Геннадий Пискарев.

Сильнее разума



скачать книгу бесплатно

Книга издана под редакцией и при содействии генерал-лейтенанта Александра Васильевича Теренина



Пискарёв Геннадий Александрович – писатель, поэт, публицист, редактор, член Академии российской литературы, автор многочисленных статей, сборников, книг.

Произведением «Сильнее разума» Г. Пискарёв заканчивает своеобразную «Человеческую комедию», в которую вошли книги: «Я с миром общаюсь по-русски», «На острие лезвия», «Под пристальным взглядом», «Старт в пекло», «Крадущие совесть», «Алтарь без божества». В них настойчиво проводится, углубляется и укрепляется мысль о сакральности людских деяний, постоянном взаимодействии живой плоти, души и духа человека. Разрыв в этой цепочке, не без основания утверждает автор, нарушает гармонию (благодать) окружающего мира, ослабляет любовь, без чего, как известно, теряет значение и силу правда.


Часть I
Дневник прошлого, написанный ныне

Удивительно, когда ты молод, полон сил, когда жизнь играет полноцветием красок и чувств, ты меньше всего дорожишь этой жизнью и, кажется, случись смертельная беда, ты, не печалясь, не скорбя, примешь ее трагический исход. Но когда перешагиваешь порог молодости, и тебя начинают донимать недуги и боли, заработанные безудержным невоздержанием юности, начинаешь, ну, просто цепляться за это оставшееся, безрадостное, унылое бытие, страшась неумолимо надвигающейся кончины. И наступает, не могу точно определить, то ли раскаяние, то ли покаяние за былые грехи. Память уносит тебя в былое, заставляет его анализировать. Но, не знаю, кого как, а меня в этом случае вновь увлекает молодость и, перенося воспоминание о ней на бумагу, пишу о прошлом так, как будто заполняю дневник той прекрасной минувшей поры.

Геннадий Пискарев

Витать в облаках

Честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой.

Беранже

Смысл этого выражения, сводящегося к порицанию пустой несбыточной выдумки, в раннем детстве мне, конечно же, был неведом, как неведомо было и само словосочетание «витать в облаках». Но я витал в них тогда чуть ли не самым натуральным образом. Как часто после темного подвала, куда в конце цветущего мая меня запрятывала мать для переборки проросшей прошлогодней картошки, я бежал в бьющий зеленой волной о изгородь нашего сада бескрайний луг или на окаймленную длиннолистыми ивами тихую, ласковую Костромку, навзничь ложился на прогретую радужным солнцем траву или ослепительно белый песок и смотрел, смотрел на плывущие в голубых небесах ватно-мягкие, беспрестанно меняющие свои причудливые формы и очертания облака. Как во взбитую пуховую перину хотелось, неудержимо, до боли в сердце, броситься в эти обволакивающе-обворожительные творения и плыть, плыть куда-то, в далекую, неведомую даль.

А однажды в лесу, взобравшись на самую верхушку высоченной сосны, окинув глазами колеблющееся зеленое покрывало подлеска, я еле-еле удержался от жгуче-манящего желания броситься вниз, в эту упругую изумрудную пучину, которая, как казалось мне, что речные волны, может принять меня осторожно и нежно.

Послевоенное детство, в обыденности корявое и скупое, без материнских каких-либо нежностей (где и когда было той же матери моей, вдове-солдатке, растившей двоих сирот, с утра до ночи работавшей на колхозных полях, а после захода солнца на собственном огороде, сюсюкать умильно над своими горе-чадами? Обеспечить бы сносное существование их), оно, это детство расцвечивалось, утеплялось величайшей благодатью, разлитой в окружающей нас божественной и вечной природе. И еще: босоногое, рвано-латаное детство мое выпало на великие годы истинного послепобедного ликования. Это было время встреч с настоящими героями войны, немногими вернувшимися с фронта односельчанами, – отмытыми от окопной грязи и пороховой копоти, в начищенных до блеска сапогах и ботинках, перетянутых широкими кожаными ремнями, с красивыми погонами на гимнастерках и кителях с отливающими золотом и огненным рубиновым светом медалями и орденами на них. Я млел, когда в кругу родственников и друзей дядя мой по матери, дядя Костя, двадцатипятилетний капитан-пехотинец, начавший войну рядовым в Брест-Литовске и закончивший ее офицером в Берлине, поднимая бокал с шипучей пивной брагой, гордо вскинув голову, призывно-величественно и самозабвенно начинал вдруг исполнять песню-тост, отчего по спине бежали мурашки и электрический ток бил в самое сердце:

 
Выпьем за тех, кто командовал ротами,
Кто замерзал на снегу,
Кто в Ленинград пробирался болотами,
В горло вгрызаясь врагу.
 

