Геннадий Добров.

«Ночные летописи» Геннадия Доброва. Книга 2



скачать книгу бесплатно

Глава 52
2 февраля 2006 г.

Город Клин. Нюра Иванова. О русских песнях. Земляк Борис Милеев. Максим Геевич Кречик. Протезный институт. Дети-инвалиды. Волгоград. Лобачёвы. «Опалённые войной». Город Волжский. Жестокий вердикт. Переход в живописную секцию. «Прощальный взгляд». Успех картины на выставках.

Ночь тридцатая. На другое лето я поехал в город Клин под Москвой. Дом-интернат там располагался в старом особняке с колоннами. Справа и слева от центрального входа с широким подъездом находились ещё два флигеля.

В этом доме-интернате я сделал удивительный рисунок. Там жила женщина без лица. Она ходила, закрыв лицо марлевой занавесочкой, которая держалась на какой-то тесёмке или резинке. Справа на голове у неё находилась гноящаяся шишка, тоже закрытая марлевой салфеткой. Женщину звали Нюра. Я захотел её нарисовать. Нам дали комнату, туда никто не заходил, и мы с ней так вот вдвоём и работали.

У этой Нюры была ещё маска для лица, эту маску ей сделали в протезном институте. Она изображала молодое женское лицо с широко открытыми глазами и с чёрными бровями. Лицо на маске прикрывали сверху настоящие очки, дужки которых цеплялись за уши. Но у Нюры остались лишь какие-то маленькие выступы от ушей, я их видел под этой марлей. Когда я её попросил снять марлю, она ни за что не согласилась. И тогда я подумал, что первый рисунок сделаю с лицом, закрытым марлей.

Эта встреча в Клину с Нюрой стала одной из самых знаменательных для меня встреч. Мы сидели в отдельной комнате, никто нам не мешал. Одной рукой она опиралась на металлическую палочку, а в другой руке держала маску, которую ей изготовили по довоенной фотографии. Поза для неё, в общем, была не трудная, рисовал я её на большом листе хром-эрзаца чешскими карандашами. Рисунок сразу стал получаться и постепенно шёл к своему завершению. А Нюра рассказывала мне о своей жизни.

Естественно, я её сразу спросил: Нюра, что случилось с твоим лицом? – И она рассказала: жили мы с дочкой и мужем в Бресте, он был пограничник. Никто же не знал, когда начнётся война, поэтому мы с дочкой летом поехали к себе на родину в Тверскую область, а муж остался там. И вдруг я узнала по радио, что началась война. А когда я услышала, что немцы напали на Брест и сейчас там идут бои, я так испугалась, что потеряла сознание и упала лицом прямо в открытую печку. И пока я как-то сползла оттуда или как-то перевернулась… тут дочка закричала, прибежала родня, и меня отправили в больницу. Но что сделаешь, когда такой ожог? Сгорели глаза, нос, верхняя губа, уши, волосы, лоб, в общем, сгорело лицо. Осталась жива, но без лица.


Портрет женщины с сожженным лицом


Этот лист получился одним из самых сильных моих рисунков на тему о жертвах войны. О жертвах. Никто её не мучил, но всё равно она жертва войны. Так вот мы сидели – я рисовал, она рассказывала. Потом спрашивает: Гена, хочешь я тебе спою? – Я говорю: спой, Нюра.

И вот вдруг из-под этой марлевой занавески, которой было покрыто её лицо, раздался чудный, задушевный голос – мелодия русской песни «Липа вековая»:

 
Липа вековая над рекой стоит,
Песня удалая за рекой звенит.
Песня удалая за рекой звенит.
 

Песня длинная, это известная песня о том, как молодой парень любил девушку, но потом…

 
Время миновало, я уж под венцом,
Молодца сковали золотым кольцом.
Только не с тобою, милая моя,
Спишь ты под землёю, спишь из-за меня.
 
 
Липа, расколися на четыре пня,
Милая, проснися и возьми меня.
 

