хотя болью народа живет регулярно: по пятым и двадцатым. Сергей же колосья различал и с этим фундаментальным знанием очертя голову ринулся в сельский отдел – в единственно доступную ему прорубь «Комсомолки», многолетним привратником при которой состоял самый пафосный и великовозрастный романтик «Комсомольской правды» незабвенный Владимир Ильич Онищенко, который еще лучше, чем в злаковых, разбирался в злачных: «Пшеничную» от «коленвала» отличал с пол-оборота. Дай Бог ему здоровья: не одному поколению «nemoscvichey» дал он, пользуясь привилегированным положением редактора отдела, куратора сельской темы, в которой мало кто смыслил из еще более крупного редакционного начальства, и просто крутостью своего характера, путевку в комсомольско-московскую жизнь.


Сергей напросился в сельский и сразу же – в командировку, в Казахстан, на целину. Месяц, как запаленный, мотался по степям и передавал из райцентров по телефону заметки в стенбюро «Комсомольской правды». Как пригодилось, что когда-то на интернатских каникулах пришлось поработать и на комбайне, и на тракторе! – как только, знакомясь с механизаторами, называл соломокопнитель соломокопнителем, а шнек шнеком, а не какой-то там жестяной трубой, так собеседники его сразу были согласны, чтоб он диктовал в Москву все, что посчитает нужным – даже за их подписью.


Кожа, шкура дубленая николо-александровская выручала.


Газет он, конечно, не видал, но заметки, оказывается, печатались регулярно. Еще бы: сам Онищенко, мэтр и ветеран, честно говоря, тоже не очень обремененный знанием материальной части вверенной ему сельскохозяйственной сферы – еще и потому, что свято верил в превосходство нематериального, духа, вечного над насущным, пробивал их на полосу.


Сергея взяли, приняли и, вскоре после того, как окончательно отмылся от едкой, йодистой целинной пыли, отправили собкором в Волгоград. Именно сюда, на Волгу, по которой сейчас так респектабельно скользит, а двадцать пять лет назад, во времена собкорства, пожалуй, и не искупался ни разу как следует: не до того было – в Москву продирался.


Да, окончательный путь на Москву для него пролегал через Волгоград.


Здесь и познакомился с Ворониным.



                                               * * *



Собственно, услыхал о нем еще в Москве.


Собкор – должность уединенная и, в общем-то, уязвимая. Живет человек в республиканском, краевом или областном центре, шлет заметки в свою центральную газету, в Москву, получая оттуда зарплату и гонорар. Но все остальное – квартиру, машину, телефон – ему выделяют местные власти. Редакция ждет от него не абы каких материалов, а в первую очередь острых, критических – ведь он, по московским понятиям, находится в гуще жизни, можно сказать, на самом ее донышке, и кто же быстрее собкора может слепить и передать в редакцию материал о каких-то ее, жизни, несовершенствах? Собкору нередко прямо из Москвы, из центра, и рекомендуют, какие именно несовершенства отразить и обличить. Газета, полоса без «острого» – не газета и не полоса, острое же московского происхождения нередко само кусается: редакционное начальство и просто редакционный служивый народ тоже ведь и квартиры, и телефоны, и машины получают, как и собкор, от местных властей.


Только местность у них другая: Москва называется. Лишний раз ее лучше не трогать, не дразнить: бо-ольшой встречный иной раз случается. Еще и хуком, самым коварным кандибобером могут зайти: через ЦК комсомола, а то и ЦК партии. А республика или, там, край, область все-таки далеко. Пока добежит ответный гнев по проводам, глядишь, и рассосется. К тому же первый объект гнева, так сказать, форпост, надёжа правды и справедливости, он там, на месте, под высокой столичной рукой. Есть кому принять – волнорезом – набежавшую волну, им же, к слову говоря, и вызванную.


Положение собкора – это положение голосистого сверчка на наковальне. Будешь петь не то (что необходимо редакции: чрезмерно хвалить место обитания, наковальню то есть) – молотом станет редакция: мол, сжился, скумился. Станешь петь не то (что необходимо наковальне: брать исключительно смелые, высокие октавы, не только с местным комсомолом, но и с местной, повсеместной партией задираться) – молотом станет наковальня. Передергивает факты, очернительством занимается, шестую статью Конституции (кто ее помнит сейчас?) нарушает: уволить по требованию местного партийного комитета.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10