И громом гремел подхваченный всеми собравшимися призыв-припев, возносящий нас будто в небесные выси, где мирское, больнососущее душу бытие как бы тонуло в чувственно-лучезарном торжестве:

 
Выпьем за Родину! Выпьем за Сталина!
Выпьем и снова нальем!
 

Спустя многие годы, когда мне пришлось работать спецкором газеты ЦК КПСС «Сельская жизнь», я пережил это состояние вновь, стоя около установленного в одной из сельских школ под Ельцом бюста поэту Павлу Шубину – автору слов легендарной песни, кою столь вдохновенно пели в детстве моем земляки-фронтовики. В школьном музее я осматривал личные вещи поэта, деревенского мальчика, ушедшего на войну, читал незнакомые мне до селе проникновеннейшие стихи о родном поселении Чернава, называемого стихотворцем «Родиной в подробностях простых», о землячках-девушках «в цветастых полушалках, – встретишь и не вспомнишь об иных». И слушал рассказ о его кончине – «в скверике, поутру, от разрыва сердца». О боже, ведь так же скончался и поэт-фронтовик Алексей Фатьянов, да и до обмирания сердца любимый мною и матерью моею капитан, а впоследствии подполковник Советской Армии, Константин Михайлович Смирнов. Позвонил жене с работы: «Иду домой». – Поднялся из-за стола и рухнул замертво. В пятьдесят лет от роду.

Вспомнился рассказ матери, как после ранения в битве под Москвой, подлечившись в госпитале, приехал Костенька на побывку. Прилег на лавке, рукава гимнастерки закатались до локтя. Смотрит сестрица и не поймет, отчего это руки брата выше кистей как бы ошпарены, затянуты красновато-дрожащей кожицей. «А-а, – объяснил проснувшийся красноармеец, – это вши обглодали руки, когда мы в окопах без смены стояли. Кисти-то на морозе: насекомые их не кусали, а закрытое тело жгли не щадя».

Осознание ужаса кровавой мясорубки, через которую прошли наши люди, могло бы опрокинуть в бездну отчаяния, свести с ума кого угодно, если бы… Сейчас говоруны-демократы это называют циничной большевистской обработкой сознания, ложью, и даже величайшим преступлением перед народом, от которого, дескать, всячески скрывали горькую правду, обвивая страну кумачом, гремя победными фанфарами и славными песнями, убирая из людных мест инвалидов, увечных, калек.

Что можно сказать на это? В головах некоторых людей давно, как известно, бродят мысли о том, что природа не любит мириться с уродством. Тут, собственно ничего особенного нет, если бы не шли эти люди дальше, заявляя, как это сделал недавно один врач-психолог: «Здоровые сторонятся и не любят больных, поскольку от последних исходит гнилая разрушительная энергия». И демократы сразу же припомнили отдельные случаи содержания инвалидов войны в специальных заведениях. Нет, они не говорили о том, что там содержали тех, у кого не было родственников и близких, которые бы помогали им. И уж, конечно, умалчивали «друзья народа» о том, что почти в каждой советской семье после войны находился то ли безрукий, то ли безногий. Их не только не сторонились – их женили, рожали им детей. А дядя Ваня

Косарев из нашей деревни, например, ходивший из-за ранений на четвереньках, простите, имел любовницу в соседней деревне, с которой прижил крепкого мальчишку.

А вот о том, что делается ныне в средствах массовой информации, без негодования и впрямь говорить невозможно. Все больше и больше утверждаешься во мнении: прикрываясь пресловутой гласностью, нас сознательно обкармливают отчаянной гадостью, пошлостью, ужасами и страшилками, дабы разрушить до конца сохранившуюся еще кое у кого здоровую психику. И не прав ли тогда Валентин Распутин, советуя согражданам во имя спасения души своей выключить телевизоры?