Такого конца песни я никогда не слышал.

Вообще с русскими песнями происходит что-то удивительное. Их не отрицают полностью, они есть в сборниках русских песен, но из сборника в сборник переписывается только начало песни, а конец никогда не исполняется. Его нет в сборниках, его не поют русские народные хоры, нигде не услышишь, чем песня кончается. А ведь в конце песни самый смысл, наставление, как бы моральный итог песни. И я вот узнаю иногда окончание некоторых песен, которые знал, и поражаюсь – у них совершенно другое содержание, совсем другое. Причём всегда грустное, всегда даже трагическое. Настолько трагическое, что я уже стал думать, что и весёлые наши песни… может, они тоже не весёлые? Возможно, в них какой-то трагический надрыв? Вот, скажем, задорная песня, которую поют с весёлой такой удалью, «Вдоль по улице метелица метёт». Может, это тоже песня трагическая? Ведь там такие слова:

 
Вдоль по улице метелица метёт,
За метелицей мой миленький идёт…
 

И вот он поёт…

 
Ты постой, постой, красавица моя,
Дай мне наглядеться, радость, на тебя.
 

Потом он поёт…

 
Красота твоя с ума меня свела,
Иссушила, добра молодца, меня.
Ты постой, постой…
 

То есть он сошёл с ума, это идёт сумасшедший, и ему в этой метелице мерещится девушка. И он идёт в этот снег, в эту метель, и как бы хочет приблизиться к ней, ощупать её руками. Но он её не видит и только говорит… иссушила ты меня всего. А это совсем другой смысл, чем поют обычно. Да ещё как-то раз, вот тут я слышал, вообще переделали – за метелью моя милая идёт. Ну, это уже просто отсебятина какая-то. Нельзя же выбрасывать из песни слова, нельзя переделывать, как кому хочется. Ведь если песня века прожила с этими словами, так нельзя же её переиначивать – ни слова, ни мотив, ничего нельзя трогать. В песне – душа народа, а душу нельзя ковырять и переделывать, кому как хочется. Надо просто её слушать. Слушать и наслаждаться красотой русской души. Это необыкновенная откровенность. Такой откровенности нет ни у одного народа. Я поездил по миру, был и в Европе, и в Азии – нет нигде таких песен. Нет. Это только в России. И слова, и музыка, и чувства, и какое-то глубочайшее проникновение в душу человека. Это… что-то невероятное. Ни один писатель даже (может быть, кроме Толстого и Достоевского), ни один писатель так не понял русской души, как она открывается в песнях.

Или вот, например, другая песня, которую Нюра мне тоже спела, её иногда поют, но не до конца, и тоже слегка на другой, более легкомысленный мотив.

 
То не ветер ветку клонит, не дубравушка шумит,
То моё, моё сердечко стонет, как осенний лист дрожит.
 

Я начал эту песню петь, а Нюра поправляет: Гена, ты неправильно поёшь. – Я удивляюсь: почему неправильно? Мотив же правильный? – Она говорит: нет, неправильно, она поётся по-другому. Вот послушай (и спела совсем на другой мотив). Ты, говорит, чувствуешь разницу? Это трагическая песня, трагическая. И она должна звучать трагически. Тут недопустимы легкомысленные нотки.

 
Извела меня кручина, подколодная змея,
Догорай, гори, моя лучина, догорю с тобой и я.
Догорай, гори, моя лучина, догорю с тобой и я.
 
 
Нет уж мне житья без милой, с кем пойду теперь к венцу,
Знать, сулил мне Бог с могилой обвенчаться, молодцу.
Знать, сулил мне Бог с могилой обвенчаться, молодцу.
 
 
Расступись, земля сырая, дай мне, молодцу, покой,
Ты прими, моя родная, в тесной келье гробовой.
Ты прими, моя родная, в тесной келье гробовой.
 

Я когда услышал это, думаю… Боже мой! Боже мой! Где эти песни? Где? Кто их поёт? Неужели только женщина с обожжённым лицом, не видящая ничего вокруг, несчастная, может так спеть? Где наши народные артисты СССР? Могут ли они вот так спеть, чтобы слёзы хлынули? Чтобы душа затрепетала, представив всю эту сцену, как он рвётся к ней в могилу, чтобы лечь рядом в гробовой келье. Можно ли так любить? Так верно, до гроба? И что мы видим в жизни? Где эти примеры для подражания?

В общем, закончил я этот рисунок. И хотя был ещё целый дом-интернат, полный инвалидов, но мне не хотелось даже ни на кого больше смотреть, потому что я видел, что несчастнее Нюры никого нет. Кто-то там смеётся, кто-то грустит, кто-то там ходит, кто-то не ходит – но всё-таки это жизнь. А тут у неё такая страшная трагедия. Тогда я спросил: Нюра, ты можешь открыть своё лицо? – А она как бы за это время уже привыкла ко мне и отвечает: Гена, я открою лицо, если ты закроешь двери. Я пошёл, закрыл двери на щеколду. И она открыла своё лицо, вернее то, что осталось от её лица. Я тут же, не теряя времени, говорю: ты сиди так, а я буду рисовать.

И вот она так сидела, голову подпёрла рукой, кофточка на ней какая-то жёлтенькая была, слегка протёртая в локтях. И из кофточки выпал крестик на верёвочке, она его держит в руке, опершись на стол. Я так и нарисовал.

Нюра пела мне ещё. Всё это были русские песни на совсем другие мотивы, чем я привык слушать. Какие-то глубокие, сильные тона, краски какие-то рембрандтовские. Вот она ещё пела песню:

 
На улице дождик с вёдра поливает,
С вёдра поливает, брат сестру качает.
 

Это тоже известная песня, качает брат сестру и говорит ей – расти поскорее да будь поумнее. Сразу представляешь низкую избу, сумрак. И вот брат, сам ещё маленький, качает в люльке совсем крошечную сестру. И поёт ей эту колыбельную песенку. Я слышал много колыбельных песен, но русские… это что-то особенное. Русская душа – это, конечно… это такая доброта, такое удивление перед другими нациями, которые и хитрят, и изворачиваются, и стараются оскорбить русских. А русский (вместо того чтобы ударить кулаком по столу и как-то возмутиться) спокойно на всё это смотрит своими мудрыми глазами и молчит. Что говорить? И говорить-то бесполезно. Всё равно их не переговоришь, этих говорунов…

Я никак не мог оторваться от этой Нюры. И спрашиваю: Нюра, а ты ходишь гулять или всё время сидишь тут, в этом доме-интернате? – Нет, говорит, хожу. А когда я гуляю, я надеваю эту маску на лицо, а сверху платочек подвязываю. И издали никто не обращает даже внимания на меня, что я такая инвалидка. Это только когда близко подойдут, тогда пугаются, а на расстоянии не видно. – Я предлагаю: ну, пойдём с тобой погуляем. – Она так обрадовалась: давай, пойдём, сейчас я оденусь. (Вот она надела эту маску на себя, платочек, и мы пошли с ней, она говорит: у нас тут река есть, можно к ней по дорожке спуститься.

А это не дорожка, это тропинка. Идёшь по ней – а кругом высокие некошеные травы стоят, всё в цветах, всё в этих бабочках, стрекозах, кузнечиках, солнце светит. И эти травы прямо скрывают, идёшь, а они выше тебя. Нюра палочкой ощупывает тропинку, а я её держу под руку. И вот мы спустились с ней к речке, прошли к мостику, вдоль реки немного погуляли. И я смотрю – тут кладбище рядом с рекой, в лесочке, и там развалины церкви. Я говорю: давай подойдём к церкви, посмотрим, что осталось от неё?