Ох, уж эти «друзья народа», поющие с чужого голоса. Понять бы им – не большевистский призыв, а библейский, божеский постулат, ориентирующий на борьбу любыми средствами со смертным грехом – отчаянием. И объясните мне умники-словоблуды, почему в ваше счастливое, справедливое время так косят от армейской службы молодые ребята, постулирующие себя при опросах вроде как бы патриотами отечества? Дрожат за шкуру свою, боясь участи 13 тысяч афганцев, погибших за десятилетие? Но мы-то, представители поколения, воочию видевшие изуродованных, искромсанных в Великой Отечественной войне солдат, прекрасно знавшие, что за четыре года погибли более 20 миллионов наших сограждан, рвались на военную службу. Поступить в офицерское училище было заветной мечтой многих из нас. От мечты стать военмором меня лично не отпугнула даже гибель линкора «Новороссийск», где в перевернутом трюме задохнулся троюродный брат мой Анатолий. Трагедия эта была скрыта от общественности, но родственники-то погибших знали об этом.

«Сукины дети» – большевики знали натуру русского народа, знали, что не было выше чести для него, чем служение Отечеству. Знали и всячески способствовали проявлению глубинных, можно сказать, сакральных благородных человеческих свойств. Не был патриотизм, как пытались преподнести его ухари-перестройщики, «убежищем для негодяев». Да что там. Стоит перед глазами такая вот сценка, разыгравшаяся в семье двоюродного брата матери моей Чистякова Ивана, принявшего первый и последний бой свой на Курской дуге. Его, семнадцатилетнего мальчишку, израненного, засыпанного землей от взрывной волны, откопали санитары, когда тело его уже ели черви. Но солдат был жив. До конца войны провалялся в госпиталях, а в сорок пятом его привезли со станции на тележке в родную деревню – умирать. Он выжил. Отпоила парным молоком от собственной коровенки тетка Матрена, солдатская матерь.

Женился Иван, двоих детей родил, бригадирствовал в колхозе. Попивал. Жена скандалила в этих случаях. Так вот помню костит она в очередной раз пьяненького муженька своего, а он, насупившись, как дитя малое, сидит на крылечке, что-то обиженно лопочет. Что? С ума сойти можно: «Ладно, ладно, ругайтесь, да только начнется опять война, захватят вас немцы, – я же освобожу. Приду под красным знаменем и скажу: Здравствуйте, товарищи».

Жена таращила глаза, а у меня, сопливого, взбраживали в голове красочные видения то ли из просмотренных фильмов (их показывали прямо на деревенской улице вечером, прикрепив полотно-экран на стену какой-либо избы) «Голубые дороги», «За тех, кто в море», то ли рисунки собственной фантазии, где я, как тот капитан в красивом с золотыми шевронами кителе, опирающийся на красивую трость, шагаю не по экранному полотну, а по родной деревне, сопровождаемый восхищенными взорами односельчан.

Но знаю я и другого Ивана Чистякова, дерзкого, злого, готового броситься в отчаянную драку, если кто-то, будь то задиристый, не видавший истинного лиха удалец или кичливый чинуша местного разлива наступал ему, что называется, на больную мозоль. Остались в памяти, пересказываемые старшими с придыханием истории, как он в столовой райцентра один с вилкой и ложкой в руках рванулся в бой с городской шпаной, невежливо с ним обошедшейся, как гордо, гневно отказался от милостиво определенной ему зажравшимися тыловыми крысами третьестепенной инвалидности, за которую, кстати, никаких денежных выплат тогда не полагалось…

Недавно, перебирая старые школьные тетрадки, увидел я на обложке одной из них собственные каракули. То были забытые, нигде не печатавшиеся мои стихи:

 
…И льется с липы желтый мед
Цветочною капелью.
– Но должен быть во всем черед.
Пора кончать веселье.
 
 
Известен мне иной народ:
Его невзгоды, муки.
Крестьянский пот, обильный пот,
В земле нещедрой руки.
 
 
На той землице мужики
Ковали свое счастье.
Да, да ковали, вопреки
Всем перегибам власти.
 
 
He-напоказ, без пышных слов,
С душевной, скрытой силой
Они несли к тебе любовь,
Советская Россия.
 
 
Патриотизм. Он был у них.
За это их не троньте.
Скажите, сколько их таких
Погибло там, на фронте?
 
 
И их, погибших, сон храня,
В суровой строгой думе
Знамена вечного огня
Колышутся бесшумно.
 