И мы пошли по другой дорожке, поднялись к церкви. Колокольни нет, крыша провалилась, стропила сгнили, железо торчит в разные стороны – одни руины. Вороны только над ней летают, и травы кругом цветут, они всё вокруг заглушили. Потом мы повернулись и пошли в дом-интернат. Там я с Нюрой простился. Не захотел больше никого рисовать и уехал в Москву. А ещё когда я её рисовал, то как-то спросил: а дочка приходит? – Приходит, говорит. И я взял у неё телефон дочки.

Приехал в Москву. И всё время эта Нюра не выходит у меня из головы – как она там? А она говорила мне как-то: видишь, на голове у меня марлевая накладка? Это я шла одна, упала, ударилась головой о какой-то угол и пробила себе голову, а теперь эта трещина в кости не срастается, гной идёт оттуда, из головы. (Я ещё подумал – это серьёзная рана.)

И я из Москвы стал звонить дочке: как Нюра? – А она говорит: а вот как вы уехали, так через неделю мама умерла. – A-а?! Боже мой, умерла? Я пришёл в отчаяние. Потом расспросил подробности и спрашиваю: а вот я рисовал её маску на лицо, вы не могли бы мне отдать её на память? – А дочка отвечает: вы знаете, когда мы её хоронили, то маску положили в гроб, у нас уже нет её маски.

Вот такая судьба была у Нюры Ивановой. И имя-то какое русское…

После работы в Подмосковье я подумал – а ведь есть инвалиды ещё и в Москве. И действительно, дали мне адрес Бориса Милеева, он жил на Коровинском шоссе. Пришёл к нему. Сначала он отказывался: нет, нет, я не буду позировать ни в коем случае, не нужно мне ничего, деньги у меня есть, сейчас вот бутылочку куплю, выпью, и всё. И не надо меня рисовать, ничего этого мне не нужно. А потом, когда узнал, что я родом из Омска, так рот и открыл. Говорит: о, земляк! Тогда другое дело, тогда давай рисуй. – Я спрашиваю: а как ты тут живёшь? Без обеих рук – как же ты справляешься? Тебе никто не помогает? – Один, говорит, живу. А что, я же солдат, я должен всё уметь.

А у Бориса не было кистей рук, чуть-чуть ниже локтя руки оканчивались культями. Но когда его оперировали после контузии, то раздвоили ему концы культей, получились такие захваты, и он ими мог что-то держать. Кроме того, когда я вышел на его балкон, то увидел в ящике десятки каких-то приспособлений, зажимов, пилу, молоток, клещи – и всё это привинчивалось к протезам, которые он одевал на руки. Ещё он много курил и вот этими зажимами держал сигарету.


Фронтовые воспоминания


Кроме того, у него была пишущая машинка, и он постоянно на ней стучал. На эти культи он надевал резиновые насадки, на которых были металлические штыри. Вот этими штырями он бил по клавишам на пишущей машинке и довольно быстро печатал. Я спрашиваю: Борис, а откуда у тебя машинка? – Он говорит: да эта машинка уже тридцать лет у меня. Ты знаешь, после войны я не знал, как жить, чем зарабатывать. Ходил на рынок, а там воры у людей срезали сумки и снимали часы, а продавать боялись из-за того, что их поймают, заставляли меня заниматься этим. Я ходил по рынку из конца в конец, продавал часы, а деньги им отдавал. Они расплачивались со мной, и я каждый день был сытый и пьяный, они поддерживали моё существование.

А потом государство стало помогать инвалидам как-то найти себя в жизни, чтобы они не бродяжничали, не попрошайничали, не связывались с ворами и бандитами, стали их обучать разным специальностям. И вот нескольких инвалидов обучили печатать на пишущих машинках. Борису привезли домой эту большую машинку, он сначала печатал бланки какие-то, разные постановления суда, в общем, выполнял работу секретаря. Печатал хорошо, чисто, быстро и получал зарплату. Теперь ему дают в перепечатку и секретные бумаги, если что-то надо срочно, и он уже привык печатать каждый день. Я спрашиваю: а ты можешь сейчас чего-нибудь печатать, а я тебя буду рисовать? – Да это, говорит, для меня самое лучшее. Ты рисуй, а я буду печатать. Я его за машинкой и нарисовал. Тут у него на столе насадка на руку, которая держит сигарету, дымок вьётся, пепельница. А сам он на машинке печатает в профиль – лысый, крепкий такой. Омск всё вспоминал. Мы, говорит, жили на самом берегу Иртыша, на пригорочке дом стоял, сестра и сейчас там живёт с мужем. Там такая красота кругом – и лодка у нас была, и садик, и росло там всё, и цвело.

Но Борис меня сразу предупредил: ты мне должен покупать бутылку вина за то, что я сижу тут для тебя. Я принёс ему бутылку вина в первый же день. А он требует: ещё купи! – Я объясняю: но у меня больше денег нет. – Он говорит: я тебе дам денег, сходи купи. Пришлось идти. И вот с тех пор или он сам на свои деньги покупал с утра, или меня посылал, давал свои деньги, но у него две бутылки в день уходило. Жара стояла, дома он ходил босиком, в одних трусах, с обнажённым торсом. И когда он выпивал, он преображался. Включал телевизор, но равнодушно смотреть не мог. Диктор читает последние известия, а он так возбуждается, култышками машет, комментирует: да если бы у меня были руки, я бы так ему сейчас врезал. В общем, зрелище непередаваемое. Руками машет, подбегает к экрану, прыгает, грозит, кричит – лицо свирепое, ноздри раздуваются.

Но порядок у него в квартире был удивительный – кровать заправлена, подушки укрыты накидками с узорами, ковры лежали и на полу, и на стене висели. А однажды я видел, как он пылесосит свои ковры, берёт культями эти части от пылесоса и ловко меняет насадки. Я спрашиваю: а как ты вообще живёшь, не страдаешь без женщин? – Нет, говорит, ко мне приходят и молодые девочки, и постарше. А одна ко мне ходит давно, уже как жена мне.

Адреса моих будущих героев в Москве мне давали в управлении социального обеспечения, там уже знали, что я рисую инвалидов войны. И следующее моё знакомство состоялось с Максимом Геевичем Кречиком, украинцем. Я сначала с ним созвонился, а потом пришёл (он жил в переулочке около Даниловской площади с женой Тамарой и её сыном, школьником). Максим Геевич ничего не видел, пуля прошла ему по лицу, выжгла сразу оба глаза. А в остальном он был здоровый, крепкий, огромного роста и с сильными руками. А когда он сел и китель свой накинул – там у него столько медалей оказалось, просто лавина свисала до самого стола. Он работал на дому, собирал патроны для электрических лампочек. Сначала брал керамическое основание патрона, руками нащупывал там медные контакты, вставлял детали и отвёрткой закручивал шурупчики. Это довольно ювелирная, утомительная работа даже для зрячего, а он всё делал на ощупь. У него тоже была маска с нарисованными глазами, как у Нюры, но поменьше, и она одевалась как-то на нос. В этой маске он иногда ездил на своё предприятие (которое предоставляло ему работу), а жена Тамара Михайловна его сопровождала.


Ветеран войны и труда


Один раз я ездил с ним на его работу. Поехали мы на трамвае, потом пешком шли долго. Пришли на предприятие «Труд слепых», там в зале состоялся концерт. Он сел на первый ряд рядом со своими товарищами, все с медалями, все слепые – сидели, слушали, а на сцене выступали артисты. В общем, он был очень уважаемый ветеран, серьёзный, никогда не пил, не курил, жил с семьёй. Сын у Тамары Михайловны остался от первого брака, она познакомилась с Максимом Геевичем, будучи уже разведённой. И не последнюю роль здесь сыграла его квартира (она откуда-то приехала с сыном, жилплощади не имела). Но ухаживала она за Максимом Геевичем добросовестно.