О боже! Неужели это я написал? А почему бы и нет? Ведь первый неудобный вопрос, что возник в моей голове, был связан именно с положением своих земляков. В четвертом классе, мы в те годы уже изучали историю СССР, помню, когда «проходили» разделы ее, где шла речь о закрепощении крестьян, закончившееся тем, что мужики потеряли право даже на одноразовый переход от одного помещика к другому (он до того времени осуществлялся по осени, в «Юрьев день»), прожгла меня мысль, а ведь сейчас в нашей стране, «где так вольно дышит человек», как пелось в известной песне и которую так любил погибший на фронте мой отец, у крестьян тоже нет «Юрьева дня»: деревенские жители не имеют возможности свободного передвижения по стране – перебраться в город и устроиться там на работу оказывалось крайне затруднительным. Оргнабор, вызов на учебу, для девушек приглашение в няньки – вот, пожалуй, и все, что могло освободить деревенщика от деревенской зависимости.

Такие дела: горечь бытия и романтика духа – как параллельные миры. И снова блестки памяти. Мне года три. Мать на работе. Я один. Смотрю в окно. На взгорке за вспаханным полем – голубая избушка. Там живет пасечник-сказочник. С дымарем, с укрывающей лицо железной бородой – сеткой. Выползаю из дома, хочу добраться до голубого терема, но вспаханное поле, куда я вступаю, разбрюзгло после дождя, оно засасывает мои башмаки, я вязну, падаю в грязь, барахтаюсь и кричу. Вытаскивает меня на цветущую лужайку случайно оказавшийся тракторист – дядя Леша Виноградов.

Путь к красоте и сказке не легок.

Школьное утро
 
Не властны мы в самих себе.
И в молодые наши лета
Даем поспешные обеты.
Смешные, может быть, всевидящей судьбе.
 
Баратынский

«1 сентября. Начало учебного года. Веселый школьный звонок, гомон ребят и радуга осенних цветов…» Так писал я в семидесятых годах прошлого столетия, работая в газете «Сельская жизнь», в передовой статье, посвященной радостному празднику знаний – началу учебного года. Писал, основываясь, увы, не на личном опыте.

В первый класс семилетним мальчишкой я пришел случайно, что ли. Тогда в школу начинали ходить, вообще-то, в основном с восьми лет. Я просто увязался за своим троюродным братом, четвероклассником Витькой, утопал с ним «босой и нечесаный» в начальную школу, что находилась в соседней деревне Глебовское. Нас тогда со цветами в нее никто не провожал – родители, старшие работали в поле. Витька сунул меня в стайку первоклассников, и я оказался за партой.

Учительница, Серафима Алексеевна Хапова, красивая молодая девушка, уроженка Глебовского, только что закончившая учительские курсы при Галическом педагогическом училище, куда в этом году поступила, кстати, и моя сестра Валентина, по какой-то причине не обратила особого внимания на лишнюю единицу в своей группе. Наверное, сочла, что меня просто ранее не зарегистрировали по ошибке. К тому же в тот первый день зарекомендовал я себя необычным мальчиком, заявив, когда учительница спросила, кто умеет считать до десяти, что могу сосчитать и до тысячи (сестра научила, как научила она меня к тому времени писать и читать). Для деревни, послевоенной, полной безотцовщины, когда мы росли по сути дела сами по себе, мои познания были ошеломительными для окружающих.

Дальше – больше. Серафима Алексеевна попросила нас рассказать, если кто знает, стихотворение или сказку. Ребята годом старше меня, кто как, через пень-колоду начали декламировать то про дуб зеленый у Лукоморья, то про травку, что зеленеет. Я же закатил некрасовского «Генерала Топтыгина», которого знал назубок. Ну, а когда я вызвался рассказать еще и пушкинскую «Барышню-крестьянку» (ее я изучил опять же благодаря сестре), молодая учительница вдруг поднялась с места и удалилась. Через минуту, раскрасневшаяся, вошла она обратно с учительницей четвертого класса Евдокией Петровной Ларионовой, нашептывая ей, изумленной: «Нет, вы послушайте, послушайте». Послушать, вероятно, и впрямь было что. Тщедушный мальчишка, ничтоже сумняшеся, вещал о барской любви. Когда я дошел до места, где описывалась игра в «Горелки» и то, как гонялся Владимир за селянками, чтобы, догнав, расцеловать ту или иную из них, Глебовские педагоги расхохотались, а потом сконфужено попросили меня закончить повествование.

Где-то через неделю, вечером Серафима Алексеевна встретила мою мать, с неловкостью стала ей «выговаривать»: «Что же вы, Мария Михайловна, сына-то босым в школу отпускаете?». Мать только ахнула.