Он получал приличную пенсию, а сама она работала на Гознаке. Ещё он каждый год ездил на Украину к своим родственникам – и один ездил, и с женой. Он перенёс много операций на лице, часто лежал в госпитале, в общем, был мужественный человек. Уже после того, как я его нарисовал, мы много лет перезванивались. Но потом он получил другую квартиру, и как-то следы затерялись. А рисунок остался.


Детские слёзы


Особо я хочу рассказать о посещении протезного института в Москве. Этот институт находился в районе Донского монастыря, в переулочке у Ленинского проспекта. Туда приезжали протезироваться люди со всего Советского Союза – делали и протезы рук, и протезы ног, и протезы лица, как у Нюры Ивановой и у Максима Геевича Кречика.

Несмотря на то, что люди приезжали со своими несчастьями, собираясь вместе, они и шутили, и громко разговаривали, и разные артисты там у них устраивали концерты. Много детей там протезировалось, сцены происходили просто незабываемые. Однажды после рисования стою, мою руки (от следов грифелей). Вдруг подбегает мальчик маленький без обеих ручек. Голова вся забинтована (потому что бегает, падает, расшибается). И он так смотрит на меня и спрашивает: дядя, а что ты делаешь? Я прямо вздрогнул, растерялся от его вопроса. А потом догадался, что он не понимает, что я делаю, – у него же нет ручек. Разве такое забудешь? В этом протезном институте я сделал два рисунка с детьми, как образы детей-инвалидов (а разве их не было после войны?).


В протезном институте


У меня был товарищ Володя Щукин, композитор, он писал хорошие детские песенки и сам их исполнял под гитару. Я ему рассказал про этот протезный институт и спрашиваю: ты можешь прийти им поиграть? – Он говорит: конечно. Взял гитару, и мы пошли. Там собрали детей, он стал им играть, петь, они сидели, слушали. А потом Володя мне рассказывает: Гена, так трудно было выступать, я привык, что мне хлопают, кричат «браво», а тут дети смотрят на меня и молчат – никакой реакции. Может быть, у кого-то ручек нет или хлопать как-то неудобно. Другие, наверно, не знают, как вести себя с артистами. И вообще мне так их жалко, что какой-то ком в горле стоял всё время, и весёлые слова трудно произносились.

Потом Володя гитару поставил на пол, придерживает её, стоим, разговариваем, а этот маленький Андрюшка без обеих ручек лёг на пол на спину, ножки протянул к струнам гитары и водит ими по струнам, звуки пытается извлечь. И другие дети тоже облепили гитару, щиплют струны, пробуют играть…

Однажды мне в этом протезном институте рассказывают: вы знаете, у нас такая интересная история произошла несколько лет назад. Протезировался здесь из Волгограда один инвалид войны без рук и без ног, Василий Иванович Лобачёв. Ему сделали протезы, он уехал. А через какое-то время приезжает девушка, тоже из Волгограда, для того чтобы ей сделали протезы на ногах, у неё не было обеих ног (это медсёстры мне рассказывают). И когда ей сделали протезы и она уезжала, мы решили с ней Василию Ивановичу передать московские гостинцы, мы его все очень полюбили. Сделали мы посылочку, написали его адрес и велели ещё передать от нас всех большой привет. Проходит время, и вдруг узнаём, что у Василия Ивановича с этой девушкой при встрече в Волгограде возникла горячая любовь. Теперь это давно семья.

Когда я закончил работать в этом институте, то пошёл в собес, как обычно, и попросил направление в Волгоград. Приезжаю в Волгоград, иду в местный собес и спрашиваю: где живёт Лобачёв? – Они отвечают: а, Василий Иванович? И дают сразу мне адрес. Я прихожу смотрю – это действительно прекрасная семья, Василий Иванович и Лидия Фёдоровна, и уже сын тут у них ходит взрослый. Мы познакомились, и я начал рисовать их двойной портрет.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14