Учился я легко. Обладая, видимо, неплохой памятью, схватывал на уроках все довольно быстро. Первый класс закончил чудесно, чем похвастаться могли не все мои одноклассники, некоторые из них остались на второй год. Тогда в школах не знали этого злополучного понятия – «процентомания», оценивали знания учеников достоверно. Бывало и по три года «сиживали» на одной парте охламоны. Охламоны, а не дебилы. Юра Антонов, например, (он пришел в первый класс вместе со мной), поставивший абсолютный рекорд по второгодничеству, чей пересказ некрасовской поэмы про деда Мазая и зайцах, где последние, по Юриным словам, должны были с насиженных мест по весне «эвакуироваться» (замысловатое это слово, примененное ребенком, было знакомо ему хорошо: в войну наши деревни были заполнены эвакуированными), передавали из уст в уста, как анекдот. А Юра, окончивший четыре класса (я к тому времени закончил восемь), поступил, спустя пару лет, в школу механизации, закончил ее и стал заправским трактористом, весьма и весьма уважаемым человеком в округе.

Между прочим, после окончания десятилетки, перед армией мне тоже довелось побывать в стенах нашего училища механизации, что располагалось в старинном монастыре за земляными крепостными стенами города Галича, одного из районных центров Костромской области, откуда, как говорят, вышел Гришка Отрепьев, Лжедмитрий I, самозваный царь всея Руси. Двухэтажный дом боярина Отрепьева я видел в отрочестве – он стоял на берегу живописнейшего крупнейшего в наших краях лесного озера. Там даже была рыболовецкая бригада (во время войны мои односельчане подкармливались нередко здешней рыбешкой), и плавал, бог весть как доставленный сюда, пароход.

Есть в Костромском крае еще одно озеро – Чухломское, славное своеобразным, особого вкуса карасем. Тем самым, которым угощал Уинстона Черчилля на обеде в узком кругу в суровом 41 году Иосиф Сталин. Британский премьер, прибывший в Россию со своими бутербродами (в Англии были уверены: в стране Советов голод), обомлел, отведав блюда «кавказкой кухни», но особенно умилился он, попробовав запеченного «чухломского карася». Его срочным порядком ловили для званого обеда в ледяной воде чухломские бабы и детишки: мужики воевали. Выловлен был всего лишь пуд. Но, право, этот пуд карася сыграл-таки свою добрую роль, как и вид несметных золотых слитков, показанных Черчиллю в Государственных банковских хранилищах, в деле открытия «второго фронта».

Славна Чухлома и тем, что породила величайшего философа современности Александра Зиновьева, бывшего диссидента, отторгнутого современными либералами, через мучительные искания, пришедшего к твердому убеждению: у России свой и неповторимый путь, следуя которому в советский период и стало государство наше сверхобществом. Подобно Михайле Ломоносову, не уставал он повторять; что если мы не будем идти этим путем, то не только не выберемся из насмешек иностранных, но, оказавшись в тисках «западнизации», поможем бесам сотворить новую историю человечества, которая по своей трагичности, похоже, превзойдет намного все трагедии прошлого.

Однако, я отвлекся. В Галическую школу механизации, куда я пришел с целью получить до призыва в армию специальность (деревенское общество уж очень было ориентировано на это), меня не приняли. Вернее, забрать заявление уговорил меня директор школы, сказавший своим наперсникам будто бы такие слова: «Да вы гляньте на аттестат парнишки – ему в МГУ впору учиться». Н-да…

Учился я, повторю, легко. Как и троюродный брат Витька, не посидевший ни одного раза в одном классе два года, что было чуть ли не исключением из общего правила. С ним, этим Витькой, пришел я по окончании первого класса на экзамен по русскому языку. Тогда этот экзамен сдавали в четвертом классе. Экзамен заключался в том, чтобы написать изложение, прочитанного экзаменатором текста.

Экзамены проводились по всей форме, с присутствием представителей РОНО и общественности. Евдокия Петровна, Витькина учительница, увидев меня рядом с ним за партой, вспомнив «барышню-крестьянку» для интереса, видимо, выдала и мне экзаменационный лист со школьным штампом.

Была зачитана глава из романа Василия Ажаева «Далеко от Москвы» о строительстве завода в заснеженной, продираемой жгучими морозами Сибири. Потом, спустя годы, я узнал, что Ажаев в своем романе описал труд «зэков» на этой стройке, труд за колючей проволокой, но Константин Симонов, редактировавший роман, «убрал» колючую проволоку, превратив «зэков» в самоотверженных тружеников, пример героизма которых, взятый на вооружение пропагандистским аппаратом, стал предметом всеобщего поклонения и подражания.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7